Народу на МТФ действительно не хватало. Чуваши да марийцы, в основном безмужьёвые женщины с детьми-малолетками, приехавшие в богатый хутор, освоившись, стали время от времени запивать да прогуливать. «С Колюськой сели поузынать, да сосед засол – ну и проспала…» – бесхитростно отвечала одна. Товарка её и вовсе не говорила ни слова, будто немая.
Клавдии поручили пасти телят. Внутренне снеся унижения, ни жива ни мертва, уже через пару недель она, обветренная, прижжённая солнцем пополам с утренними заморозками, освоилась и в синем халате стала почти неотличимой от других. И лишь приятный картавящий голос, держание себя на отдальке от других даже в битком набитой комнате, да полное отсутствие матерщины выделяло её среди доярок.
Был разгар осени. Клавдия выгоняла телят почти на рассвете, благо светать начинало поздно. Дорога была одной и той же – в Репный, пологую длинную балку с прудом, запертым низкой плотинкой.
После первых ноябрьских заморозков, побивших почти всю заматеревшую травку, неожиданно наступили яркие солнечные дни, и вернулось бабье лето. Через три-пять дней теплыни сквозь пожелтелый старник стала пробиваться свежая зелень, земля преобразилась. Паутинки снова залетали в воздухе, отсверкивая острыми лучами-стрелками, прелью запахло пряной, воздух стал упругим и звонким, небо, будто синькой подкрашенное, почти до звёзд вверх выгнулось. «Это мне подарок, это природа говорит мне, что даже на развалинах вдруг блеснёт солнце и обновит всё и вдохнёт настроение жить и любоваться всем сущим: и пчёлкой проснувшейся, и лебедем запоздалым», – не раз думала Клавдия.
Выходя со скотного база, телята вприпрыжку, взбрыкивая, бежали на выгон, где зеленела свежая травка. Пощипывая её, либо наотмашь срывая кудели старника, либо на ветру смешно гоняясь за сухим шаром растения «перекати-поле», они спешили насытиться. Хруст срываемой травы, глубокие вздохи, сопение, шорох шагов подгонял их самих. Не снижая скорости, вся ватага поутру спешила к Репному пруду напиться. Он был километрах в трёх. Там, на склонах длинной балки, трава была пообильнее, там можно было вдоволь набегаться или просто постоять, нюхая острый воздух и по привычке стегая себя метёлкой хвоста.
Сердце Клавдии, до того закаменевшее, начало отходить. Она стала замечать кустики цикория при дороге, убранные, как новогодние ёлки, тончайшими паутинками, резные розетки одуванчика, вскатившего на взгорках, столбики одиноких сусликов, стоявших на часах у своих норок. Колхозное стадо телят неожиданно стало родным. Если раньше Клавдия отрывисто и тонко кричала на не знавшего удержу телёнка: «куда, назад!», то теперь она призывно увещевала его же, называя по имени, и тот, одарив внимательным взглядом, поворачивал, куда нужно. Неожиданно для неё весь гурт распался на «Зорек», «Звёздочек», «Белоногих», «Нравных» и даже «Любимиц». Иногда вечером бабы-доярки, смеясь, спрашивали Клавдию: «Как зовут вон ту тёлочку, в чулочках?» – и удовлетворенно почмокивали губами, услышав – «Красавица».
С разбега утыкаясь в берег пруда, телята долго цедили воду, фыркая, потом неспешно разбредались, ища травку погуще. Клавдия, подоткнув под себя ворох соломы, оброненной то там, то здесь, садилась передохнуть. Берега Репного пруда были голыми; кустики, съедаемые вечно голодными бычками и коровами, топорщились ветками только в заливаемых по весне отрогах.
Позднеосенний пруд был спокоен. Всё сущее – лягушки, ужи, озёрные птицы – либо спряталось на зимовку, либо улетело на юг. Хотя в тёплом воздухе таилась умиротворённость, мысли, свободные странники, то паутинкой мерно плыли по пространствам былой жизни, то остро кололи всполохами, высвечивая незаживающие обиды. «Почему я не могу заснуть, как ящерка, а потом вернуться в новую жизнь, весеннюю, где всё привольно? Почему я не могу сняться с места, как вольная птица, и перенестись хотя бы на станцию жить?» – вскидывалась Клавдия. «Ты мать и жена, пусть несчастная, – отвечала она себе же. – И что же ты будешь делать на станции, чёрной, задымленной, гулкающей составами?»
«Да и жена ли теперь я такая?», – вяло мелькала мысль. Её муж Пётр всё чаще стал заночёвывать в старом доме у собственной матери – то ему это надобно сделать, то другое. И одиночество ещё больше придавало жалости самой к себе. Накатывались слёзы, и только ветер мог осушить их, холодя мокрые щёки. Клавдия всхлипывала и в жалости к себе на миг засыпала и снова вскидывалась, и вновь засыпала.
Однажды она прикорнула и впрямь крепко. Стайка воробьёв, косивших глазами и сторожко чирикавших, заскакала почти у ног её, подбирая хлебные крошки да яичную скорлупу от скромного полдника. После долгого-предолгого перерыва Клавдия встретила во сне Николая, и он, как прежде, невесомо погладил её по головке и назвал её «моя донюшка» и сказал глазами, что он всё знает. Она завсхлипывала во сне и выпустила прозрачную слюнку, улыбаясь, и даже увидела себя счастливо-спящей со стороны – так сладко стало ей, встретившей Николая. И чтобы продлить это счастье, она, чувствуя, как просыпается, старалась вновь погрузиться в дрёму и ещё раз ощутить, как Николай прикоснётся к ней, своей единственной и любимой женщине. Она и не сразу проснулась, услышав чьи-то громкие возгласы.
Между тем случилось то, о чём предупреждал её зав МТФ – не потравить телятами находившиеся в полкилометре от пруда озимые.
Кричал Шурей Белозубов – верзила, сидевший по два года в каждом классе, начинавший каждый год учиться среди мелюзги неизменно за отдельной партой, где-нибудь у дальней стены за печкой, но вскоре по неведомой тяге делать, что хочет, исчезавший из школы. Его мать, Масютка, нагуляла ребёнка от кого не помнила, но кого весело, блестя глазами, называла вслух кобелями. А кобелей у неё было – пруд пруди… И вот этот полублаженный Шурка, в свою очередь пасший хуторских коз и овец, постреливая кнутом, выгонял её телят с озимых, а они, оглашенные, норовили бежать вглубь поля, вытаптывая нежные ростки. И Шурка что было мочи орал:
– Лолерейка, тялята в поле зашли, озимые жруть!
Клавдия как вихрь снялась с места и помчалась к полю, а Шурей, как заведённый, орал:
– Лолерейка, гони своё стадо отседова!
Телят вдвоём выгнали, сбили в стадо. Шурей, увидев, как металась женщина, выкрикивая то Звёздочек, то Крутолобых, ржа от ведомого только ему удовольствия, поплёлся к своим овцам и козам, поминутно оглядываясь и словно рыгая смехом, а Клавдия погнала стадо подальше от пруда. В другое время она бы только поохала, обсуждая случай, но сейчас… Тьма застилала ей глаза – что она скажет заведующему? И как бесцеремонно называл её Шурка! Какая ещё Лолерейка?
Так же неожиданно до неё дошло, что именно кричал хуторской дурачок, и Клавдия охнула, и горизонт прозрачный закачался вдали, как в летнем мареве. Шурей Белозубов, некогда слышавший, как она проникновенно выводила в классе стихотворение «Лорелея», уловив её картавость в произнесении имени грустной девушки, припечатал ей кличку.
– Да разве мог даже этот невежа позволить назвать меня так, когда я была учительницей! – вскричала она так горько, что даже Красавица, переминавшаяся в своих белоснежных чулочках, подбирая поспешно травку, сторожко вскинула голову и пронзительно умно, как делают только коровы-кормилицы, словно жалея, посмотрела на женщину.
В глубоких сумерках, насыпав телятам дроблёнки, подбросив в кормушки по паре навильников еще не перебродившего, пахучего кукурузного силоса, убравшись, – словно отрешённая, Клавдия вышла на воздух. О том, что стадо телят зашло на озимые и потравило и выбило с полгектара, уже знала вся ферма. Доярки, ничего не говоря, поблёскивали глазами, а завфермой, за что-то коря механизаторов, ладивших калорифер, матерился «в бога-мать» громко, как никогда при ней ранее.
– Давай сюда, Клавдия! – донеслось до неё от дальней скирды. – Не горюй, а подчаливай к нам, красавица.
Кричал новоприбывший в хутор комбайнёр, Николай Сидоркин, пришедший на зиму на ферму за длинным рублем достроить собственный дом, человек партийный и женатый, говоривший всегда приятным шутливым тенорком. И Клавдия пошла на зов и примостилась на минутку в соломенном пыльном закутке, чтобы объяснить случившееся, а вместо этого заплакала.
– Устала я, Николай, ведь никто не понимает, как мучаюсь я, – всхлипывала Клавдия.
– Ты, Клавдия, ещё легко отделалась. А если бы попала туда, куда Макар телят не гонял – там лучше, что ли?
– Там все одинаковы, а здесь я одна такая…
Но потом, развеселившись от шуток и прибауток Николая, рассказавшего, как он натерпелся от летошного бычка, когда вёл его километров тридцать на гудки паровоза через Долговку продавать в Урюпино, да попал в Бударино, где рынка отродясь не было, просмеявшись, выпила с ним стаканчик беленькой. Да подавшись вперед, ненароком коснулась, уже пьяненькая, его фуфайки щекою да прикорнула, казалось, на секунду на плече у рассказчика жалостливого и, потакая его мягким рукам, не стала сопротивляться захмелевшему Николаю, не сумевшему не утешить женщину единственно по-мужски свойским делом.
Клавдия смеялась своим воркующе-мягким смехом, всхлипывала, снова смеялась и снова всхлипывала.
О проекте
О подписке