Читать книгу «Последний выключает свет» онлайн полностью📖 — Сергея Калинина — MyBook.
image
cover

Но как ни пытался он отогнать эти размышления о прошедшем разговоре, ничего не получалось, а в глубине души потихоньку росло чувство вины. Вины за то, что слишком многое он в жизни не смог. Мечтал, что-то делал, но не смог. А родительский долг? Или он не так велик? Он боялся признаться себе в том, что придумать ничего не сможет, и сделать не сможет уже ничего. И будет тянуть резину, оттягивая момент, когда нужно будет сказать нет, потому что идти некуда. Он так делал всегда. Делал вид, что увлечен предметом, что его жизнь посвящена науке, что он рожден быть преподавателем, и его миссия – нести знания. Может, потому и не решил задачу, что не верил в решение. Сам процесс нравился. Кто-то кроссворды любит, кто-то футбол, а он вот решал задачу столетия. Ну, не решил. С кем не бывает? Признаться, футбол тоже любил, и на стадион захаживал, хотя, уже лет двадцать как за «Барселону» болел, но и за своих переживал. Правда, их больше жалеть приходилось, ну, да ладно. «Не день, а черт-те что», –  хотелось встряхнуться и вернуться в привычный ритм вялотекущих дней, но настроение теперь было испорчено окончательно, и он достал томик Чехова, надеясь  с героями, близкими, понятными и такими же неприметными, как он сам, найти успокоение и забытье.

Недели пролетали, не оставляя ни эмоций, ни воспоминаний. Единственное событие первой недели августа – выборы президента. По сути все кандидаты уже сидели, и было бы даже смешно идти на участок, но вдруг объявился нежданчик, выражаясь сленгом его студентов. Теперь стало делом принципа отдать свой голос за того единственного, которого как-то проморгали, но факт оставался фактом: был тот, кто прошел вне плановой заявки, а значит, вечер переставал быть томным.  Поговаривали, что все, кто за этого оппозиционного кандидата, должны белое что-то надеть, чтобы видать своих было. День выдался жаркий, но, следуя старому принципу не выделяться, Михаил Семенович достал голубую рубашку. «Это еще хорошо, что не учебный год. Уже б досрочно проголосовали, как обычно. А внимание сейчас ни к чему привлекать, неспокойно. Все равно шансов нет, а там кто его знает, как оно сложится», – он подавил желание надеть приготовленную с вечера белую тенниску. И это тоже было частью его самого. Вечное желание сделать, как хочется и, наконец, бросить вызов самому себе уступало врожденной осторожности. Наверное, это был обычный страх, но он находил выражения корректнее, боясь признаться даже самому себе, что «встать и выйти из ряда вон», – совсем не его принцип, хотя, ведь было же время, когда …  Да нет. Даже протест у него был аккуратный, расчетливый и с оглядкой на тех, кто рядом. Нине-то мог все высказать, но она, женщина умная, все понимала, молчала, улыбалась, а всерьез его не воспринимала. Ботаник, он и Африке ботаник, и в старости. «Горбатого могила исправит», – пробурчал себе под нос, взял паспорт и уже подошел к двери, когда вдруг оживший в памяти разговор с сыном заставил разозлиться. Вернувшись, с некоторой поспешностью, чтобы не передумать, надел тенниску и стремительно, как только мог, выскочил из подъезда.

– Моиссеч, ты что? Тоже с этими? Перемен захотел? – у скамейки стоял нахмурившийся Семен. – Все в белом чешете, оппозиционеры хреновы. Евреев тоже в войну помечали. – Вспомнив, что Гурвиц и сам из евреев, поспешил добавить чуть миролюбивее. – Оно вот тебе надо? Хорошо же живем.

– Жарко на улице. Что было под рукой, то и надел, – Михаил Моисеевич отмахнулся и ускорил шаг, уже жалея, что его раскусили уже возле подъезда.

– Ну-ну, – Семен махнул рукой. – Много вас тут таких, умников. Я с утра караулю. Посмотрю, что вы петь будете, когда жрать нечего будет. Попомните еще.

Последние слова донеслись уже в спину, Гурвиц не стал ввязываться в этот нелепый разговор. В целом, поводов переживать особых и не было. Уже даже в университете мало кто скрывал взгляды, хотя, особо и не бравировал показным пренебрежением к власти. Правила игры никто не менял и оказаться в числе неблагонадежных побаивались.

На подходе к школе успокоился. День был действительно жарким, и в белом были почти все, так что все волнения оказались напрасными. Пришлось даже постоять в очереди, что вообще показалось невероятным. Вспомнились времена, когда они ходили с Ниной. Непременно захаживали в буфет, где на выборы всегда можно было прикупиться деликатесами, а порой и посидеть в хорошей компании. «Эх, скудненько сейчас стало. И нет уже того, да и не хочется», – Гурвиц быстро поставил галочку, сложил листик, как советовали на одном из сайтов, но фотографировать не стал. «К черту. Пусть молодежь тешится», – бросил бюллетень в урну, под пристальным взглядом какого-то угрюмого мужика и поспешил к выходу. Все, что успел заметить, это радостное возбуждение входящих и удивительно много так же сложенных листиков в стеклянной урне, забитой к одиннадцати часам почти наполовину. «Что-то будет», – Гурвиц пророчески оценил настрой противоборствующих сторон и тяжело вздохнул. Ничего хорошего ближайшее будущее не предвещало.

Ни такого цинизма, ни такой жестокости, ни такого ужаса он не мог себе даже представить. И уж тем более даже не мог подумать, что жить с этим придется не один день, не два и даже не неделю. Сначала просто поглощал новости, чувствуя к концу дня опустошение и боль. Перестал выходить во двор, забросил домино, и даже математика, то, что всегда позволяло отвлечься и забыться, ушла на второй план. Он смотрел в окно, особенно по вечерам, когда демонстранты прятались по дворам, а крепкие парни с закрытыми лицами метались, словно злые тени, выискивая и тех, кто прятался, и тех, кто пытался помочь, открывая двери подъездов. Он выходил лишь по утрам в магазин, стараясь нигде не задерживаться и не вступать в разговоры. Вдруг стало страшно. Страшно, как никогда.

Никогда он не ждал окончания отпуска с таким нетерпением. Уже не было сил открывать новости, и не отпускало ощущение безысходности. Казалось, что время остановилось, а будущего, которого, скорее всего, и так осталось немного, нет, и уже не будет. Работа должна была спасти, нужно было встрепенуться, вернуться в привычный ритм, и тогда обязательно станет спокойнее.

Тщательно отутюженные брюки, стрелки, которыми «можно порезаться». Он любил этот процесс. Все должно быть идеально. Не зря же его считают примером настоящей интеллигенции. Гурвиц всегда гордился этим ощущением причастности к кругу избранных. Жаль только, что последнее время начал падать авторитет преподавательского состава, а вот раньше… Снова раньше. Он отогнал эти мысли о прошлом, которые приходили слишком часто. «Старею. Увы, время безжалостно. Главное, не скатиться в этот маразм полностью, а то будут смеяться. Бодрее, добавим улыбочку, седина идет, все прекрасно, – он смахнул невидимую пылинку, поправил галстук, улыбнулся зеркалу, кивнул ему же, словно репетируя предстоящее приветствия с коллегами. – Пора. Нас ждут  великие дела».

В эту последнюю неделю лета обычно решались общие вопросы.  Переэкзаменовки неудачников, дотянувших до последнего шанса, а также назначения, утверждения, новые правила, которые подчеркивали, что мы идем в ногу со временем, а, на самом деле, обеспечивали прикрытие задниц тех руководителей, которые пострадали в прошлом году и теперь спешно готовили план спасения на будущие периоды. Нужно было любой ценой спихнуть с себя ответственность, заранее определить круг виноватых, и тогда, бог даст, протянуть год более-менее спокойно. Вот только, похоже, этот год принес новые веяния, подготовиться к которым не могли, да и не знали как.

Началось с того, что кто-то из молодых преподавателей уже успел отличиться и попал на пятнадцать суток за ярко выраженное несогласие с политикой действующей власти. Понятно, что в душе этих смельчаков жалел и поддерживал почти весь преподавательский состав, но выражать свое одобрение вслух побаивались, оценивая ситуацию и круг тех, кто готов выступить открыто. Гурвиц спрятал переживания поглубже и ушел на кафедру, избегая обсуждений и встреч с коллегами. Впрочем, скрыться оказалось непросто, и атмосфера потихоньку накалялась. Уже побежали составлять ходатайства об освобождении, коллективное обращение к ректору и в само министерство образования. Прикинувшись приболевшим, Гурвиц тихонько ушел домой.  «И так плохо, и так неладно, – он не мог ни подписать петицию, ни отказать, а потому нашел единственный разумный, по его мнению, выход. – А там за недельку «или ишак сдохнет, или падишах»».

Утром позвонил на кафедру, отпросился до первого сентября и с легким чувством стыда за собственную слабость уткнулся в старый журнал, пытаясь найти что-то новое в давно забытом старом.

С годами время летит быстрее, и даже нудные бестолковые дни мелькают, как пейзажи за окном скорого поезда. За неделю Гурвиц лишь дважды, в утренние часы, выбирался в магазин, предпочитая ни с кем не общаться. Похоже, политические события увлекли всех, а потому о нем забыли совершенно, что было очень кстати. «Чтобы не случилось, продолжаем клеить гербарий», – однажды прицепившаяся фраза спасала уже не раз, и в эти дни он также просиживал над журналами, углубившись в расчеты.

«Ни-че-го у нас не вырисовывается, – Михаил Моисеевич подвел итог проделанной работы, и встал из-за стола, когда стрелка часов перевалила за двенадцать ночи. – Не жили богато, нечего и начинать», – снова уколол себя каким-то давно забытым штампом.

Очень хотелось быть полноценным, быть в тонусе, не впасть в старческую депрессию и продлить жизнь, но умом понимал, что сейчас шансы меньше, чем были даже пять лет назад. А может, это и есть то самое «горе от ума», когда знаний слишком много, а применять их уже некуда. Впрочем, завтра в университет, а значит, хандра уйдет. «Как ни крути, а работать здорово. Иначе загнусь», – убежденность в необходимости жить, не изменяя традициям, основывалась на вере в то, что это единственный способ продлить существование. Он придумал свой мир, верил в свои приметы и много лет назад бросил курить, твердо пообещав самому себе: «Начну. Обязательно будет утренний кофе с сигареткой, и подымлю вечерком, глядя на звездное небо, но потом. Когда уже все равно будет. Ну, когда о здоровье переживать уже будет поздно». Момент, когда будет «все равно» никак не наступал, что, в общем, его не огорчало.

– Михаил, ты многое пропускаешь, – старый друг Леонид Францевич Вайтовский, встретил Гурвица, пропустив слова приветствия. – Наше сонное царство встревожено и теперь напоминает развороченный улей. Но на главное мероприятие недели ты успел, – Вайтовский всем видом демонстрировал загадочность. – Сегодня ректор собирает всех в актовом зале. У нас ЧП. Наша молодая поросль отхватила сутки и логично, что их должны были уволить. Но! – Он поднял вверх большой палец. – Наш коллектив, никогда не демонстрирующий особой сплоченности, вдруг выступил в поддержку юных революционеров. И сейчас вопрос лишь в том, ограничатся ли увольнением только залетной парочки, или придется добавить к ним и тех, кто особо ратует за справедливость. Кстати! А ты вообще за кого?

– Я за Советский союз и Брежнева, – Гурвиц постарался скрыть разочарование. Попытка избежать решений, сбора подписей, характеристик и взятия на поруки провалилась. Теперь обязательно найдется кто-то, кто начнет ссылаться на историю университета, на самых старых носителей традиций, взывать к совести и упрекать в трусости. А Вайтовский, прохвост и интриган, будет подначивать, посмеиваться, а сам, как обычно, спрыгнет в последний момент. И вот скажи, у него всегда будет железная аргументация, оправдывающая все его существование. «Может, я еще не очень здоров, и есть шанс свалить?», – Гурвиц глянул в окно, но дверь распахнулась и в кабинет ворвался заведующий кафедрой Леоненко Виктор Тимофеевич:

– Чего сидим? Бегом в актовый зал. Ректор рвет и мечет.

Это было то мероприятие, которое оставляет чувство стыда за то, к чему ты не имеешь никакого отношения. Как таковой речи не было. Две минуты на перечисление фамилий, объявление об их увольнении и предупреждение, что так будет с каждым, кто посмеет открыть рот шире положенного и сказать не то, что от него ждут. По рядам пробежало легкое возмущение. Ухмыляясь, явно бравируя независимостью и решительностью, вышел Яковенко. Его Гурвиц знал не особо. Лицо знакомое, но кафедра не его, да и молодой.

– Молчать – это уже преступление. Я вернусь. Посмотрим, – Яковенко резко бросал слова, обращаясь то к ректору, то к аудитории.

Продолжил говорить. Истерично, иногда не очень разборчиво, переходя на личности и, Гурвиц даже опустил глаза, не очень красиво. «Не так нужно уходить. И момент подходящий, а речь не очень», – стало жаль, что из всего арсенала доводов несправедливости решения об увольнении выбраны не самые убедительные. «Интересно, а я бы что сказал?», – но и у самого ничего умного не рождалось. Впрочем, Яковенко уже был уволен, и мог позволить все, что считал нужным.

– Так нельзя, – голос из зала прозвучал не очень смело, и в первый момент было не очень понятно, кому именно принадлежали слова.

– Кто-то еще хочет за ними? – ректор, по всему, получил карт-бланш на увольнение неугодных и сейчас имел шанс почистить ряды.

– Каждый человек имеет право выражать свое мнение, и увольнять за это в демократической стране непозволительно, – Хомутовский, профессор, милейший, добрейший человек, автор множества работ, встал. – Если единственный путь уважать себя – это сейчас уйти, значит, я тоже на выход.

Он стоял, улыбаясь: маленький, часто незаметный, скромный и невероятно талантливый. Гурвиц смотрел на коллегу, словно увидел его впервые. Он точно знал, что у Аркадия Яковлевича жена давно не работает  по состоянию здоровья, знал, что самому Хомутовскому до пенсии два года, знал, что ему самому в разы легче, и именно потому стало еще стыднее. Он знал слишком много, потому что знакомы они были, наверное, вечность. И ходили друг к другу в гости, и засиживались до полуночи на кафедре, и, наверное, они были друзьями, если в этом мире у него вообще были друзья. И еще он знал, что Хомутовский талантливее его, умнее, и всегда немножко ему завидовал. Они не были конкурентами, хотя и работали бок о бок лет двадцать.

– Аркадий Яковлевич, – ректор кашлянул, – давайте потом обсудим.

– А что скрывать? Вопрос несложный. Проблема не в том, кто и что думает. Проблема в том, как много тех, кто не боится. Вы, Петр Тимофеевич, ведь отлично знаете общее настроение и знаете, что говорят по углам. Я всего лишь выразил общее мнение, – Хомутовский развел руками, словно подчеркивая абсурдность этого диалога.

– Балагана здесь не будет. Или уходите, или садитесь и не…, – ректор хотел что-то сказать, но видимо слова были не для такой большой  аудитории, а потому промолчал, оборвавшись на полуслове.

– Как детям в глаза смотреть будем? – Хомутовский вдруг взглянул жестко, и стало понятно, что это не блажь неисправимого романтика. – Вы понимаете, что сейчас решается судьба страны? Вы понимаете, что тот выбор, который мы делаем – это наше будущее?

– Надеетесь, что свалите меня? – ректор бросил зло, словно ожидая вопрос. – Не дождетесь.

– Не мы свалим, так сами себя сожрете, – Хомутовский направился к двери. – Я уволен? – Он вдруг остановился.

– Удивительная догадливость, – ректор уже не смотрел в сторону преподавателя.

– Тогда и я, пожалуй, пойду, – Гурвицу показалось, что это не его голос, и не он сейчас встал с места, направляясь за старым другом.

Они шли к выходу в полной тишине, и звук шагов казался слишком громким. Не оборачиваясь, затаив дыхание и не веря в происходящее, Гурвиц чувствовал плечо товарища, и казалось, что это всего лишь студенческий капустник, который вот-вот завершится громом смеха. Но громким выстрелом захлопнулась дверь за их спинами, и только на коридоре они взглянули друг на друга недоуменно и, словно только сегодня узнали, кто же они есть.

– Ты как? – Хомутовский, казалось, держался на остатках адреналина.

– А ты?

– Я жену похоронил, дочка замуж за немца вышла, уехала. Мне уже все равно. Ты чего?

– А я думал, ты что-то знаешь и боялся, что без меня в новом мире будет скучно, – Гурвиц вдруг понял, что все решилось само по себе. – Да не знаю, чего встал. Сам в шоке.

Они прошли на кафедру. Осталось собрать вещи.

– Эх, Миша, вот и прошла жизнь. Что делать сейчас? – Хомутовский обернулся.

– Я вообще-то думал, что у тебя план есть? – Гурвиц не переставал удивляться. – Ты никогда не был человеком, который сначала делает, потом разбирается.

– Все бывает впервые.

– Когда похороны были? – вдруг в голову пришла мысль, что о смерти Зои он ничего и не знал.

– Три дня как.

– Я на больничном был, – Гурвиц понимал всю глупость оправданий, но не удержался. – Чего не позвонил?

– Не знаю. Не до того было. Да и какая разница.

– Понятно. Пошли? – Гурвиц осмотрелся.

Они собрали нехитрые вещи, которые оставлять не имело смысла. Собственно, сам набор личных вещей состоял из чашки, пачки чая и пары книг, которые было жалко выбросить.

– Нас по статье или заявление писать придется еще? – Хомутовский оглянулся, и задумчиво замер у окна.

– Не знаю. Потом скажет кто-нибудь. Давай быстрее свалим. Сам понимаешь, наш козел решений не меняет, и прощения просить не придется, – хотелось сбежать, пока не вернутся остальные, и они вышли на коридор.

Фамилии тех, кто был отчислен ранее, уже разлетелись по институту, и они внезапно стали героями. Еще бы, люди пострадали за свободу, первыми вышли на амбразуры и теперь под аплодисменты и одобрительные возгласы студентов пожинали внезапную славу, еще не понимая, что делать и как жить дальше. Гурвиц и Хомутовский, словно две тени проскользнули мимо разгоряченной молодежи, обескураженные и опустошенные.

– Совесть, конечно, чище стала, – Хомутовский нарушил молчание, когда они вышли на улицу, – но на душе мрак. Давненько так тошно не было.

– В наш? – Гурвиц кивнул в сторону бара, куда иногда они захаживали.

– Пошли. Теперь можно.

Солнечный, сентябрьский день. Двое интеллигентного вида мужчин в возрасте неторопливо вошли в небольшое кафе, спрятанное во дворах. Сюда редко забредали случайные прохожие, но в университете об этом заведении знали все. Здесь собирались студенты, прогуливающие пары, сюда заходили вечерком преподаватели, пропустить рюмочку другую после работы, здесь праздновали дни рождения и отмечали корпоративы.

– Бог мой, сколько лет, – Хомутовский обвел взглядом полупустой зал. – Помнишь, как диссертацию мою замачивали здесь?

– Ты про «сколько лет» что имел ввиду? – Гурвиц пробежал глазами по меню. – Что мы старые, или что давно сюда не заходили?

– И то, и другое. Возьмем водки?

– Не рано?

– Какая разница?

– Ты прав. Сегодня никакой. И даже без разницы, если нас увидят студенты, – Гурвиц вдруг подумал, что все страхи, которые столько лет в нем жили, вдруг перестали иметь значение. – Слушай, тебе не кажется, что решив одну проблему, нам придется решать другую. Причем, сложнее. Ты что делать думаешь?

– Не знаю пока. Может, репетиторством заняться. Или, во! – Хомутовский радостно воскликнул. – А давай студентам за деньги задачи решать.

– Отличная идея, – Гурвиц оторопело смотрел на внезапно ожившего товарища. – Это прямо перелом в карьере.

– Давай, – Хомутовский поднял рюмку. – Не чокаясь. Сегодня мы поминаем и нашу жизнь.

– Похоже, да. Ощущение, что сидим на собственных похоронах.

Они подняли рюмки и едва успели выпить, когда в бар ввалилась группа молодых людей, вдруг замерших у двери.

– Михаил Моисеевич!

– Аркадий Яковлевич!

– Вы лучшие!

– Мы победим!

– Вы еще вернетесь!

– Мы гордимся вами!

– Мы подписи собираем уже!

...
8