Читать книгу «Грань» онлайн полностью📖 — Михаила Щукина — MyBook.





 

 

 

 

 


Степан осторожно обошел вдоль забора – калитки не было. Два столба, на которых она висела, перехлестывались крест-накрест старыми плахами. Он перелез через них, больно обжалился крапивой и двинулся дальше. Под туфлями хрустко заскрипел битый кирпич. В серой мешанине выцветшей известки, глины от штукатурки и земли что-то тускло блеснуло. Степан наклонился и поднял маленькое зеркальце на железной подставке. Подставку испятнала рыжая ржавчина, само зеркальце с угла на угол расчеркивала широкая трещина. Он боязливо поднес зеркальце к лицу и глянул. Глаза были испуганные и бегающие, старый шрам налился кровью, а само лицо наискось от правого виска и до левой скулы пересекала черная, кривая трещина. Степан отдернул зеркальце, но не бросил его, вплотную сдвинул две половинки, круче загнул жестяные скобки, и трещина сжалась. Хотел еще раз посмотреться и не решился. Раньше зеркальце стояло на комоде, и пацаном Степан любил подставлять его под солнечный луч, луч отскакивал веселым зайчиком, и яркое пятно можно было направить в самый темный угол. Сунул зеркальце в карман и лихорадочно стал искать в крапиве, среди обломков кирпича, кусков штукатурки и гнилых досок, еще какую-нибудь вещь, хоть самую малую и ненужную, но чтобы он ее помнил. Однако больше найти ничего не смог. Изба исчезла, а вместе с ней исчез целый мир. Степан помнил его на цвет и на запах. Помнил прохладные сенки с одной скрипучей половицей у порога, темную кладовку, где всегда стоял сухой запах пыли и муки; из кладовки по лестнице можно было подняться на чердак, там удушливо пахло березовыми вениками, развешенными на длинной жерди, а на бревнах и на стропилах лежала мягкая пыль. Еще были в избе две комнаты, широкая русская печка и тесный куть возле нее, две лавки, задернутые старенькими занавесками. Под лавками стояли по осени печеные тыквы – кажется, ничего слаще он потом не едал. На печке, на ее широких кирпичах, зимой сушились пимы, и там, на старых, теплых фуфайках, засыпалось после беганья по морозной улице особенно покойно и крепко, иной раз и слюнка изо рта выкатится…
Все кануло, исчезло и растворилось.
Степан потерянно озирался и разводил руками, словно летел в пустоте и хотел зацепиться хоть за какую-нибудь опору. Но зацепиться было не за что. Крапива и та еще не подросла, до колена не доставала. Он напряженно вслушивался, пытаясь оживить и воскресить в памяти материн голос, услышать его. Но голос не приходил. Он исчез вместе со стенами, в которых хранился. Когда их рушили, с размаху всаживая железные ломы, голос отчаянно цеплялся за каждую щелку, за каждый угол и паз, но ломы свое дело знали и отворачивали одно бревно за другим, крошили штукатурку и вышибали оконные косяки. Каждое бревно, каждая доска, каждый косяк, падая на землю и вскидывая вверх пыль, отрывали и уносили с собой, разбрасывая в воздухе частицу голоса. Рвали до тех пор, пока он не потерялся. Теперь не дозовешься. Еще никогда не был Степан таким одиноким и сиротливым, как в эти минуты на останках родной избы, под темнеющим к вечеру небом. Тупо глядел себе под ноги, сжимал в кармане маленькое зеркальце с железной подставкой и напрягал ноги, потому что колени мелко и ознобно тряслись.
– Здорово, сосед!
Голос был громкий, чужой. Степан медленно обернулся. На него смотрел из-за забора, прищуривая глаза, Бородулин, крепкий и осадистый мужик лет шестидесяти, с багровыми лишаями на щеках и на шее. Дом Бородулина стоял наискосок от бывшей избы Берестовых, и хозяин, наверное, увидел Степана из окна. Бородулин был в широкой клетчатой рубахе, армейских галифе и в комнатных тапочках на босу ногу. Стоял крепко.
Степан кинул последний взгляд на пустое место и пошел к забору, под его туфлями снова заскрипели битые кирпичи – как встретили, так и проводили. Перелез через забор и за руку поздоровался с Бородулиным. Тот перестал щуриться, оглядел Степана с ног до головы, кашлянул в матерый кулак и заговорил извиняющимся голосом:
– Ты, Степан, не серчай, избу-то я свел, на дрова да на столбы вон для загородки, хлев еще подновил. Вот… Три года стояла, от тебя ни слуху ни духу, ну, думаю, по трезвянке, значит, решил, только сказал пьяный. Помнишь, как говорил?
Степан кивнул:
– Помню, помню… Ладно, дело сделано, чего уж…
А сам чуял, как щеки и скулы наливаются у него горячим румянцем, и, чтобы не выдать своей растерянности, не показать ее Бородулину, торопливо попрощался и круто повернул к речке.
На берегу Незнамовки бросил под ветлой костюм, привалился на него боком, прижался головой к комлю и хотел заплакать. Но плакать он, оказывается, разучился и мог лишь невнятно, сквозь стиснутые зубы ругаться матом. Сам, все сделал сам, никто не брал за глотку и не тряс за грудки. Приехав в деревню и опоздав на похороны матери, еще не сходив на кладбище, устроил в избе черную, на двое суток пьянку. Помнил он ее слабо – все плыло и качалось, как в зыбком табачном чаду. Помнит только, что, увидев в окне прохожего, выскакивал на улицу, хватал его за рукав и тащил к себе в гости. Наливал полный стакан, требовал выпить до дна. Бросал десятки на грязный стол, заваленный объедками и окурками, нетерпеливо прогонял кого-то в магазин, раздавал вещи, оставшиеся после матери, и тогда же, видно, широким жестом отмахнул Бородулину и саму избу.
Ничего теперь не переделать и не исправить – время назад не крутнешь. Степан глухо мычал, матерился сквозь стиснутые зубы и стукался головой в комель ветлы. Крепкое дерево едва слышно отзывалось. Собираясь в Малинную, Степан даже представить себе не мог, что вернется на пустое место, что оно будет маячить перед глазами, как немой укор. Со злобой вглядывался в себя, прежнего, и чем внимательней вглядывался, тем больше его брала оторопь. Если бы не Лиза, если бы не их шальная встреча, куда, до каких отметок он бы докатился?! Страшно было представить. Но он заставлял себя заглядывать в самую глубину, где уже маячило дно.
К ночи резко похолодало, и все пространство округи безудержно заполонил густой запах цветущей черемухи.
Степан спустился к реке, сунул руки в холодную воду, пальцами ощутил едва заметный ее напор, и от этого прикосновения холодной, текучей воды ему стало чуть легче. Закатал рукава рубашки, уперся ладонями в песчаное дно и долго пил, пришлепывая губами, пил жадно, взахлеб, словно после долгого пути его истомила жажда.
…В доме у Шатохиных еще не спали. Окна с наглухо задернутыми занавесками светились изнутри, и на летней кухне горела маленькая, подслеповатая лампочка. Лида в домашнем платье домывала грязную посуду. Услышала стук калитки, шаги Степана по деревянному настилу и выглянула в дверь.
– Пришел, Степа, а я уж забеспокоилась, где, думаю, пропал… Сергуня телевизор смотрит, Коля уехал, Саня домой ушел – все разбрелись. Пока не забыла, просил тебя Коля заехать к нему, разговор, говорит, есть. Ты, Степа, съезди, он мужик хороший, командовать, правда, любит… Да ты проходи, чего встал, чаю попьем.
Чистая посуда между тем была расставлена по местам, клеенка на столе насухо вытерта, и на газовой плите, попискивая, уже закипал чайник.
– Покрепче заварить? Да ты, Степа, не хмурься, гляди веселей. Я тебе сразу хотела про избу сказать, да вот… Полегчает, я по себе знаю, что полегчает. Я вот когда про Сергуню услышала, день черный сделался, думала, что и не выправиться, а ничего… И ты, Степа, не отчаивайся. Да ты пей чай, варенье вот бери. Знаешь, сидела сегодня, смотрела на вас на всех и думала – какие разные стали, такие разные, что если бы не детство общее, мы бы никогда вместе не собрались. Саня вон особенно. Сергуня злится на него, терпеть не может. Я говорю – ты пойми сначала, пойми, а уж потом осуждай – слушать не хочет. Разговорилась я, тебе ж спать надо – с дороги, да целый день на ногах. Пойдем, я постелила. А если хочешь, телевизор с Сергуней погляди.
Лида его ни о чем не расспрашивала, и Степан был ей благодарен за это.

4

Ровно неделю он квартировал у Шатохиных. Каждый день пропадал на усадьбе, где когда-то была изба, навесил там калитку, выкосил крапиву и сколотил из горбыля маленькую, низкую будку с широким, наполовину стены, окном. Перетащил в будку рюкзак, раскладушку, купленную в магазине, и твердо решил – до осени, кровь из носу, надо поставить дом и перевезти Лизу с Васькой. Работы, которая маячила впереди, он не боялся, думал о ней спокойно и старательно перерисовывал в школьной тетрадке, каждый раз по-новому, план будущего дома.
Лида, добрая душа, уговаривала пожить у них, мол, не объест и места на всех хватит, то же самое толковал и Сергей, но Степан отказался: ходить туда-обратно – время терять, а там лес привезут, доски, кирпич, как бы не растащили… На самом деле причина была другая. После первого вечера, каждый день глядя на Сергея, на его тонкие и всегда плотно сжатые губы без единой кровинки, на белую, коротко подстриженную голову, нечаянно перехватывая время от времени тяжелый взгляд, видя, как кружится вокруг мужа, словно птица над гнездом, Лида, он не мог избавиться от непонятного стыда. Как будто что своровал у Шатохиных. Однажды, пытаясь разговорить Сергея и почему-то заискивая перед ним, спросил – как там дела? Сергей резко дернул голову, словно пытался уклониться, и зло, почти не разжимая сомкнутых губ, буркнул:
– Война там. Ясно?
И презрительно сощурился, как бы желая притушить свой тяжелый взгляд. Степан сидел, как оплеванный. Чувство непонятного стыда не проходило. А избавиться от него хотелось, хотелось как можно быстрей отойти в сторону, жить спокойно, размеренно, не шарахаться и не ломать голову, а заниматься своим делом – строить дом и скорей перевозить домашних.
На вторую неделю после приезда он собрался в райцентр и зашел к Николаю в райисполком. Тот стал расспрашивать о жизни и допытываться, почему Степан вернулся в Малинную. Степан не сдержался и отрезал:
– За правду хотел побороться, а добрые люди пинка наладили, до самой Малинной кувыркался.
– Тебе наладишь, как раз, – засмеялся, не замечая грубости, Николай. – Вон какой лобешник широкий. Ты, дружок, волну не гони. Я ж не из любопытства твои болячки ковыряю. По делу надо. Понимаешь, по делу.
В своем кабинете с широкими полированными столами, телефонами и селектором, с ковровой дорожкой от стены до стены – все это настраивало на строгий, казенный лад – Николай оставался прежним, таким, каким был сначала в поезде, а потом у Шатохиных. Морщил носик, ерзал на кресле и говорил простецки, напористо, не слушая никаких возражений, словно на тракторе ехал.
Но Степан ничего рассказывать не хотел. Не хотел перетряхивать прошлое. Упрямо мотнул головой – отстань.
– Ну, тогда я про тебя расскажу. Согласен? – Николай поднялся с кресла, сунул руки в карманы, вышел из-за стола и остановился напротив Степана, пристально глядя на него сверху вниз. – Как я понимаю, настукали тебя по головке, и вспомнил ты про Малинную, как тут ладно и сладко было в детстве, вспомнил и прикатил. Ходишь, любуешься – так прекрасно. А поживешь месячишко-другой, оглядишься, а деревни-то прежней, в какую ехал… – Николай присвистнул, – нету ее. Пока мы по городам да по северам шлялись, ее так переделали и уделали, что не признаешь. Ухайдокали нашу Малинную. Выручать надо.
– Как это – выручать? – не понял Степан.
– Порядок наводить, закатывать рукава и наводить порядок.
– Ну уж нет! – Степан поднял руку, словно хотел заслониться. – Сытый, вот, под самую завязку.
– Ты не ерепенься, послушай…
– И слушать не хочу. Сказал же – сытый!
– Ладно. Куда на работу думаешь?
– Пока не думал. Закончу с домом, там видно будет.
Николай молчал, не вынимая рук из карманов, по-прежнему глядел на него сверху вниз, глядел внимательно пристально, решая что-то очень важное для себя. Вдруг в упор спросил:
– Пойдешь рыбнадзором?
Не дождавшись ответа, стал объяснять:
– Участок большой, на два района, рыбнадзор не справляется, запурхался, да и сам мужичок липкий. В областной инспекции разделить хотят, два участка сделать. Пока, правда, резину тянут, но, думаю, пробьем. Честный человек нужен, Степа, чтобы не скурвился, и особенно в Малинной. Пойдешь?
– Нет. И не уговаривай.
– Ладно. Поживи пока, погляди. Погляди, подумай. Жаль, Степа, ничего ты не понял.
Николай вернулся на свое прежнее место, опустил голову и забарабанил пальцами по столу. Вид у него был обиженный и сердитый.
Степан даже не попрощался, торопливо и с облегчением выскочив из кабинета. Предложение Николая дышало тревогой, и туда, в тревогу, он пытался затащить Степана. Хватит! Старые болячки еще не зажили. По лестнице со второго этажа райисполкома спускался, прыгая через две ступеньки, и оглядывался, будто опасался, что Николай догонит и будет снова уговаривать.
Только на автостанции, где было многолюдно и суетно, где никто на него не обращал внимания, Степан спокойно сел в старенький автобус, отправляющийся в Малинную.
Пассажиров в автобус набилось и натрамбовалось под самую завязку, рессоры просели, и заднее колесо на поворотах скребло днище. Перед деревней в автобусе поднялась обычная ругань: те, кому надо было на паром, чтобы успеть на той стороне к автобусу до соседней деревни, требовали сделать остановку у реки. Шофер артачился, кричал, что остановки здесь не положено, но, видя, что горластых пассажиров не перекричать, культурно обложил матом всех, кто ехал в автобусе, свое начальство, Малинную с ее дурацким паромом и свернул к берегу.
Степана еще в райцентре плотно придавили к железной стойке и за дорогу крепко помяли – ребра ныли. Он протолкался к дверям и сошел на берегу. На палубе парома уже стояли машины, большей частью легковые – была пятница, городской и райцентровский люд валил на отдых, а пассажиры столпились у правого борта и глазели на драку, которая топталась на песчаном приплеске у самой воды. Двое мужиков, Гриня Важенин и Виктор Астапов, с красными, раззадоренными лицами, охаживали тонкого, как червь, лохматого парня в линялых джинсах. Охаживали всерьез, у парня только голова моталась да вскидывались волосы. Неподалеку стоял Бородулин. Был он в армейских галифе и в домашних тапках, широко расставив ноги, прищуренно глядел на драку и кивал, словно подбадривал мужиков. Парень заорал, закрыл лицо руками и согнулся. Степан кинулся было разнимать, по Бородулин, не поворачивая головы, остановил:
– Не лезь, Степан. За дело. Чужую добычу повадился таскать.
Какая добыча? Спросить Степан не успел. Широким облезлым носком кирзового сапога Гриня Важенин влепил парню пинка под задницу, и тот плашмя шмякнулся на песок. Мужики молча и неторопливо, словно после работы, ополоснули руки в реке и, не оглядываясь, скорым деловым шагом потянулись к деревне.
– За такие дела учить надо, – Бородулин одобрительно поглядывал вслед мужикам. – А то никакого края не чует…
Степан все-таки подошел к парню. Тот лежал на песке, выставив наружу подошвы истрепанных туфель с высокими, наполовину стертыми каблуками, вздрагивал спиной и утробно икал. Грязные, засаленные сосульки длинных волос разъехались на тонкой, выжатой шее, и между ними синели буквы татуировки. Степан наклонился, откинул волосы. На бледной шее, с глубоким, как у мальчишки, желобком посредине и свежей красной царапиной, было выколото: «Привет парикмахеру».
– Слушай, ты, клиент, живой? – Степан тронул его за плечо.
– Пошел… – Парень сплюнул кровь и снова стал икать, спина вздрагивала.
– Дойдешь до дому?
– Пошел… – повторил парень и, упираясь локтями, подполз к воде, опустил в нее разбитое, измазанное в крови лицо. Потом поднялся на колени и осторожно стал умываться.
«Дойдет, – успокоился Степан. – Битый, видать». И оставил парня в покое.
Бородулина на берегу уже не было.
Странный он был, Виктор Трофимович Бородулин, сосед Степана. Появлялся всегда внезапно, неизвестно откуда, больше молчал, скрывая глаза узким прищуром, и так же незаметно исчезал, как и появлялся. На лице Бородулина всю жизнь горели багровые лишаи, руки и шея тоже были испятнаны ими, за что и кликали его заглазно Паршой. При редких встречах Степан часто ловил на себе его быстрые взгляды и передергивал плечами: Бородулин смотрел так, словно прицеливался, с какого боку лучше ударить.
По тропинке Степан стал подниматься к ветлам. Как только он поднялся и оказался среди свежей, пуховой зелени, как только сомкнулись за его спиной налитые соком ветки, так он сразу забыл о своей поездке в райцентр и о драке на берегу, словно вошел в родной дом и крепко прихлопнул за собой двери, оставив снаружи все лишнее и ненужное. Невидная глазу, но по голосу можно было определить – где-то совсем рядом, кукушка по-весеннему бойко отсчитывала года, и ее сильный голос долгим эхом отдавался среди коряжистых ветел.
Степан наугад шел между кустами, потому что той тропинки, которую он знал и помнил с детства, давно уже не было, она заросла и затерялась. Но какое-то чутье вело его, он ему подчинялся и не старался угадывать, шел, твердо зная, что выйдет именно туда, куда нужно. Вышел он прямо к избушке бакенщика. Ветлы неожиданно расступились, и она забелела своими старыми стенами посреди травянистой поляны. Избушка была давно брошена, без хозяйского догляда пришла в запустение, крыша прогнулась, но многолетний, поблекший слой известки на стенах держался, и стены казались издали белыми. Степан подошел вплотную, и ему вдруг представилось: откроется дверь, висящая сейчас на одной ржавой петле, выйдет из нее, припадая на хромую ногу, бакенщик Филипыч, окинет зорким взглядом детву на поляне, глянет на вечернее небо и, если погода хорошая, недовольно буркнет:
– Давай, орлы, загружайся.
Ребятня мигом скатится в большую моторную лодку, и наступит долгожданный момент – плыть в ранних сумерках по реке и оставлять за собой загорающиеся бакена…
Степан провел рукой по глазам и как бы заново увидел сверкающий день, зелень, неподвижную в расплавленном, солнечном свете, бросил на траву пиджак, лег на него и опрокинулся глазами в высокое, бездонное небо. Но долго смотреть было нельзя – слезы выступали от неистового солнца. Зажмурился, и по лицу стремительно скользнула легкая тень. Следом раздался многоголосый жадный писк. Степан вскинулся. Под козырьком просевшей крыши было прилеплено ласточкино гнездо – серое глиняное сердечко с отверстием. Ласточка нервно подрагивала узорным хвостом и торопливо совала что-то в широко разинутые клювики с желтыми ободками на зевках. Писк на время ослабевал и снова набирал силу. Птенцы торопились, требовали, и ласточка, понимая их нетерпение, вздрагивала хвостом, стараясь как можно быстрей всунуть свою добычу и улететь за новой.