СПУСТЯ ДВА ГОДА после смерти мужа Клавдия вышла замуж за Петра. В 1955 году у них родилась дочь, которую они, в память погибшей Галины Макаровой, бабки девочки, назвали Галкою.
Наличники и ставни к дому выделывал уже сам Пётр Пронин. Женившись на Клавдии, он как будто заполонил собою весь дом, и даже бабка в нём потерялась, заняв самую маленькую комнатёнку. Пётр стал большим любителем ходить в клуб смотреть картины. Клавдия сначала не хотела идти в клуб ни в какую, то ссылаясь на проверку школьных тетрадей, то на беременность. Однако когда уступила мужу и увидела, как бережно вёл он её по улице, как менялись его всегда угрюмые глаза при приветствиях хуторян, как гордился он ею, то поняла Клавдия, что перешагнула она в новую жизнь и теперь надо жить сполна этой новой жизнью. Да и многие ли нашли себе мужа среди послевоенных мужчин, выбитых войною поболее, чем наполовину? И то, что состоялось её второе замужество, а у многих – ни одного, вновь делало Клавдию если не счастливой, то умиротворённой и спокойной.
Пётр, работавший так же в сельпо кладовщиком, хрип особо не рвал. Он в точности знал, кому сколько чего надо дать и сколько взять себе, сколько идёт на усушку, утруску, как разбить бутылку-другую, не пролив ни капли и как умело, чтобы комар носа не подточил, составить акт о разбитии.
Пётр, поняв, что выпивка на работе стоит себе дороже – Клавдия тогда, выпитого, переставала замечать его, – вечером молча ставил бутылку на стол, резал копчёное сальце и коротко произносил: «Ты, мать, распорядись».
Клавдия подсаживалась рядом, иногда на шкалик звали и бабку. Клавдия, выпив, начинала смеяться, всё ей становилось нипочём. Вспоминая, как директор школы Грач Александр Тихонович на педсовете чихвостил новую учительницу, а та не понимала, за что (Грач редко кого «пропускал» мимо себя из новеньких учительниц), Клавдия смеялась и смеялась. «Жизнь – не поле перейти», – вспоминала она любимую назидательную поговорку Грача и вновь закатывалась смехом. Уж она-то знала, что Грач мог быть и одним, и вторым, и третьим, смотря с кем говорил и по какому поводу. Уж она чувствовала перед тем, как расписаться с Петром, что глаза Грача начали поблёскивать и в её сторону, и ладонь его невзначай ложилась на руку женщины, и только то, что назывались они когда-то с Николаем кумовьями, да черная газовая косыночка, которую по-прежнему носила Клавдия то на голове, то на шее, останавливало директора от опрометчивого шага.
Клавдия и раньше любила застолья, а теперь не проходило недели, чтобы они не присели с Петром за беленькой. Женщины в хуторе, кроме пропащей алкоголички Шурки Горловой, водку просто так никогда и не пили, и Петру желание супруги стукнуть хрустальным бокальчиком о его гранёный стеклянный стакан и долго слушать комариный звон, казалось капризом. Следующим утром он поначалу подтрунивал над супругой, рассказывая анекдот о том, как русский мужик помер не от водки, опившись её, а от того, что ему не дали опохмелиться. «Побудь-побудь в нашей шкуре», – говорил он, смеясь над супругой и плеская себе в стакан огуречного рассольчика. А однажды, когда и Петра рядом не было, Клавдии так сильно захотелось даже не хмеля, а того жалостливого чувства к себе, которое появлялось у неё после хмеля, что она механически подошла к шкафу, вынула бутылку, налила гранёный стакан, выпила, по-женски не морщась, сказала: «прости меня, Коля», повалилась на постель и заснула. Спасибо, бабка, заглянув, унесла со стола бутылку да смахнула передником лужицу, набежавшую из друшлака, полного не попробованных солёных поташков.
Построив дом, вновь выйдя замуж и родив дочку, Клавдия, казалось, обрела то, что в праздничных открытках называют счастьем: телесное и душевное здоровье, семейное благополучие, радость. Даже Матрёна, подрядившаяся возить на лошади хлеб с новой пекарни до сельповского магазина и не переставшая материться даже в магазине, встречая Клавдию, каркала:
– Ты, Клавдия, в рубашке родилась: одного мужа Бог взял, так ты другого охомутала!
От Матрёны пахло сельпо – и Клавдия, проводив её взглядом, вплывала в полузабытый мир, где рядом грезился Николай, где в воздухе курилась лёгкость, где было беззаботно и солнечно. Она шла, и степной ветер вновь гладил её тело руками Николая, и солнце, припекая, покалывало её щёку губами Николая. В такие минуты, оказавшись рядом с Петром, она отстранённо называла его «Пронькин». А он разводил в стороны громадные безвольные кулачищи и сокрушённо опускал их, показывая тем самым, что ничего не понимает.
Между тем в школе директор Александр Тихонович Грач твёрдой рукой правил миром. Дважды в неделю он назначал педсоветы, и ни один случай, ни одно слово, сказанное даже шёпотом, не оставались без его внимания. Он хотел знать и знал всё: благо жена его работала рядом, а через неё мудрые и язвительные женщины обронивали все хуторские новости так тонко, будто они сами прилетали с неба. Прошедший полвойны, Грач любил говорить, что случайности случаются на войне, где пуля – дура, а в мирной жизни всё диалектично. «Как из семени вырастает дерево, так из слова вырастает дело, а из поступка – характер», – назидательно заключал он, отпуская нашкодившего ученика. Когда кто-то из молодых учителей философски замечал по случаю, что дело яйца выеденного не стоит или что жизнь есть жизнь, Грач распрямлялся и чеканил ещё более определённо: «Мы победили немцев – жестокого и коварного врага, а с мелкими недостатками тем более справимся». После этих слов все поёживались, и никто более не рисковал философствовать.
Грач по-прежнему благоволил к Клавдии. Вместе с Клавдией уроки немецкого в большой школе вела ещё одна учительница, Марь Лукинична, как все её звали – дочь одного из первых коммунистов, устанавливавших советскую власть в близлежащих хуторах и станицах, а на подходе к преподаванию была жена директора, Лидия, заканчивавшая двухгодичные курсы немецкого языка в Урюпинске. Лидия нередко посещала уроки Клавдии, а та делилась с молодой учительницей всем, что имела, – и это ещё более увеличивало приязнь директорской семьи к Клавдии.
Так бы и катилась тихо жизнь Клавдии, обретшей второе счастье, да говорится, что человек полагает, а жизнь располагает. Но обо всём по порядку.
Летом 1957 года в далекой Москве прошёл-прокатился Всемирный фестиваль молодёжи и студентов. Все дни хуторской репродуктор, висевший на телеграфном столбе у сельмага, взрывался песнями, сладкими голосами африканских гостей и молодым смехом. Эдита Пьеха, взявшаяся ниоткуда, грассируя, пела свой «Червоный автобус». Все ахнули, увидев, что жизнь на самом деле широка и прекрасна.
После фестиваля, «незабываемого глотка свободы», как писали самые передовые газеты, руководство партии выдвинуло идею нового мирного наступления на империализм. Оно должно было идти по всем фронтам. Согласно доктрине, в министерских кругах школьного образования вменили в обязанность широко использовать в школах дидактический материал, который мог бы раздвинуть границы в познании всей планеты. На деле это означало, что учитель географии, например, рассказывая о Тунисской Республике, должен был показать ученикам рисунки или открытки с развалинами Карфагена, античными статуэтками, а также разрезами фосфоритных месторождений, которые беззастенчиво грабились эксплуататорами. Этим самым и раздвигались границы мира, и школьники, наделенные воображением, могли как бы путешествовать по миру.
Дёминская средняя школа одной из первых подхватила этот почин. Сам Грач, историк по образованию, проходивший с ребятами особо любимую им историю гуситских войн, демонстрировал иллюстрации из Пражского Града, где победившие церковники сажали бедных гуситов на кол. Жестокие изображения, кроме правды жизни, должны были обличать реакционную церковь и заодно антинародные режимы. Отныне всем учителям было вменено в обязанность иллюстрировать уроки картинами.
Однажды, подбирая картинки к стихотворению Гейне «Лорелея», Клавдия вдруг по-новому отнеслась к божественным строкам поэта. Ранее, знакомя учеников со стихотворением на немецком, она, знавшая о своём грассировании как раз на сочетании «р-л» и стеснявшаяся его, всегда просила прочитать стихотворение кого-то из лучших школьников. На этот раз она с чувством прочитала сама и немецкий, и русский тексты великого стихотворения о неумолимой судьбе, а иллюстрации, изображавшие красивую задумчивую девушку на крутом берегу полноводной реки, вывесила на доске в классе и приказала не снимать их до поры до времени.
Как-то, возвращаясь сентябрьским тёплым деньком из школы и дойдя до пруда, Клавдия присела на бережке.
Ещё с утра этот пруд был как пруд – грязноватый, набравший позднелетней ряски. Его берега были ископычены острыми коровьими следами, частью захламлены прибитыми в половодье плетнями и остатками мальчишеских плотов. Гулявшая на дневном ветру волна всегда отливала зелёным маслом и казалась тяжёлой и вязкой. Теперь же было предвечерье. Клонившееся долу солнце мягко и щедро освещало пруд. В прозрачном воздухе, посверкивая, висели паутинки. От этого тёплый воздух казался колким и свежим. Маленькие лягушата, остромордые, с зелёными глазками, грелись на старых поваленных стволах. Чёрный ужик, сильно рассекая воду, проплывал одной и той же дорогой то туда, то обратно. Со старых верб, произраставших в крутом овраге за плотиной, доносился грай грачей.
Всё это, сотню раз перевиденное, услышанное и потому застланное привычной пеленой повседневья, не сразу открылось Клавдии. Но чем больше в задумчивости она сидела, тем острее пахли вербы, тем таинственнее и маняще проступали водоросли, тем необычнее казались игрушечные лягушата. Даже красный паучок, стремительно выскочивший на руку и застывший на мгновение острой точкой, заставил затаить дыхание. Когда же ближе к сумеркам прилетели чернокрылые ласточки и нежно-переливчато защебетали, носясь над прудом, Клавдия беззвучно расплакалась. Далёкая Лорелея, певшая грустную песню о людской доле и судьбе, казалось, донесла свой грустный мотив сюда и тонким голосом ласточек, влажным шелестом листьев всё выводила и выводила волшебную и завораживающую мелодию.
О проекте
О подписке