В усадьбе помещиков Воронецких царили уныние и растерянность. Прислуга переговаривалась шепотом, поддавшись подавленному настроению барина. Сам же Михаил Алексеевич ходил мрачным и раздраженным, срывая дурное расположение духа на тех, кто попадался под руку. А то замолкал и отвечал на доклады кивком, а мог и просто отмахнуться с хорошо приметной усталостью.
Воронецкий измотал себя собственными жуткими фантазиями и подозрениями, но более всего переживаниями о своей единственной родной душе, о сестрице. Глафира Алексеевна стала вовсе на себя не похожей. Не улыбалась, не целовала поутру брата в щеку, желая доброго утра. Не ходила на свои возмутительные прогулки в одиночестве и с братом разговаривала так, будто они были чужими.
И хоть прошло всего два дня с тех пор, как она вернулась после исчезновения, но жизнь в отчем доме уже казалось невыносимой. И хуже всего было то, что Глаша так и не желала говорить о произошедшем с ней. Это давало повод ее брату воображать картины одна ужасней другой, а младшая Воронецкая и не думала его успокаивать.
Впрочем, не все попытки разговорить сестру сводились к допросу. Михаил старался хотя бы расшевелить Глашеньку, вызвать улыбку. Наверное, последнее было нужно больше ему самому, чтобы ощутить – ничего не переменилось между ними, и в доме вскоре воцарится прежний покой. А всё прочее… обойдется, непременно обойдется.
– Дозвольте, Михаил Алексеевич.
Воронецкий отложил книгу, которую пытался читать, чтобы отвлечься, но, кажется, дальше первого абзаца так и не продвинулся. Он посмотрел на Прасковью, топтавшуюся в двери, и кивнул, дозволяя войти. Однако тут же вовсе вскинулся, ожидая дурных новостей.
– Что такое, Параша? – спросил помещик горничную. – Что с Глафирой Алексеевной?
– Так знаете же, барин, – приблизившись, ответила девушка. – Я ж о том говорить и хотела.
– Говори, – протяжно вздохнул Михаил. Он вновь взял книгу и устремил на раскрытую страницу невидящий взгляд. Слушать не хотелось, и без того было тяжко.
– Уж больно переменились наша барышня, – чуть помявшись, заговорила Прасковья. – Уж простите за смелость, Михаил Алексеевич, не думайте, что я свое место забыла. Да только мы с Глафирой Алексеевной почти как подруги были. И доверялись они мне, и делились, что думают. Чего вам как брату и мужчине не скажут, со мной не смолчат. – Воронецкий бросил взгляд на горничную. Допустить, что простой девке его сестра доверяла больше, чем ему, родному брату, было сложно. Кажется, Прасковья поняла и поспешила пояснить: – Не всё девица может мужчине сказать, хоть он и родня ее единственная. Хоть простая, хоть благородная, а всё одно есть, что на сердце скрыть. Таким с сестрой поделишься, с подругами, а мужчине не откроешься. Это не стыдное, просто… – она замолчала, явно подыскивая слово.
– Девичье? – с вялой улыбкой подсказал Михаил.
– Как есть, барин, – кивнула горничная. – О чем думается, мечтается. Обиду какую разделить или радость. А подруг-то у нашей Глафиры Алексеевны и нет совсем, вот со мной, стало быть, и сдружились. А я потому и думала, что мне доверятся, расскажут, что с ними приключилось. Я и так, и этак…
– И что же? – насторожился Воронецкий.
– А ничего, – всплеснула руками Прасковья. – Совсем ничего. И будто не было меж нами доверия. Будто всегда я просто прислугой была. Поглядят холодно и скажут: «С чего бы мне перед горничной душу открывать?» Вот прям так. А еще несколько дней назад за руки брали, на ухо шептали, и смеялись мы вместе. Будто ушла одна барышня, а пришла другая.
Я уж ночью под дверью их слушала. Думала, одна в темноте перед собой откроются. Заплачут, может, попричитают, я и узнаю, что на сердце барышни лежит. А нет. Тихо всё. Заглянула я осторожненько, а они спят себе, будто и худого не было ничего. Вот и думай, что с Глафирой Алексеевной делается?
Михаил всё это знал. Он и сам приходил под дверь спальни и слушал. И тогда тоже была тишина. И вела с ним себя Глаша схоже. Будто чужой человек. Взгляд холодный, говорит не грубо, но и не приветливо. Чуть что: «Устала, братец, хочу одна побыть». Или же: «Книга больно интересная, Мишенька, хочу почитать».
– Уж не подумайте дурного, барин, но кажется мне… – едва заговорив, горничная вновь замолчала, и Воронецкий поднял на нее выжидающий взгляд. Глубоко вдохнув, Прасковья выпалила: – Может, барышня того?
– Чего того? – сухо вопросил помещик.
– Ну… – Прасковья понизила голос, – умом тронулись. Уж не велеть ли доктора к ним позвать? А вдруг…
– Что мелишь?! – с гневом воскликнул Михаил. – Место свое забыла? Так я напомню!
– Так я ж душой за мою барышню…
– Молчи! – гаркнул Воронецкий, выдохнул и велел: – Скажи деду, чтоб велел Метелицу седлать.
– Как скажете, барин, – поклонилась Прасковья, но было заметно, что обиделась.
Впрочем, обида горничной Михаила волновала мало. Внутренне он всё еще кипел. Это же надо! Умом, стало быть, Глашенька тронулась! Дура! Да за такие слова еще двадцать лет назад ее бы!.. Михаил криво усмехнулся. Он сам не знал уже крепостничества, потому что даже еще не родился. Его родители только обвенчались в 1861 году. А сыном Дарья Петровна Воронецкая забеременела на следующий год после отмены крепостного права. Так что родился Мишенька уже в ином мире, так сказать. И всё, что он знал о прежних порядках, было почерпнуто из рассказов отца и бабушки, женщины строгой и властной, да от самих дворовых и крестьян. Старшего поколения, конечно.
Помещиками Воронецкие были из мелких. Владели всего одной деревенькой да сотней крепостных, но земли их захватывали и часть леса, и пахотные поля, и пастбище. И когда император, Александр Николаевич, объявил свой Манифест, старший Воронецкий, Алексей Игнатьевич, подумав, как жить дальше, объявил жене и матери:
– Надо дело завести. Хотим жить хорошо, надо с купечеством сойтись.
– Ты же дворянин, Алёша! – воззвала его матушка.
– Времена меняются, маменька, будем и мы меняться. Не до спеси.
Он и вправду сдружился с купцами и вложился в дело одного из них, став негласным компаньоном. Еще прикупил небольшую лавку и сдавал ее в аренду тем, кто желал там торговать. Местоположение было доходным. Дела Воронецких пошли и вовсе неплохо. Алексей Игнатьевич подумывал расширить свой торговый двор. Даже начал поглядывать с интересом на доходные дома. Впереди замаячили недурственные барыши, но…
Алексей Игнатьевич тяжело заболел, а после и умер. Его супруга, мать Миши, уже к тому моменту несколько лет как скончалась в родах, когда на свет появилась Глашенька. Семейное счастье Воронецких было совсем недолгим. Может, потому Алексей и ушел с головой в дела и надорвался. Впрочем, был он деятельным человеком, да и болезнь, возможно, только ждала, когда тело ослабнет. Но так и вышло, что Миша и Глаша остались на попечение бабушки, Таисии Ардалионовны.
Бабушка, в отличие от сына, не готова была развивать то, что начал Алексей. И возраст ее был немал, и не имелось необходимой сметки, да и дворянская гордость никуда не делась. Однако, хоть и не развивала, но оставила уже как есть то, что начал отец Михаила. Средств на безбедное существование и обучение внуков хватало, и то ладно.
А потом умерла и бабушка, когда Мише исполнилось восемнадцать. Он еще помнил то, чему его поучал отец. И младший Воронецкий все-таки свел более тесное знакомство с компаньоном отца, который изредка наведывался в поместье почившего друга, как он говорил, чтобы позаботиться о сиротах.
Таисия Ардалионовона относилась к таким визитам холодно, но своего неудовольствия не выказывала, потому что деньги от совместного предприятия продолжали исправно пополняли доход Воронецких, и они могли позволить себе вести достойную жизнь. Однако Афанасий Капитонович был человеком умным, потому отношение к себе видел и приезжать перестал. Вместо этого отправлял поверенного.
А вот когда бабушка умерла, Миша отправился в гости сам. Был встречен компаньоном приветливо и даже постарался не заметить некоторого покровительственного отношения Афанасия Капитоновича. Понимал, что причиной тому его собственный возраст, а не пренебрежение мужика к дворянину.
Это личное знакомство было необходимо, чтобы выучиться всему, что умел и знал отец. Не сказать, что младший Воронецкий мечтал о золотых горах, но хотел подготовить сестре богатое приданое, чтобы она могла выбирать сама, а не ожидать выгодного замужества. Они, конечно, не нуждались, но и богатыми не были. В общем, Михаил Алексеевич, пусть и не обладал хваткой и энергией отца, но был в высшей степени разумным молодым человеком, что и оценил его компаньон.
– Коли захотите, Михаил Алексеевич, я вам такую невесту сыщу, что капитал свой в десять, а то и двадцать раз преумножите, – как-то говорил подвыпивший купец. – Вы ликом пригожий, чина дворянского, да еще и делом купеческим не брезгуете. Любое уважаемое семейство с вами будет радо породниться.
– Учту, Афанасий Капитоныч, – улыбнулся тогда Михаил. – Но пока жениться не собираюсь. Сначала сестрице судьбу счастливую устрою, а там и думать о женитьбе станем. Пока не ищите.
– Так мы и Глафире Алексеевне…
– Сама выберет, – прервал компаньона Воронецкий, – я неволить не стану.
– Воля ваша, но если что, только скажите. Уж такая барышня…
И вот вся эта налаженная спокойная жизнь рухнула в одночасье. Что произошло во время той проклятой прогулки? Отчего сестрице все стали чужими в отчем доме? Как разговорить ее, как пробиться?!
– Может, и вправду… – пробормотал Михаил, вспоминая слова Прасковьи, но тут же мотнул головой и оборвал сам себя: – Нет.
– Михаил Алексеевич, Метелица готова.
Воронецкий обернулся. Признаться, он уже не хотел кататься, но голову проветрить было необходимо, и Михаил кивнул:
– Хорошо, Осип, иду.
Он окончательно закрыл книгу и поднялся на ноги. После направился к двери, не удосужившись надеть жилет и сюртук. Погоды установились жаркие.
– Барин, – Михаил уже прошел мимо Осипа, когда тот позвал его. Помещик обернулся, и дворецкий продолжил: – Уж не сочтите за наглость, Михаил Алексеевич. Не браните Парашу, не по злобе она, от тревоги всё. Глафиру Алексеевну, ей Богу, будто подменили. И не поймешь, то ли она в гостях, то ли мы все, и вы с нами.
– Она в своем уме, – отчеканил Воронецкий и стремительно покинул гостиную, а после и дом.
Метелица была чалой масти, за что и получила свое прозвище. Подарил ее Михаилу Афанасий Капитонович на девятнадцатый день рождения. Подарок произвел на помещика впечатление, и кобылка стала для него второй по значимости. Первой, разумеется, оставалась сестра, тут даже Метелице не стоило и тягаться с человеком.
Рассеянно потрепав лошадь, Воронецкий вскочил в седло, вывел ее рысцой за ворота усадьбы, а вскоре подстегнул, и кобылка помчала своего седока по изумрудной зелени травы. А он просто отдался резвому бегу Метелицы и позволил нести себя так быстро, чтобы ветер выбил из головы всякие мысли и злость, вновь всколыхнувшуюся после слов дворецкого.
Наконец бездумная гонка принесла желаемые плоды. Тяжесть, владевшая им последние три дня, если считать и день, когда сестра пропала, исчезла с души. На смену ей пришла некоторая легкость, и Михаил пустил кобылу шагом. Вот теперь можно было подумать без раздражения, что же делать дальше.
Метелица вышла на берег пруда, и Воронецкий натянул поводья. После спешился и направился к берегу. Там он накинул повод на обломок сука, торчавший из ствола березы, и уселся рядом. Потом и вовсе улегся, закрыл глаза и прислушался к звукам, окружавшим его. К шепоту листвы на деревьях, к шороху травы, когда по ней бежал ветер. И тихому плеску водной ряби о берег. И жужжанию шмеля, и к чириканью невидимой пичуги. Всё это помогало измученной переживаниями душе плыть по неспешным волнам творившегося в эту минуту бытия.
Михаил глубоко вздохнул и накрыл рукой лицо, прячась от солнца, светившего сквозь сомкнутые веки. Постепенно мысли Воронецкого вернулись в прежнюю колею, но уже без надрыва. Он снова думал о словах Осипа и Прасковьи и находил в них смысл. Верить в безумие сестры не хотелось, но ведь с ней и вправду происходило неладное. Не изменится человек без повода, а повод был! Значит, и душевное здоровье Глашеньки пошатнулось. И раз уж она не хочет открыться людям, которым всегда доверяла, так может, будет откровенна с чужим человеком? С доктором.
И если она найдет в себе силы поделиться с доктором, то он же и поможет вернуть добрую милую сестрицу. Но к местным докторам идти не хотелось. Даже если врач не расскажет кому-то по секрету, то его прислуга может проболтаться. Значит, надо ехать туда, где про Воронецких никто не знает, и где лучшие доктора – в столицу. В Петербург.
Да и Глаше, должно быть, тяжко здесь. Может, оттого и закрылась в себе, отгородилась от всех. Из дома совсем выходить перестала. Душно ей под отчим кровом, тайна собственная давит. Тогда и поездке рада будет. А там, глядишь, и доктор не понадобится, сама оттает вдали от поместья.
А мысль-то хороша! И Михаил почувствовал, что на душе стало не только спокойно, но и легче. Настроение заметно улучшилось, и Воронецкий улыбнулся.
– Как хорошо, когда человеку радостно, – услышал он незнакомый мужской голос и порывисто сел.
Рядом стоял мужчина лет сорока. Светловолосый, с глазами желтовато-зеленого цвета. Нет, вроде бы и зеленые были глаза, но у зрачка цвет переходил в желтоватый. И когда незнакомец на миг повернулся к солнцу, глаза и вовсе стали желтыми.
– Доброго дня, милостивый государь, – приподнял шляпу мужчина. – Разрешите представиться: Полянский Алексей Дмитриевич. Великодушно прошу простить, что нарушил ваше уединение, но я, знаете ли, заблудился. Вот такая штуковина вышла, – он как-то совсем по-детски наивно улыбнулся и развел руками. – Не возражаете?
Михаил указал на место рядом с собой.
– Извольте, – а после представился сам: – Местный помещик Воронецкий Михаил Алексеевич.
– Так мы с вами почти тезки, – ответил господин Полянский и рассмеялся собственной шутке, но вдруг заметно смутился: – Простите, я бываю нелеп, и, к сожалению, часто. Но каков уж есть, – и опять на его губах играла эта открытая улыбка ребенка, совсем неподходящая мужчине его возраста.
– Ну что вы, – улыбнулся в ответ Михаил, – шутка и вправду вышла забавной, не стоит возводить на себя напраслину.
Шутка его вовсе не позабавила, но Миша был воспитанным молодым человеком. Да и обижать Полянского не хотелось, он мог оказаться вполне приличным человеком, просто… слегка нелепым. И эта нелепость отражалась и в его одежде. Вроде бы строгий костюм темно-зеленого цвета, а галстук ярко-оранжевый и шляпа голубая. И трость старая сбитая, но явно недешевая… была, когда ее покупали. Набалдашником ей служило змеиное тело. Хвост в несколько витков оплетал древко, а верхняя часть туловища и голова загибались в виде ручки. Алексей Дмитриевич был довольно яркой персоной, но совершенно не имевшей вкуса.
– Благодарю, – собеседник Михаила приподнял шляпу, после снял ее и обмахнулся. – Однако жарко сегодня.
– Да, – согласился помещик, – погоды стоят нынче знойные.
О проекте
О подписке