– В Малинной. Туда приехали. В леспромхозовском доме живут. Недалеко от Сани.
– Так ты тоже в Малинной? – удивился Степан, оборачиваясь к Александру.
Тот оторвался от окна и кивнул.
– Третий год пошел, Степа, как вернулся. Живу…
– До сих пор неженатый. Постится. А с капусты да с брюквы на баб не потянет. По себе знаю. Точно, Степа?
– Какие посты? – Степан ничего не понимал.
Александр укоряюще покачал головой, огонек в его глазах окончательно потух, но смолчал, только вздохнул и вышел из купе, неслышно притворив за собой дверь.
– Обиделся, праведник. – Николай развел руками. – Как красна девица стал. Не суетись, сам вернется. Отмолчится и вернется.
– Да в чем дело, ты объясни!
– В Бога теперь наш Саня верит, весь божественный стал, с ног до головы. О спасении души заботится, боится оскоромиться.
– Саня?! В Бога?! Ну… – больше у Степана и слов не нашлось. Он достал папиросы и кивнул Николаю.
Курили молча, приоткрыв незапертую дверь в тамбуре. В широкую щель упруго залетал резкий воздух с запахом креозота и громче слышался гулкий, железный стук колес.
2
Николай командовал и не слушал никаких возражений. Сразу с поезда притащил Степана и Александра к себе домой, накормил, уложил спать, а утром подогнал свой служебный «уазик» с нолями на номере, и скоро они уже подъезжали к Малинной. Все трое молчали, и каждый из них, оглядывая знакомые места, невольно начинал думать о своем. Степан опустил стекло, высунулся наружу, и сердце у него сдвоило от волнения, состукало и раз, и другой сильнее обычного. Нет, ничего не забылось, ничего не развеялось и не пропало бесследно за годы житья на дальних землях. Все вбито и врезано в память. Вот сейчас, одна за другой, приподнимутся три невысоких горушки, обнесенные по бокам старыми плакучими березами, дохнет горьким дымом с леспромхозовской свалки, где круглый год жгут опилки, мелькнет и исчезнет сразу за свалкой голубой кусочек Оби, заслоненный пуховым, зеленым тальником, и покажутся крыши Малинной, увенчанные широкими, рогатыми антеннами.
В детстве, когда Степан залезал на крышу своей избы и оглядывал сверху окрестный мир, его сердчишко под рубашонкой так отчаянно колотилось, будто хотело вырваться на волю и взлететь, чтобы парить и кружиться над необъятной округой. Уцепившись за старые шершавые доски, подернутые зеленью от дождей и солнца, он, не в силах сдержать себя, начинал громко кричать. И сейчас, когда машина, тяжело перемалывая колесами глубокий песок на дороге, поднялась на последнюю горушку, когда вся Малинная и все, что было вокруг нее, открылось и распахнулось, как на ладони, он снова испытал желание закричать и снова почувствовал, что сердце готово вырваться и взлететь.
«Уазик» въехал на крайнюю улицу, и Николай сбавил скорость, спросил:
– Ну, орлы, куда двинем? – Не дожидаясь ответа, сам же скомандовал: – Поедем к Шатохиным.
Новый леспромхозовский дом, сложенный из соснового бруса, стоял в самом центре, рядом с клубом, весело поглядывал на улицу широкими окнами, через стекла которых видны были легкие, расшитые занавески. Из трубы над крышей дощатой летней кухни вился дымок. Николай приткнул машину к штакетнику, посигналил и выключил мотор. Дверь кухни звякнула железным крючком и настежь распахнулась. Из темноватого проема, прищуриваясь и разглядывая – кто там, в машине? – выскочила Лида. Разглядела, шлепнула по-девчоночьи в ладоши – «ой!» – и заспешила к воротам, на ходу поправляя выбившиеся из-под платка светло-русые волосы. В синем, с розовыми цветочками домашнем платье, маленькая, ладная, с белыми, оголенными до локтей руками, Лида, казалось, не шла, а летела, не касаясь земли.
– Я еще с утра почуяла – что-то сегодня будет, – быстро говорила она, широко распахивая перед гостями калитку. – Проснулась и думаю – что-то будет, хорошее. Ой, Степа, какой ты матерый стал! Ну-ка наклонись, я тебя поцелую.
По-женски спокойно и уверенно она обняла его за шею прохладной рукой, пахнущей блинами, и три раза, по-старинному поцеловала, обдав чистым и теплым дыханием. Таким по-матерински добрым был ее поцелуй, что Степан отвернулся и скосил глаза в сторону. Родная деревня встречала его по-родному, она его не забыла, помнила и, значит, не оттолкнет, примет на жительство, поможет отдышаться и отмякнуть душой. Все говорило за это: сияющее Лидино лицо, добрый день, набирающий силу над деревней, любовно прибранная ограда с тремя весело зеленеющими березками, уютный домашний дымок над летней кухней и даже длинная бельевая веревка, натянутая в огороде меж двух кольев, на которой плотно висели ребячьи майки, трусы и рубашки.
– Да вы что такие невеселые! За стол проходите, вон под навес, на вольном воздухе лучше. Сергуня вот-вот подойдет, он в больницу на уколы отправился. Врачиха предлагала на дом приходить, а он ни в какую – гордый, сам ходит…
Голос у Лиды плавно звенел, возле этого голоса, как возле лесного ручья, хотелось присесть и послушать, вникнуть в него и отозваться на простой звук. Все трое смотрели на нее и старались держаться поближе. А Лида успевала поворачиваться ко всем троим, успевала каждого погладить взглядом бойких, открытых глаз и, ловко засовывая под платок непослушные волосы, выскакивающие на волю, мигом вытерла стол под навесом, налила в умывальник воды и мельком погляделась в зеркало над умывальником.
– Вот как! Гости уже за столом, а хозяйка немыта и нечесана. Поскучайте, я на одну минутку, и обедать будем, у меня все готово.
Бесшумно порхнула на высокое крыльцо и скрылась в доме.
– Ну, мужики, – протяжно выдохнул Николай, одеревенело глядя ей вслед. – Куда у нас глазоньки смотрели? Вот на ком надо было жениться!
– Кто чего заслужил, то и досталось. А завидовать, Коля, нельзя, – мягким голосом отозвался Александр.
– Опять… Слушай, Саня, давай без проповедей. Мы уж большенькие, на горшок сами ходим.
Александр опустил голову и стал разглядывать свои руки, положенные на пустой, чистый стол. Руки были темные, грубые, привыкшие к любой работе, на каждой из них не хватало по два пальца, обрубки затянуло розовыми шрамами. Шрамы остались от прежней жизни, от какой Александр, похоже, напрочь отделился, сотворив себя в нынешнем дне совершенно иным человеком. Николаю он не ответил.
Из сенок послышался разнобойный шлепоток босых ног по половицам. На крыльцо, опуская розовые мордахи и заспанно щурясь, вышли, затылок в затылок, три молодца в одинаковых черных трусах и в белых майках, на ходу перестроились и шеренгой придвинулись к краю, выпростали на волю стручки, и три струйки дружно ударили с высоты в сухую землю. Благополучно закончив важное дело, молодцы подтянули трусы на животах, снова перестроились затылок в затылок и ушлепали в сенки. Оттуда сразу же донесся строгий голос Лиды:
– Ой, стыдобина, ну, стыдобина, тоже мне, солдаты называются. С крыльца! Да еще при людях! Я вот скажу отцу…
Громкий, тройной вздох был ответом.
– Заправляйте кровати, умываться и за стол!
Разнобойный шлепоток укатился в глубь дома.
– Вот архаровцы, – жаловалась Лида. Она уже успела переодеться, причесалась и тронула губы помадой. Праздник так праздник! – Никак втолковать не могу. Сосед зашел тут и смехом завел их, если, говорит, с крыльца утром будете дело делать, то через месяц на двадцать сантиметров подрастете. А много ли им надо? Поверили! Неделю как воюем. Ну, войска! Сергуня их войсками кличет. Ну а вон и тятя наш идет!
Лида выскочила из-под навеса и кинулась к калитке. По улице, тяжело опираясь на черный костыль, раскачиваясь при каждом шаге то вправо, то влево и медленно перебрасывая негнущиеся протезы, шел Сергей Шатохин. Голова у него была белой, как у старца. И это соседство белой головы, напряженного, трудного шаганья и молодого еще лица с тонкими, плотно сжатыми губами, невольно встряхивало тех людей, которые на него смотрели. Им становилось неловко. Никто не вскочил и не пошел навстречу, как Лида, они остались сидеть, опускали и отводили глаза в сторону, словно были виноваты, словно их только что уличили в воровстве или в трусости. Чем ближе подходил Сергей, тем больше росло напряжение. Оно бы продолжало расти и не исчезло бы само по себе, не окажись рядом Лиды. Она ловко подхватила Сергея под руку, откинула голову, вытянулась на цыпочках и поцеловала в щеку. Тонкие, плотно сжатые губы Сергея дрогнули и расслабли.
– Ты глянь, Сергуня, каких нам гостей занесло! Все такие матерые, такие важные, на козе не подъедешь. Я и так, я и сяк, а они хоть бы хны, ва-а-ажные… Хоть бы один догадался комплимент сказать!
– Лидочка! – сморщив носик, вскочил Николай. – Какие тут комплименты, когда слов нет, а одни эмоции. Серега, ты как ее воспитывал?! Троих мужиков на свет произвела, а сама, как девочка. У меня разъединственного выродила и во, шире комода. Серега, продай секрет.
– Никакого секрета, Коленька, нету, – бойко вставила Лида. – Своих – деревенских надо было брать, а то навезли со стороны, чужого-то…
– Дальше, Лидочка, можешь не продолжать, про назем сами знаем!
Скорая, шутливая перепалка дала передышку и настроила на веселый лад. Напряжение спало. Мужики обнимались, тискали Сергея и хлопали его по плечам. А Лида, будто разом забыв о них, уже накрывала на стол, выставляя одно угощение за другим.
Между тем с крыльца неторопливо спустились три молодца, умылись по очереди, вытерлись одним полотенцем, и Сергей весело их окликнул:
– Войска, а ну иди здороваться. Заодно познакомьтесь – дядя Стена Берестов. А этих вы должны знать.
Степан осторожно пожимал холодные после мытья ручонки, вглядывался в розовые мордахи Ивана, Алексея, Федора и молча ахал – три маленькие Лидины копии сияли перед ним, бойко поблескивая широко распахнутыми глазами.
– О чем задумался, детина? – Николай толкнул его в бок. Никак не мог сидеть зам без дела, хотелось ему командовать и крутить всех вокруг себя. – Расскажи лучше, чем занимался это время, каких вершин достиг. Мы ж про тебя мало-мало знаем, а ты…
– В следующий раз, – торопливо перебил Степан. – Вот перееду в Малинную, день и ночь буду рассказывать.
– Переезжаешь? – удивился Сергей. – Надолго?
– Да, наверно, насовсем.
– Ну что такое! – не унимался Николай. – Чем вы, братцы, занимались, что ели и что работали? Серега, хоть ты расскажи, как там?
Тонкие губы Сергея сомкнулись, и лицо стало угрюмым, отчужденным. Заметно было, что простецкий и как бы между делом заданный вопрос поцарапал его и заставил сжаться. Левая щека нервно дернулась. И снова выручила Лида:
– Ты, Коленька, как на сессии райсовета. Давай отчет, и все, а то выговор объявим. Да вы хоть поглядите сначала друг на друга, повспоминайте, а уж потом каждый как захочет, так и скажет. Я вот тут Марию Николаевну на днях видела, она про всех вас помнит, и Леонид Петрович помнит, как взаперти сидел. Саня, вот признайся теперь, ты ведь, архаровец, придумал, больше некому. Эти ж лопухи были, им бы и в голову не пало.
Александр потеребил бороду, и синий огонек в глазах разгорелся.
– Придумал-то я, а вот недовольство первым твой муженек высказал.
– Еще бы! Он с первого дня в нее втюрился! – Лида ухватила Сергея за ухо. – Влюбчивый мальчик!
Словно невидный ледок треснул. Наперебой стали вспоминать давнюю историю, которую, оказывается, помнили во всех подробностях.
Когда учились в седьмом классе, приехала в Малинное преподавать литературу и русский язык молоденькая Мария Николаевна. Девчонки за ней ходили, раскрыв рты, и даже самая отчаянная пацанва втайне прониклась к новой учительнице уважением. Пацанва-то первой и углядела, что в маленький домишко, в котором жила Мария Николаевна, стал похаживать физик. Потерпеть такого, конечно, не могли. Во-первых, физик был зануда и учеников называл не иначе как «молодые люди», во-вторых, в клубе он всегда становился рядом с киномехаником и не пускал на фильмы до шестнадцати, а в-третьих – и в-главных – у физика была большая, ранняя лысина, и Марье Николаевне, по общему мнению, он был не пара. В домишко физик проникал очень просто – через окошко. Первым это увидел Серега Шатохин, увидел и возмутился. А Саня Гусь тут же придумал наказание. Вечером, когда физик залез в окно, пацаны наглухо закупорили снаружи ставни, а дверь подперли столбиком. Расчет был дельный: у Марии Николаевны занятия начинались во вторую смену, а вот у физика в первую, да еще первый урок в седьмом классе. Когда он, взъерошенный и потный, прибежал к концу урока в школу, – из заточения его выручили соседские бабы, – на доске красовалась старательно выведенная мелом надпись: «Дано: физик лезет в окно. Требуется доказать: как он будет вылезать?»
Старая история теснее сдвинула сидящих за столом, и скоро они уже с головой окунулись в прошлое, которое их цепко держало. Так три или четыре ствола дерева, вымахнув из одного корня, растут и расходятся друг от друга, чем дальше, тем больше, но основание-то у них все равно остается единое.
– А что это мы тары-бары и не спели ничего? Ну-ка погодите. – Лида вынесла из дома баян, взблескивающий перламутром клавиш и металлическими ободками, и осторожно подала его Сергею, сама перекинула ему ремень через плечо. – Давай-ка, Сергуня, тряхнем стариной. Мы в гарнизоне на смотрах все первые места брали. Точно, Сергуня? Помнишь, как я комбата переплясала, вот смеху было!
– А, правда, давай, Лидуха, тряхнем! – Впервые за все это время Сергей широко и свободно улыбнулся, не напрягая тонких губ.
Наклонил седую голову и сразу без всяких подступов рванул мехи баяна, а баян чисто, звонко отозвался ловким пальцам, заполняя ограду и ближнее пространство набирающими задор звуками плясовой. Лида, словно она была одна-едина с этими звуками, быстро вышла на деревянный настил, замерла, вскинув голову и прикрыв глаза, какое-то мгновение постояла неподвижно, а звуки продолжали нарастать, и она, подчиняясь им, медленно подняла руки, развела их, будто открывала перед собой мир, и плавно поплыла в него, осторожно, на полшага переставляя крепкие ноги в коричневых туфлях с невысокими каблуками. Изначальный шаг ее был неслышен и невесом. Но резче задвигались мехи баяна, громче разлетелись звуки, Лида вздрогнула, встряхнула руками, невысокие каблуки туфель легонько ударили по деревянному настилу и в точности повторили мелодию. Еще быстрее рванулся на волю мотив плясовой, и веселей, дробней запели о настил каблуки. Раскинув руки, без остатка отдаваясь музыке, Лида плясала так, что ее крепкие ноги неуловимо мелькали перед глазами, мелькал взвихренный подол широкой цветастой юбки, и казалось, что все это само по себе парит и неистово кружится в воздухе, а дробный, лихой перестук идет от самого деревянного настила, который – еще минута! – и загудит сплошным гудом от пляски, не знающей удержу.
Взрыв, самый настоящий взрыв ахнул перед мужиками, сидящими за столом. Они были заворожены его силой и его звуком, в них самих загоралось ответное чувство, родное, знакомое, уцелевшее назло всем передрягам, и ноги сами начинали вздрагивать в лад музыке, и просились на волю. Но мужики продолжали сидеть, прекрасно понимая, что никто из них рядом с Лидой смотреться не будет, любой сразу покажется неловким и неуклюжим.
Ты, Подгорна, ты, Подгорна, широкая улица!
И мелькают каблучки туфель, вяжут тонкий узор перепляса, и баянный голос сливается с ним заодно, закручивается в немыслимом удалом вращении и вспыхивает в нем неожиданно, как в горящем уже костре новое пламя от сухой ветки, короткий, тонкий вскрик: «И-и-их!»
По тебе никто не ходит, ни петух, ни курица.
А если курица пройдет, то петух с ума сойдет!
И вздрагивает по-девичьи высокая, налитая грудь, тесно ей в белой кофточке с широкими рукавами, мечутся две аленькие завязочки, и вот слабенький узелок, затянутый у самого воротника кофточки, не выдержал, разъехался, и воротник широко распахивается, обнажает тонкую шею с нежной, глубокой ямкой между ключиц, распахивается ниже, и видны теперь два белых истока грудей, и узкая, утекающая вниз ложбинка между ними.
И-и-и, ах, ах, ах!
Горит лицо густым, буйным румянцем, удалью и лукавством светятся глаза, распахнутые навстречу всему миру, и на чистом лбу разлетаются непокорные русые волосы.
А ведь только она одна, Лида, осталась прежней, той самой девчонкой, какую они все знали раньше. Ничего не растеряла, все сохранила: и душу, и обличье..
Выбила последнюю дробь на деревянном настиле, такую бесшабашную и ярую, что задымилась пыль в щелях толстых плах, выбила и остановилась, безвольно бросив руки вдоль тела. Стих баян. И молча, каждый задумавшись о своем, смотрели мужики просветленными глазами на плясунью.
3
Узкий переулок с длинными и высокими поленницами вдоль заборов, с двумя серыми полосами от машинных колес, выдавленными на зеленой траве, был прямым, словно отчеркнутым по линейке. Солнце шло на закат, и переулок розовел. Шаги по невысокой, не набравшей еще силу траве были неслышными. В самом переулке тоже покоилась тишина. Степану показалось, что он идет к кладбищу. Испуганно глянул в левый край переулка и замер – он не увидел знакомой двускатной крыши и старого, выдолбленного из осины скворечника на высоком шесте. Вместо крыши и вместо скворечника зияло, как провал в пустоту, ничем не занятое пространство, и дико было видеть прямо из переулка пологий берег Незнамовки, саму речку, широкий луг за ней и даже то место, где в густой дымке, подсвеченной солнцем, луг сходился с небом. Не веря глазам, Степан вплотную подошел к забору и остолбенел – его родной избы не было.
На том месте, где она стояла, густо щетинилась молодая крапива. В крапиве лежали гнилые доски, из них торчали гнутые, ржавые гвозди, валялись битые, задымленные кирпичи из разваленной печки, смятый железный обод от кадушки, ухват с обломленной ручкой и еще всякие разные останки исчезнувшей избы, стоявшей на этом месте много лет.