До сорокового дня Клавдия из дома почти и не выходила. Она механически делала что-то и механически разговаривала с бабкою, не поднимая глаз. Она казнилась, что из-за неё, из-за её недогляда умер муж, ей казалось, что все осуждающе смотрели в её сторону. В особенно тяжёлые дни она сокрушалась, что потеряла не только Николая, но и себя – так тяжко давили низкие потолки, так мало света пропускали пыльные окна.
На пропитание двух женщин запасов было много, Николай давал и людям жить, и себя не забывал. Однако на сороковины во двор набилось столько народу, что пришлось устраивать шесть столов, каждый – человек на восемь-десять, столько вмещала комната, при этом все, будто сговорившись, хотели сказать слово, непременно обновляя рюмку и требуя по русскому обычаю того же от остальных. И неожиданно Клавдия обнаружила, что ни вермишели, ни копчёной селёдки, ни муки, ни даже каменных пряников, которых раньше никогда не проедали мыши, в доме не осталось.
Раньше она заходила в сельпо в любой час, когда и мужа-то там не было, и любой сразу же любезно накладывал ей в сумку что послаще и подефицитней. Чаще других это делал кладовщик сельпо Пётр Пронин. Он и глаз не поднимал на хозяйку, но метал при ней мешки и ящики, добираясь до припрятанного дефицита так расторопно и ловко, что сельповская уборщица Матрёна, женщина суровая, что камень, ходившая по хутору в любую жару в синем рабочем халате и сбитых тапочках, с удовольствием обмолвливалась:
– Пятро при табе горы свярнёть.
После смерти Николая, в первые Клавдины посещения, Пётр кидался к ящикам, как и прежде, а потом, когда в кабинет Николая въехал новый заведующий, враз поутих: «новое дышло куда повернёт – туда и вышло». Зато разговор в укромной комнатке, куда набивались сельповские, всякий раз незаметно обращался к покойному Николаю.
– Да что ты… – с придыхом говорили люди. – Такого человека, как твой Николай, теперь днём с огнём не найти.
Одна Матрёна каркала беззастенчиво грубо:
– Ты, Клавдия, повалялась, как сыр в масле, а таперь и поживи хучь нямного как мы, безмужьёвые, растуды-т-твою мать.
Лёжа ночью в постели, Клавдия измачивала слезами всю наволочку. Вначале она видела Николая как живого и даже цапала постель рядом с собой, где он обычно лежал, и плакала после этого по нему ещё пуще, почти задыхаясь, и стала уже уставать от этого, если б не мятная жалость к себе. Но на следующий день после сороковин она вдруг почувствовала, что Николай пропал. И фигура его, которую она видела с закрытыми глазами всегда, когда хотела, потеряла крепость и осязаемость. «Всё», – поняла Клавдия. После этого она все слёзы обратила на жалость к себе, и дышать стало почему-то легче.
С некоторого времени Клавдия, перебирая как обычно в памяти то одно, то другое, заметила, что когда возникал в её мыслях кладовщик Пётр, она притихает и даже смеётся, вспоминая, как играючи мечет тот ящики со звенящей посудой.
Клавдия ранее и не обращала внимания на Петра Пронина. Он и одевался не так, и говорил, а точнее, молчал не так, и курил в кулак, будто прятал ото всех свою папиросу. Николай был весь напоказ, в центре, а Петро, как бирюк, и в битком набитой комнатке умудрялся угнездиться на отдальке. Единственное, что невольно отмечала Клавдия: муж и с мужчинами, и с женщинами говорил одинаково открыто, а Пётр, если Клавдия рядом была, воды в рот набирал – молчал и молчал, тихонько вздыхал и вздыхал, боясь ненароком задеть взглядом гостью. Когда же Клавдия собиралась, спохватывался и просил: «Да посиди ещё трошечки». Клавдия однажды рассмеялась ему в лицо: ты, Петро, сидишь рядом со мной, как возле печки-буржуйки спиной – то ли греешься, то ли просто кемаришь, то ли девок тебе надо, холостому!
Но вскоре прошёл и не месяц, и не два, а целый год после мужа, и пошла Клавдия попросить водки на поминки не к председателю колхоза и не к директору сельпо, а пошла к Петру. И Петро всё сделал, как надо. Пошушукался с кем надо, приволок ящик белой да ещё отдельно одну полбутылку в кармане. Разрезал на газетке селёдку, нарубил ножом колбасы.
Выпила с ним Клавдия водку – и стало ей так же хорошо, как в те давние времена, казалось, вот сейчас вывернется из-за притолоки её Николай и засмеётся: вы чего без меня выпиваете? И оказалось, что хотя прежде и молчал Петро и сидел отдельно, как пень, – а не было в хуторе теперь человека ближе к ней, чем он, не считая бабки. Ведь хотя и молчал Петро, да не забыл же он, какова была ранее Клавдия рядом с Николаем Михальченко! Чувствовала Клавдия, что он единственный кроме неё всё помнил и понимал! И плакала Клавдия ещё и потому, что тень того счастья, как лёгкая дымка, возникала теперь почему-то только рядом с Петром, хотя Петра-то она ранее ни в грош не ставила. А теперь он, медвежковатый, жив, а Николая, умного, весёлого и пригожего, нет – и это было высшей несправедливостью!
Сразу после поминок, когда все, не чокаясь, выпили по одной, и другой, и третьей за упокой души Николая, когда громко и развязно нагутарились и ближе к вечеру особо хватившие даже попытались спеть песни, любимые Николаем, Клавдия вдруг ахнула: да что же она как в полусне год прожила? Ведь у них с Николаем на тот год задумка была, обсуждая которую, они, как голуби наворковавшиеся, счастливо засыпали.
Через день, разодевшись в панбархат, Клавдия пришла к председателю.
– Захар Прокофьич, – начала Клавдия, – ты ведь мужа моего, Николая, помнишь.
– Помню, – насторожился председатель.
– Я ведь пришла к тебе просить строиться. Хатёнка у нас сам знаешь какая. Мы с Николаем ведь ещё когда собирались строиться… – потупилась Клавдия.
– Помню, Клавдия, что давно собирались. Да зачем тебе хоромы понадобились, чего вдруг замогутилась? – неожиданно спросил председатель.
Вместо ответа Клавдия заплакала. Как объяснишь председателю, что Николай этого хотел? Что со стройкой, может быть, жизнь свежим ветром наполнится?
Подождав, пока женщина успокоится, председатель, глядя в окно, стал рассуждать:
– Лесу, положим, в Мартыновском лесничестве тебе выпишу, красный кирпич из Новой Анны сама привезёшь – машину дам, гвоздей пару ящиков с области перекину. А крышу-то чем крыть будешь, толью? Железо, сама понимаешь – дефицит, днём с огнём не найдёшь. Из Москвы раз в году по разнарядке еле-еле ухватишь. Детские корыта, и те с боем из Москвы получаем.
– Захар Прокофьич, – оправившись, произнесла Клавдия.
– А плотники кто? Наши? На магарычах? – насупился председатель.
– Захар Прокофьич, – снова сказала женщина. И в это «Захар Прокофьич» было столько вложено душевных оттенков, столько глубины, что председатель, оторвавшись от окна и как-то по-новому взглянув на Клавдию, неожиданно засмеялся и буркнул:
– Да ну вас, строительницы…
Лес привезли из Мартыновского лесничества. Ездили дважды, дубки накладывали доверху, и оба раза Клавдия одаривала лесника «Московской». Он бы и в третий раз с напарником наложил, да упёрся шофёр – машина не лошадь, по ямам скакать – весь баббит на угорах поплавишь, сиди тогда в гараже загорай. Да и разгружать брёвна спина не казённая.
И ему пришлось полбутылку поставить. Спасибо, выручил Пётр. Издали увидел машину, пришёл и работал, как заводной.
– Ну, Пётр, спасибо тебе, что помог.
– Да-к чего уж, если надо чего – зови, – ответил Пётр.
Со строительством дома жизнь Клавдии действительно наполнилась каким-то азартом, хотя и разделилась на две половины.
Одна – школьная половина. Там Клавдия по-прежнему была существом почти неземным. Одетая в серый и строгий пиджак, жёлтую крепдешиновую кофточку, в лакированных туфельках, каких не было даже у жены директора, пахнущая «Красной Москвой», а не мылом «Ландыш», в учительской она казалась если не розой, то жёлтой мальвой на скромном лугу. Родители учеников, считавшие многих учителей почти небожителями, уступали им место в очереди за хлебом; дебелые мужчины, обычно загибавшие за каждым словом «в мать-перемать», рядом с учительницами почти никогда не матерились. Клавдия хорошо знала немецкий, и это также учитывалось и школой, и районом. Не каждая десятилетка имела учительницу-«немку». Мужчин-учителей немецкого языка вообще в районе не было ни одного.
Другая половина жизни Клавдии – домашняя. Клавдия вместе с бабкой по-хуторскому водили корову, коз и овец, птицу. Но на людях Клавдия, – боже упаси, чтоб прошлась с коровою. Встречала корову на выгоне или шкандыляла летом в полдень доить в недалёкий Репный всегда бабка, а Клавдия только выдаивала корову по вечерам, в котухе, где никто за этим сельским занятием её и не видел. Однако со строительством дома и эта, домашняя половина жизни, редко ранее выставляемая напоказ, переменилась. Строительство требовало то того, то сего, а денег было в обрез. Соседи, поначалу в охотку выручавшие Клавдию то разгрузкой, то переноской брёвен с места на место, то рублём до получки, заметно к ней охладели. И было ещё одно, отчего.
Клавдия не заметила, как она почти каждый день стала нуждаться в Петре.
Пётр безропотно грузил и разгружал, благо этим в сельпо он занимался, не считая за труд. Находясь рядом с плотниками, он всё чаще брался за молоток, ну а когда тем надо было работать на верхотуре, обрешечивать крышу, то кто же им мог подавать доски, кроме Петра? Он и подавал.
Плотники, ещё нанимаясь на строительство, обговорили себе у хозяйки ежедневный стол и чекушку. И вот вечером Клавдия прямо на дворе раскидывала скатерть, куда накладывала малосольных огурчиков, рассыпчатую картошку в мундире, размольный и белый хлеб, а когда и золотистой курятинки. На готовый стол из горницы приносилась бутылка беленькой. Плотники, возбуждённые трапезой, в один голос кричали, что без хозяйки не сядут и не позволят себе ни грамма, а промедление в этом деле смерти подобно. Клавдия садилась, смеясь, и, несмотря на гвалт мужских голосов, вдруг чувствовала, как ветерок откидывает ее прядь руками Николая, как тело наливается силой, будто после мимолетной разлуки с мужем, и что все её любят, как прежде, сидящую рядом с Николаем.
Ох, и хорошо было после этого думать, как заживут они с бабкой в доме, как порадовался бы Николай новому дому!
И как хорошо было окрест: дом стоял рядом с прудом, над которым беспрестанно вечерами носились ласточки. Белея рубашкой, они едва касались воды и щебетали и щебетали, наполняя свежий воздух грустным и умиротворённым весельем, тем, чем кроме них могут создать настроение только несмышлёные дети.
Тёплыми сумерками, стоя у верб над прудом, Клавдия улыбалась, слушая этот нежный и грустный щебет. Казалось, он лился с самих небес.
О проекте
О подписке