Отец потянулся руками к сыну, и в это мгновение всё рассыпалось беззвучно, без единого шороха, без единой капли, без единого листочка, просто погас свет, и не было музыки, не было касания, ни тонкой незримой нити, ни сна, ни благоуханий, ни одной свечечки, ни одного лучика. С улыбкой и с лёгким сердцем во сне он отдал Богу душу.
В ту ночь в Новосибирске мать, проснувшись и словно что-то вспомнив и не поняв, что, промучившись, прометавшись по квартире, утром разбудила Альберта со словами: «Сынок, собирайся. Мы едем в Ленинград хоронить отца». В тот же день в Петропавловской крепости, в усыпальнице русских царей были торжественные похороны семьи последнего императора Николая Второго, расстрелянной большевиками в Ипатьевском доме.
Первый интеллигент России, известный академик нашёл время проводить отца Альберта, что-то сказав о науке, совести, порядочности.
Тогда Альберт вспомнил, что отец был человек с более чем рациональным умом, требовательный к себе и окружающим и, в первую очередь, к нему. За сорок лет преподавания помнил всех студентов по именам и фамилиям, не терпел лодырей и сразу предупреждал: «С вашей ленью с математикой отношения вряд ли сложатся, она дама цифровая, к себе неуважения не потерпит. Её можно покорить алгоритмом и числовым поклонением».
С Альбертом они во многом были схожи, и, прежде всего, внешне: высокие, на первый взгляд, странные и в то же время обычные люди, вроде угрюмые и неразговорчивые, на поверку – словоохотливые и доброжелательные, если собеседник интересный и внимательный. Иногда отец был раздражителен и придирчив к Альберту; казалось, что он ленится и не усердствует в учёбе. «Излишнее детство, – как выражался он, – играет в тебе, пора бы мужать». Мать старалась это обыграть и сгладить резкий тон отца, наедине возражала, уже более открыто и конкретно указывая на недопустимость давления на личность. Был уговор при сыне друг о друге плохого не говорить и никаких выяснений по вопросу воспитания. Отец был суров, что вытекало из его умозаключения: «Жизнь ещё суровее», и никогда не позволял никаких сантиментов и сюсюканий, даже в детстве не нашлось у него для сына ни ласки, ни нежности. «Это женское, – оправдывал он себя, – мужчина должен быть молчалив и сдержан».
При каждом случае отец говорил ему о том, что надо вырабатывать характер упорством и трудом. Когда учил Альберта ездить на велосипеде, высмеивал его боязнь: «Что за слёзы, что за сопли, мальчишка коленку разбил – какая беда. Смелее, настырнее, добивайся своего, не отступай. Смелость города берёт».
Он приучил сына работать на грядках, на огороде, что были в Академгородке в самодеятельной сельскохозяйственной зоне. Там Альберт вдруг заинтересовался насекомыми и этим удивительным миром природы. Не считаясь со временем, особенно в каникулы, подолгу рассматривал червей, что вылезли поверх земли после дождя. «Это рыхлители почвы», – поясняла мать.
При всём уважении к отцу Берти был более привязан к матери и потому в большей степени увлёкся биологией, что она преподавала в университете Новосибирска. Своим студентам с первого курса она говорила: «Я так люблю биологию, что сделаю всё, чтоб вы разделили со мной это чувство». Ей удавалось увлечь своим предметом. «Я хочу пробудить в ребятах понимание необходимости знать среду обитания». В университете она слыла своим человеком среди студентов, они запросто обращались и с вопросами по предмету, и за советом по ситуации в жизни. Парни спрашивали:
– Как по-вашему, эта девушка хорошая?
– Замечательная, – был всегда её ответ. В университете она не позволяла читать нотации, взывать к совести. Учить и поучать – большая разница. «Биология очаровательна, рассмотрите её поближе, и вы не сможете не полюбить её».
Ей было свойственно ироническое отношение к мужу и сыну. Она красиво смеялась, искренне и от души, каждой удачной шутке студентов. Своих мужичков любила подколоть:
– У меня дома две лампочки накаливания, два мужика с голыми черепами: один стрижётся на лысого от старости, волос не осталось; молодой, глядя на отца, мол, ему волосы мешают думать.
Эта ирония, особенно в минуты житейских перипетий, помогала ей справиться с невзгодами.
Как замечал Альберт: «У нас две особенности и все со звуком «зи»: мама иронизирует над всем и вся, отец полемизирует со всеми подряд, и оба утверждают, что без этого просто жить скучно, неинтересно и пресно».
– Надо соли добавить, поперчить, – иронизировала мама. И при этом в ней проявлялось озорное, детское, что подчёркивало самую благоприятную атмосферу в семье.
– Ну, это кто как любит, – добавлял отец. – Я, напротив, для остроты хренку да чесночку. – Отец дорожил мерой доверия в семье. Свою любовь к жене и сыну он выражал заботой без слов: прачечная, ателье, полуфабрикаты – на нём.
После похорон мужа что-то надломилось в ней, с каким-то сознательным хрустом и сердечным сокрушением, и уже не могла она как прежде думать, жить и уж тем более иронизировать. Словно оглохла и ослепла, как будто после контузии, стояла на краю и думала: «Я не смогу». Всё кружилось в радужном хороводе, давление сжимало голову словно обручем. Гипертонический криз. Потом сердце сдало. Она лежала и смотрела на сына глазами безнадёжности. «Мне не встать», – простонала она так тихо, что сын понял, прочитав по губам.
– А ради меня, – просил Альберт.
«Что я делаю, – спросила себя, – Я утащу его за собой». И тогда сознание стало возвращаться к ней, как после обморока. Было ли в ней чувство сильнее, чем любовь к сыну?! И вновь обозначился белый свет, небо, звуки, природа, люди, и вновь заботы и мысль, как прежде, о том, как сготовить что-то полезное, вкусное, сладенькое, фрукты, кефир. Купить витамины, погладить рубашки. Она пришла в своё естественное состояние забот, без которых себя не мыслила. Как ни странно, своё сознание обременять бытом она не боялась. Было у неё увлечение, и это не собирание рецептов, вырезание статей о здоровье, о продлении жизни. Свою активность мозга она неустанно бороздила новыми исследовательскими статьями по биологии. Эту науку она неслучайно выбрала для себя, и неслучайно унаследовал её сын. «Я буду жить ради него», – решила она, хотя пришла к этому заключению давно и сейчас более укрепилась в нём.
Три дня они в Москве, поселили их в академической гостинице. Вечером, глядя из окна, они восхищались игрой света столицы, удивительная подсветка подчёркивала изящные линии самых заметных зданий Москвы. Столица прихорашивалась к Рождеству. Сколько ярких искромётных нарядов приготовили для неё. Глаз не оторвать, или можно сказать – глаза разбегаются.
Из Новосибирска ехали на подъёме, столица казалась местом притяжения усилия для достижения великой цели. Альберт рассматривал науку как форму существования, вне которой себя не мыслил. Наука – это идея, бесконечные расчёты, поиск, где одно подтверждает другое. В нём постоянно происходило брожение, процесс кристаллизации, выделение консистенции, идеи. Человек идеи и эксперимента. Возможно, гении простой до банальности, с внутренней неустроенностью и жаждой человеческого тепла. «Лариса», – шептали его губы в ночи.
Сколько усталости накопилось в Альберте за эти несколько дней в Москве. Его явно никто не ждал. Его мысли, идеи уже не раз испытывали на прочность, пытались разрушить. Равнодушие и отчуждение он решил отнести к недоразумению. Альберт верил в свою звезду. Она светила ему даже во сне, освещая его путь к цели. В этих снах нет-нет да мелькнёт Куколка в образе Ромми. Он хватал её руки и грубо кричал в лицо дразнилку «Куколка», она в ответ лишь смеялась, и этот смех выводил его из себя, и тогда он ловил её губы, смыкая их в поцелуе.
Что за суматоха в академии, все словно по лимону проглотили, лица в лучших традициях французских комедий – вытянутые от удивления, досады и сожаления. Такое впечатление, что в этот муравейник кто-то ступил ногой. Только знать бы, к хорошему ли это. Он вспоминал, как переживал отец при всякого рода реорганизаций в науке, что, кроме разрушения, ничего хорошего не приносили.
– Не ко времени, парень, – сказали стоявшие на входе двое охранников, проверяя выписанный пропуск. – У нас здесь такое. Старых академиков за штат, может, теперь или в скором времени таких, как ты, выбирать будут. – При этом они, переглянувшись, понимающе улыбнулись. Альберт не заметил этого. Он считал всё негативное в мире издержками несовершенства человека.
– Да при чём здесь академики. Делёжка началась, – продолжили они. Тем самым давая понять, мол, хорошего не жди.
«Ну что могут знать охранники, – подумал Альберт о переменах, – что, может быть, пойдут на пользу, или опять: хотели как лучше, получилось как всегда».
На смену этому, как говорил Альберт, «пустому», вновь пришли размышления об исследовании генома, он зрительно представлял себя за привычной работой в лаборатории. Сейчас должно было проходить апробирование воздействия сред, температуры, влияния света и различных волн широкого диапазона и частот. Обработка результатов на компьютере по программе математических расчётов. Химические опыты перед физическими позади. Они показали, что мухи мутировали размером крыльев и изменением их форм. Альберт теоретически уже разработал замены генов мух, для этого он хотел применить гены другого насекомого – муравья.
Стрекоза тоже участвовала в этих экспериментах, ей предстояло опровергнуть свою исключительность. Альберт скептически воспринимал претензии некоторых индивидуумов на заоблачный пьедестал.
Геном исключительности мог быть только в больном существе при воздействии губительных сред, облучение самообманом, самомнением, самовнушением своей избранности, мнимом превосходстве. Предельная степень в этих чувствах граничила с безумием, отсутствием логики и претензией на гениальность, никак не меньше. Талант, одарённости не устраивали, бери выше, выше Капитолийского холма, Вавилонской башни и Александрийского столба. Только Космос, где, по их словам, обитают, воспаряют их гениальные мысли, идеи, и вообще, они внеземного происхождения. Они уже не новые менделеевы и пушкины, куда им до них, недосягаемых. Встречая таких, Альберт поражался явному возвеличиванию посредственности, что пыталась нагло и цинично изменить свой серый цвет посредством лжи, обмана, подтасовок или явного воровства чужих идей и изобретений.
Составленная Альбертом генная программа была обусловлена поиском такого решения для человека, в котором была бы осмыслена его деятельность, непременно созидательная, благородная. Генная инженерия будет участвовать в процессе создания нового человека, которому предстоит осваивать другие миры галактик. Альберт представил себе этого человека, конечно же, не супермена, но способного приспосабливаться к иным средам, перепадам температур, что сможет адаптироваться на любой планете.
«Золотые мозги», что короной венчали здание Академии наук, были видны издалека, особенно если смотреть на город сверху, с самолёта, вертолёта или с обзорных точек: Лужников, Останкинской башни, сталинских высоток. Они витиеватыми сплетениями, на первый взгляд непонятными, выкрашенными жёлтой блестящей краской, вызывали чувство смятения, недоумения, а потом под звуки невидимых, только слышимых фанфар возносились в небо, парили и царствовали там. Они олицетворяли величие науки. Современный храм, поклонение самому высокому на Земле – человеческому разуму. Венец знаниям, гуманизму во благо Земли. Здание РАН на одном из холмов, крутом склоне берега Москвы-реки, было заметным знаком города, визуальной точкой притяжения, впечатляющей, загадочной.
Не раз здесь был Альберт, с самой заурядной внешностью, но необычным замечательным взглядом пытливых глаз, что сразу выдавали в нём человека интересного и умного, с которым непременно хотелось разговориться, в надежде узнать что-то такое, что поразит и удивит. Он плутал в бесчисленных коридорах и кабинетах. Лабиринты храма скрывали и хранили что-то важное, секретное. Встречались и те, что как зеницу ока оберегали своё высокое положение жреца, что давало всё, а главное – близость к власти. Они ни в коей мере не думали и делали только вид, что думают о научном прорыве, о благе страны и народа. Есть и те, кто скептически воспринимает прогресс и модернизацию с таким плебсом, кто всё осмеивал и презирал, кто возносил Запад и лелеял в себе мечту пожить там. Здесь все держали в руках бумаги в файлах и без них, в папочках, портфелях. На них иероглифы, письмена, решения, прошения и электронные носители в придачу.
Бывая здесь прежде, по случаю, будучи в командировках, Альберта не покидало чувство беспокойства оттого, что непременно потеряется и забредёт обязательно не туда, что было не раз. Подъезд этого монстра был похож на гигантскую пасть, заглатывающую каждого входящего, а потом, пережевав его, выплёвывающую. Огромные колонны и тяжёлые люстры, высоченные потолки, человек казался здесь маленьким, придавленным. Альберта тяготила эта помпезность, старался ничего не замечать. Он говорил матери: «Когда в первый раз приехал, голову задирал, восхищался имперским размахом, сейчас кажется даже смешным». Хайтек навыверт, определить стиль сооружения нелегко, как и дух, что витает в нём и кажется неблагоприятным.
Глядя на арматуру, насаженную сверху небоскрёба, Альберт называл её металлическим гнездом, в которое должно сесть, как на насест, что-то огромное, похожее на ракету или космический корабль, а может даже станцию, нечто необъяснимое, какое-то будущее. Космическое ложе для галактического разума.
Он не помнил, сколько раз здесь бывал. Каждый раз, направляясь сюда, говорил матери, что смотрела с грустной улыбкой на сына. Поседевшая и выцветшая, с печалью на лице, усталыми глазами, всегда внимавшая с явным любопытством, с придыханием, ловившая каждое его слово. Говорил ей, словно вопрошая весь мир с недоумением, недоверием и тревогой, что проскальзывали в голосе, упавшем и разочарованном.
– Неужели сегодня не получу билет на этом вокзале под названием «Академия наук». Похоже, мне не найдётся места.
Билеты в будущее достались кому-то другому. Здесь развелось много фальши, хорошее шельмуют, посредственность – в первых рядах. Впрочем, у меня своя программа, двигаюсь по своей линии. – Программа, заложенная в детстве в его сознании, была оптимистической.
В этом убеждала и мама. Тщательно она следила за его внешним видом, забота о питании и настрое были залогом несомненного успеха.
– Это временные трудности. Просто надо преодолеть их. А ты умеешь это делать, тебе уже многое удалось.
Она старалась вселить в него уверенность. В каждое слово вкладывала материнскую любовь. Получалось неубедительно, потому что сама от всего устала больше, чем сын, но сдаваться не в её правилах и уж тем более показывать сыну своё бессилие. «Буду держаться», – твердила себе.
Входя в здание уже по постоянному пропуску и узнаваемый охранниками, как-никак месяц каждодневных походов не за правдой и признанием, а за какой-то бумажкой, бюрократическим документом, что, собственно, ничего не значит и никому не нужен. Комиссии и комитеты, заседавшие и голосовавшие, мудрейшие из мудрейших, как на подбор – в брендовых костюмах, с подозрительными достижениями, повышающие сомнительный статус, не давали разрешения на предоставление ему лаборатории.
Как-то Альберт напомнил на одном профильном разбирательстве, что должен заниматься наукой и не тратить напрасно время, что у него есть направление новосибирского отделения на продолжение опытов в Москве.
– А вы у нас здесь не один такой, с аргументом науки, – одёрнули его. – Во всех коридорах гении стоят со своими открытиями.
«Опять хамство, – подумал Альберт. – Почему так?! Это, случайно, не дети Лысенко?» Тени злодеев бродили по Академии.
В прессе писали о том, что нужно реформировать РАН, и не случайно Госдума приняла закон. Президент подписал указ о создании агентства. Чувствовалась нервозность по поводу отделения имущественной части Академии. Многие высказывали сомнения о слиянии трёх академий. В воздухе витала революция. Альберт всегда чувствовал себя революционером, отец внушал ему, что непременно сделает революционные открытия, что позволят человеку стать бессмертным.
– Понимаешь, сын, в мой век было не до того, и дело не в идеологии. Двадцатый век лютовал над Россией, дело дошло до критической точки невозврата, население сократилось до предела. Не тебе рассказывать о числовом пределе. Это один бесконечный минус. Двадцатый век – одно вычитание, потому не безумие говорить о клонировании, о бессмертии, как бы смешно это ни звучало. Конечно, первоочередное – продление трудоспособности, нужны совершенно новые подходы в лечении. Для России были свойственны традиционно большие семьи. Сейчас у молодёжи на это взгляд иной. Планирование семьи у нас не продумано. На стадии вынашивания ребёнка – тщательное обследование для выявления патологий и лечение. Зачатие, осмысленное молодыми людьми, должно быть серьёзно и основательно.
Куколка говорила что-то подобное, она хотела детей, но всё что-то откладывали, не до того было.
Альберт постоянно носил с собой большую, объёмную записную книжку, где записывал свои мысли, расчёты, гипотезы – всё, что приходило в голову. Потом это обдумывалось. Обрабатывалось, подвергалось анализу, разрабатывались поэтапные опыты. Без опытов Альберт всё подвергал сомнению. Сейчас он испытывал в них большую потребность и время от времени думал вернуться в Новосибирск, чувствуя себя здесь опустошённым и вообще просто потерянным. «Неужели я не пробью эту стену? Куколка в СМС-сообщениях просила не падать духом, крепиться. Сама же наверняка каждый вечер плачет», – думал Альберт.
В конце концов Альберт был откомандирован в институт генетики к академику Оргиеву и по совместительству вице-президенту РАН.
Когда его впервые увидел Оргиев, директор института генетики, то подумал: «Ну и образина…» Заметная сутулость, что бросалась в глаза, когда он был в движении; стоило ему замереть, остановиться, то одежда, удачно подобранная, делала его обычным человеком, скрадывала все недостатки тела. Лицо, напротив, казалось без изъянов, приятное, молодое. Только взгляд странный, блуждающий и совершенно отстранённый. Когда он заговорил, Оргиев отметил про себя тёмные, пытливые глаза и очень приятный, неповторимый тембр голоса, низкий, вкрадчивый, и чистейшая речь. «Видимо, профессиональное, читает лекции в университете», – подумал Оргиев.
Держался он свободно, уверенно, это вызывало к нему уважение. Налысо бритый, чёрные сросшиеся брови на переносице, дерзкий клином подбородок – всё говорило о непростом характере. При взгляде на него возникала мысль, что, скорее всего, это человек пробивной, упрямец. И сразу хотелось понять, в чём это упрямство и чего он хочет добиться и доказать. То, что у него своя правда, становилось ясно, когда он говорил о науке и её назначении и своей работе.
«Как это я сподобился таких откровений, видимо, он позволяет это крайне редко, наверно, в особые минуты какого-то необыкновенного подъёма и расположения к собеседнику, – думал Оргиев. – Значит, я действую верно, выдавая себя за друга. С ним будет нелегко», – размышлял академик.
О проекте
О подписке