Читать книгу «Ода одуванчику» онлайн полностью📖 — Владимира Гандельсмана — MyBook.
image

«Я жил в чужих домах неприбранных…»

Вадиму Месяцу


 
Я жил в чужих домах неприбранных,
где лучше было свет гасить,
чем зажигать, и с этих выдранных
страниц мне некому грозить.
 
 
К тому же тех, что под обложкою
страниц, – и не было почти.
Ложился лунною дорожкою
свет ночи, сбившийся с пути,
 
 
свет ночи, пылью дома траченный,
ложился на пол, а прикрыв
глаза, я видел негра в прачечной —
он спал под блоковский мотив.
 
 
Казалось, сон ему не нравится,
а свет тем более не мил,
и если то, с чем надо справиться,
есть жизнь, то он не победил.
 
 
Я шёл испанскими кварталами,
где над верёвкой бельевой
и человеками усталыми
маячил мяч полуживой.
 
 
И в окнах фабрики, как водится —
полузаброшенной, закат
искал себя, чтобы удвоиться,
и уходил ни с чем назад.
 
 
Всё было выбито, измаяно.
Стояла Почта, дом без черт,
где я, как верный пёс – хозяина,
порой облизывал конверт.
 
 
В тех городках, где жить не следует,
где в жаркий полдень страховой
агент при галстуке обедает
с сотрудницей нероковой,
 
 
в тех городках, что лучше смотрятся
проездом, бегло, как дневник,
в который – любят в нём иль ссорятся —
не важно, – ты не слишком вник, —
 
 
чем становилось там дождливее,
тем неуверенней я знал,
что всё могло быть и счастливее.
Но не было, как я сказал.
 

Утренний мотив

 
На асфальте мечется
мышь, кыш, мышь,
сторож это, сменщица,
мусорщик, малыш,
 
 
семенит цветочница,
шарк, шурк, шарк,
точность мира точнится,
в арках аркнет арк,
 
 
взрыв бенгальский сварщика,
сверк, сварк, сверк,
голубого росчерка
меркнуть медлит мерк,
 
 
льётся, не артачится
свят свет свит,
тачка утра тачится,
почтальон почтит,
 
 
Чарли это брючится,
блажь, мышь, блажь,
ночь в чернилах учится
небу тихих чаш,
 
 
пусть проходят где-нибудь,
клёш крыш клёш,
душу учит небо ведь
простираться сплошь.
 
1995–1997 гг.

Стихи памяти отца

1
 
Ночь. Туман невпродых.
И – лицом к октябрю —
надо прежде родных
исчезать, говорю.
 
 
Речь, которая есть
у людей, не берёт.
В большей степени весть
о тебе – этот крот.
 
 
Потому что он слеп.
Слепок чёрных глазниц.
В большей степени – степь.
Холод. Ночь без границ.
 
2
 
Узкий, коричневый, на два замка саквояж,
синие с белыми пуговицами кальсоны,
город, запаянный в шар с глицерином, вояж
в баню, суббота, зима и фонарь услезённый,
 
 
за руку, фауна булочной сдобная: гусь,
слон, бегемот, – по изюминке глаза на каждом,
то и случилось, чего я смертельно боюсь
там, в простыне, с лимонадом в стакане бумажном,
 
 
то и случилось, и тот, кто привыкнуть помог
к жизни, в предбаннике шарф завязавший мне, – столь же
к смерти поможет привыкнуть, я не одинок:
страшно сказать, но одним собеседником больше.
 
3
 
Я шлю тебе вдогонку город Сновск,
путей на стрелке быстрые разбеги,
хвостом от оводов тяжеловоз
отмахивается, на телеге
 
 
шагаловский с мешком мужик-еврей,
смесь русского с украинским и с идиш,
мишугинер побачит тех курей
и сопли разотрёт в слезах, подкидыш,
 
 
весь местечковый, рыжий, жаркий раж,
всю утварь роя, всё, чем мне казался
тот город, всю языческую блажь, —
египетский ли плен в крови сказался,
 
 
не знаю… Эту жизнь, которой нет,
которая мне собственной телесней
была, на ту ли тьму, на тот ли свет
я шлю тебе мой голос бесполезный,
 
 
как в Белгороде где-нибудь, схватив
в охапку свёрток груш, с толпой мешаясь,
под учащённый пульс-речитатив, —
ты отстаёшь, в размерах уменьшаясь,
 
 
и я иду к тебе, из темноты
тебя вернув, из немощи, из страха,
как блудный сын, с той разницей, что ты
прижат к моей груди как короб праха.
 

«Футбол на стадионе имени…»

 
Футбол на стадионе имени
Сергей Мироновича Кирова
второго стриженого синего
на стадионе мая миру мир
 
 
под небом бегло гофрированным
рядами полубоксы тыльные
левее ясно дышит море там
блистательно под корень спилено
 
 
на стадионе мая здравствует
флажки труду зато в бою легко
плакатом мимо государствует
бутылью с жигулёвским булькают
 
 
парада ДОСААФ равнением
идут руками всё размашистей
и вывернутым муравейником
меж секторов сползанье в чашу тел
 
 
потом замрёт и страшно высь течёт
над стадионом С. М. Кирова
удары пустоты стотысячной
второго стриженого миру мир
 
 
по узеньким в часы песочные
в застолье ускользают сумерки
до Дня Победы обесточено
извилиной сверкнёт лишь ум реки
 

«Из пустых коридоров мастики…»

 
Из пустых коридоров мастики,
солнцерыжих паркета полос,
из тик-така полудня, из тихих,
тише дыбом встающих волос,
 
 
сохлым запахом швабры простенной,
труховой мешковиной ведра,
с подоконника пьющих растений
вверх косея фрамуги дыра,
 
 
перочисткой и слойкой в портфеле,
Александров под партой ползёт
к Симакову, который недели
через две от желтухи умрёт,
 
 
безъязыкие громы изъяты
горячо, и в продутых ушах
две глухие затычки из ваты,
и уроки труда на стежках,
 
 
и на солнце прозрачные вещи,
и пчела к георгину летит,
в вакуолях пространства трепещет,
слюдяное безмолвье слезит,
 
 
то, что вижу, – не зрение видит,
не к тому – из полуденных тоск —
сам себя подбирает эпитет
и лучом своим ломится в мозг.
 

«В георгина лепестки уставясь…»

 
В георгина лепестки уставясь,
шёлк китайский на краю газона,
слабоумия столбняк и завязь,
выпадение из жизни звона,
 
 
это вроде западанья клавиш,
музыки обрыв, когда педалью
звук нажатый замирает, вкладыш
в книгу безуханного с печалью,
 
 
дребезги стекла с периферии
зрения бутылочного, трепет
лески или марли малярия —
бабочки внутри лимонный лепет,
 
 
вдоль каникул нытиком скитайся,
вдруг цветком забудься нежно-тускло,
как воспоминанья шёлк китайский
узко ускользая, ольза, уско
 

«По коридорам тянет зверем…»

 
По коридорам тянет зверем,
древесной сыростью, опилками,
и – недоверьем —
дитя с височными прожилками,
и с лестниц чёрных
идут какие-то с носилками —
все в униформах.
 
 
Провоет сиплая сирена,
пожарная ли это, скорая,
пуста арена,
затылок паники за шторою
мелькнёт, и ярус
из темноты сорвётся сворою
листвы на ярость.
 
 
Он не хотел на представленье,
оставь в покое неразумное
дитя, колени
его дрожат, и счастье шумное
разит рядами, —
как он, его не выношу, но я
зачем-то с вами.
 
 
Горят огни большого цирка,
прижмётся к рукаву доверчиво —
на ручках цыпки
(я плачу) – мальчик гуттаперчевый…
Скорей, в автобус,
обратно всё это разверчивай,
на мир не злобясь.
 
 
Они не знали, что творили:
канатоходцы ли под куполом
пути торили,
иль силачи с глазами глупыми
швыряли гири,
иль, оснежась, сверкали купами
деревья в мире.
 

«Поднимайся над долгоиграющим…»

 
Поднимайся над долгоиграющим,
над заезженным чёрным катком,
помянуть и воспеть этот рай, ещё
в детском горле застрявший комком,
 
 
эти – нагрубо краской замазанных
ламп сквозь ветви – павлиньи круги,
в пору казней и праздников массовых
ты родился для частной строки,
 
 
о, тепло своё в варежки выдыши,
чтоб из вечности глухонемой
голос матери в форточку, вынувший
душу, чистый услышать: «Домой!», —
 
 
и над чаем с вареньем из блюдечка
райских яблок, уставясь в одну
точку дрожи, склонись, чтобы будничный
выпить ужас и впасть в тишину.
 

«Тихим временем мать пролетает…»

 
Тихим временем мать пролетает,
стала скаредна, просит: верни,
наспех серые дыры латает,
да не брал я, не трогал, ни-ни,
 
 
вот я, сын твой, и здесь твои дщери,
инженеры их полумужья,
штукатурные трещины, щели,
я ни вилки не брал, ни ножа,
 
 
снится дверь, приоткрытая вором,
то ли сонного слуха слои,
то ли мать-воевода дозором
окликает владенья свои,
 
 
штопка пяток, на локти заплатки,
антресоли чулков барахла,
в боевом с этажерки порядке
снятся строем слоны мал мала,
 
 
ничего не разграблено, видишь,
бьёт хрусталь инфернальная дрожь,
пятясь за полночь из дому выйдешь
и уходишь, пока не уйдёшь.
 

«Птица копится и цельно…»

 
Птица копится и цельно
вдруг летит собой полна
крыльями членораздельно
чертит в на небе она
 
 
облаков немые светни
поднимающийся зной
тело ясности соседней
пролетает надо мной
 
 
в нежном воздухе доверья
в голубом его цеху
в птицу слепленные перья
держат взгляд мой наверху
 

«Это некто тычется там и мечется…»

 
Это некто тычется там и мечется,
в раковину, где умывается, мочится,
ищет курить, в серой пепельнице
пальцев следы оставляет, пялится, пятится,
 
 
это кому-то хворается там и хнычется,
ноют суставы, арбуза ночного хочется,
ноги его замирают, нашарив тапочки,
задники стоптаны, это сынок о папочке,
 
 
это арбузы дают из зелёных клетей, поди,
ядра, бухой бомбардир, в детском лепете
жизни, дождя – ухо льнёт подносящего
к хрусту, шуршит в освещении плащ его,
 
 
это любовью к кому-нибудь имярек томим,
всякое слово живое есть реквием,
словно бы глубоководную рек таим
тайну о смерти невидимой всплесками редкими,
 
 
где твои дочери, к зеркалу дочередь
кончилась, смылись, вернулись брюхатые, ночи ведь,
где твой сынок, от какой огрубевшие пяточки
девки уносит, это сынок о папочке
 
 
песню поёт, молитву поёт поминальную,
эй, атаман, оттоманку полутораспальную,
с ним на боку, хрипящим, потом завывшим,
имя сынка перепутавшим с болью, забывшим.
 

«И одна сестра говорит я сдохну…»

 
и одна сестра говорит я сдохну
скорее чем кивая туда где мать
я смотри уже слепну глохну
и уходит её кормить
 
 
и другая кричит она тоже
человек подпоясывая халат
хоть и кости одни да кожа
доживи до её престарелых лет
 
 
доживёшь тут первая сквозь шипенье
и подносит к старушечьему рту
ложку вторая включает радиопенье
и ведёт по пыли трюмо черту
 
 
что кривишься боишься ли что отравим
что на тот боишься ли что отправим
Антигона стирает пыль
есть прямые обязанности мне её жаль
 
 
говорит Исмена хоть нанимай сиделку
тоже стоит немалых денег
причитая моет стоит тарелку
за границей вертится брат Полиник
 
 
ни письма от него ничего в помине
Антигона кричит и приносит судно
да-да-да да-да-да но о ком о сыне
мать их дакает будь неладна
 
 
иль о муже поди пойми тут
то заплачет рукой махнёт отвяжитесь
от Полиника пожелтелый свиток
ей одна читает другая выносит жидкость
 
 
Аполлоном прочно же мы забыты
говорит одна вечереет и моет другая руки
и сменяет музу раздражённой заботы
Меланхолия муза скуки
 
 
потому что выцвести даже горю
удаётся со временем и на склоне
снится Исмене поездка к морю
и могила прибранная Антигоне
 
1
...
...
8