Весной 1919 года в южном российском городе на берегу Чёрного моря – Одессе, жил русский писатель Иван Алексеевич Бунин, уехав из Москвы. Он был на два года старше Матильды Кшесинской. Родом был из Воронежа. В детстве жил в деревенской усадьбе в Орловской губернии в обедневшей дворянской семье бывшего офицера. В Елецкой уездной гимназии Иван проучился пять лет, но закончить её так и не получилось. Его образованием занимался старший брат Юлий, а затем он сам занялся самообразованием. С юности много читал. И вся его жизнь в дальнейшем была связана с литературой: он работал в газетах, в библиотеке, и, в конце концов, стал поэтом и писателем, а также переводчиком. Начинал он свою трудовую деятельность в городе Орле. Так получилось в жизни, что уйдя из отчего дома, писатель никогда не имел собственного жилья: жил на частных квартирах, в отелях, в гостях или из чьей-нибудь милости. Всегда это были временные и чужие пристанища.
В 1895 году Иван Алексеевич приехал в Санкт-Петербург. И вскоре стал автором сразу нескольких книг. Бунин был лириком, глубоко чувствовал красоту родной природы, знал быт и нравы русской деревни, её язык, обычаи и традиции. Его книга «Под открытым небом» – лирический дневник времён года, где он описывает родные пейзажи, сквозь которые проступал близкий сердцу образ Родины.
Бунин считал, что с утратой красоты в жизни неизбежна и утрата её смысла. В 1900 году появился его знаменитый рассказ «Антоновские яблоки», где он показал свой взгляд «на быт и душу русских дворян» очень похожие на те, «что и у мужика». Горький был восхищён поэтичностью этого рассказа, сказав: «Тут Иван Бунин, как молодой бог, спел. Красиво, сочно, задушевно».
Иван Алексеевич дружил с Максимом Горьким и посвятил ему свою поэму «Листопад» в том же году. В повести «Деревня», которую сам Бунин считал романом, он безо всякой «розовой» приукраски, которая была модна в то время, показал реальный тип крестьянской личности. Бунинская деревня была обречена на самораспад. Автор правдиво показывал картины упадка и обнищания в предреволюционной России.
За свои произведения Иван Бунин дважды – в 1903 и 1909 году – получил Пушкинские премии.
Октябрьскую революцию в Российской Империи Бунин не принял категорически и решительно. Он отвергал это «кровавое безумие» и «повальное сумасшествие», насилие над человеческим обществом. Считал, что нельзя искусственно, ценой насилия, перестраивать жизнь огромной страны. Ещё будучи в Москве в 1918 году он писал: «Еще не настало время разбираться в русской революции беспристрастно, объективно…» Это слышишь теперь поминутно. Беспристрастно! Но настоящей беспристрастности всё равно никогда не будет. А главное: наша «пристрастность» будет ведь очень и очень дорога для будущего историка. Разве важна «страсть» только «революционного народа»? А мы-то что ж, не люди что ли?»
Весной 1919 года Иван Алексеевич приезжает в Одессу. В этом городе он уже был, и о нём остались самые приятные воспоминания. Бывали в этом городе на гастролях и артисты Императорских театров. Здесь был прекрасный оперный театр. Город был довольно-таки своеобразным. Его история начиналась ещё во времена Екатерины Великой, благодаря ей город получил и своё название.
Во время русско-турецкой войны 1787—1791 годов русские овладели крепостью в Хаджибейском заливе Чёрного моря в сентябре 1789 года. Екатерина Вторая приказала построить на этом месте порт, который был назван по древнегреческому поселению Одесос, которое находилось недалеко. Первым мэром города был француз герцог де Ришелье. Он мечтал, чтобы Одесса была лучше и красивее, чем Париж и Санкт-Петербург. Город стали строить заграничные архитекторы. И если Санкт-Петербург называли тогда Северной Пальмирой, то Одессу стали называть Южной Пальмирой. К тому же, Одесса также была «окном» в Европу, благодаря своему удобному положению, где позднее был расположен крупный порт на Чёрном море с тремя гаванями. В 1805 году Одесса стала центром Новороссийского генерал-губернаторства, которое возглавлял граф Воронцов, который жил в Одессе и много сделал для её дальнейшего процветания.
В результате революционных событий 1917—1920 годов в Одессе устанавливается Советская власть.
Революция в Одессе. 1917 год
Новую революционную власть Бунин люто ненавидел. Но показывать в те времена этого было нельзя, ведь высказывание своих мыслей могло стоить жизни. Поэтому он, молча, переносил все нравственные испытания, выпавшие на его долю. Иван Алексеевич тайно, по ночам, вёл дневник, в который записывал свои мысли и впечатления. И свои записки прятал в щели под полом, чтобы при обыске их случайно не обнаружили. В будущем, в эмиграции, они будут опубликованы под заглавием «Окаянные дни». Эти записи дополняют картину революционного прошлого России, как его видел «белый» писатель.
Начинались записи в Одессе с 12 апреля по старому стилю:
«Двенадцать лет тому назад мы с В. [женой] приехали в этот день в Одессу по пути в Палестину. Какие сказочные перемены с тех пор! Мёртвый, пустой порт, мёртвый, загаженный город… Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали, – всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…»
А дальше идут выдержки из его дневника, написанного в апреле 1919 года:
«Как они одинаковы, все эти революции! Во время французской революции тоже сразу была создана целая бездна новых административных учреждений, хлынул целый потоп декретов, циркуляров, число комиссаров – непременно почему-то комиссаров – и вообще всяческих властей стало несметно, комитеты, союзы, партии росли, как грибы, и все „пожирали друг друга“, образовался совсем новый, особый язык, „сплошь состоящий из высокопарнейших восклицаний вперемешку с самой площадной бранью по адресу грязных остатков издыхающей тирании…“ Всё это повторяется потому, прежде всего, что одна из самых отличительных черт революций – бешеная жажда игры, лицедейства, позы, балагана. В человеке просыпается обезьяна».
«Подумать только, до чего беспечно, спустя рукава, даже празднично отнеслась вся Россия к началу революции, к величайшему во всей её истории событию, случившемуся во время величайшей в мире войны! Да, уж чересчур привольно, с деревенской вольготностью, жили мы все (в том числе и мужики), жили как бы в богатейшей усадьбе, где даже и тот, кто был обделён, у кого были лапти разбиты, лежал, задеря эти лапти, с полной беспечностью, благо потребности были дикарски ограничены».
О том, какие чувства испытывал писатель в нынешней Одессе, Бунин писал:
«Но жутко и днём. Весь огромный город не живёт, сидит по домам, выходит на улицу мало. Город чувствует себя завоёванным, и завоёванным как будто каким-то особым народом, который кажется гораздо более страшным, чем, я думаю, казались нашим предкам печенеги. А завоеватель шатается, торгует с лотков, плюёт семечками, «кроет матом». По Дерибасовской или движется огромная толпа, сопровождающая для развлечения гроб какого-нибудь жулика, выдаваемого непременно за «павшего борца» (лежит в красном гробу, а впереди оркестры и сотни красных и чёрных знамён), или чернеют кучки играющих на гармоньях, пляшущих и вскрикивающих:
Эй, яблочко,
Куда котишься!»
«Нельзя огулом хаять народ!»
А «белых», конечно, можно.
Народу, революции всё прощается, – «всё это только эксцессы».
А у белых, у которых всё отнято, поругано, изнасиловано, убито, – родина, родные колыбели и могилы, матери, отцы, сёстры, – «эксцессов», конечно, быть не должно.
«Революция – стихия…»
Землетрясение, чума, холера тоже стихии. Однако никто не прославляет их, никто не канонизирует, с ними борются. А революцию всегда «углубляют».
«Народ, давший Пушкина, Толстого».
А белые не народ».
«Салтычиха, крепостники, зубры…» Какая вековая низость – шулерничать этой Салтычихой, самой обыкновенной сумасшедшей. А декабристы, а знаменитый Московский университет тридцатых и сороковых годов, завоеватели и колонизаторы Кавказа, все эти западники и славянофилы, деятели «эпохи великих реформ», «кающийся дворянин», первые народовольцы, Государственная Дума? А редакторы знаменитых журналов? А весь цвет русской литературы? А её герои? Ни одна страна в мире не дала такого дворянства».
«Разложение белых…»
Какая чудовищная дерзость говорить это после того небывалого в мире «разложения», которое явил «красный» народ».
«Статья Троцкого „о необходимости добить Колчака“. Конечно, это первая необходимость и не только для Троцкого, но и для всех, которые ради погибели „проклятого прошлого“ готовы на погибель хоть половины русского народа».
«Вообще, теперь самое страшное, самое ужасное и позорное даже не сами ужасы и позоры, а то, что надо разъяснять их, спорить о том, хороши они или дурны. Это ли не крайний ужас, что я должен доказывать, например, то, что лучше тысячу раз околеть с голоду, чем обучать эту хряпу ямбам и хореям, дабы она могла воспевать, как ее сотоварищи грабят, бьют, насилуют, пакостят в церквах, вырезывают ремни из офицерских спин, венчают с кобылами священников!»
«Рядом с этим есть в газетах и „предупреждение“. „В связи с полным истощением топлива, электричества скоро не будет“. Итак, в один месяц всё обработали: ни фабрик, ни железных дорог, ни трамваев, ни воды, ни хлеба, ни одежды – ничего!»
«Вчера поздно вечером, вместе с „комиссаром“ нашего дома, явились измерять в длину, ширину и высоту все наши комнаты „на предмет уплотнения пролетариатом“. Все комнаты всего города измеряют, проклятые обезьяны, остервенело катающие чурбан! Я не проронил ни слова, молча лежал на диване, пока мерили у меня, но так взволновался от этого нового издевательства, что сердце стукало с перерывами и больно пульсировала жила на лбу. Да, это даром для сердца не пройдёт. А какое оно было здоровое и насколько бы еще меня хватило, сколько бы я мог ещё сделать!»
«Почему комиссар, почему трибунал, а не просто суд? Всё потому, что только под защитой таких священно-революционных слов можно так смело шагать по колено в крови, что, благодаря им, даже наиболее разумные и пристойные революционеры, приходящие в негодование от обычного грабежа, воровства, убийства, отлично понимающие, что надо вязать, тащить в полицию босяка, который схватил за горло прохожего в обычное время, от восторга захлёбываются перед этим босяком, если он делает то же самое во время, называемое революционным, хотя ведь всегда имеет босяк полнейшее право сказать, что он осуществляет «гнев низов, жертв социальной справедливости».
«Внезапная музыка во дворе – бродячая немецкая гармония, еврей в шляпе и женщина. Играют польку, – и как всё странно, некстати теперь!»
«Вышел с Катаевым, чтобы пройтись, и вдруг на минуту всем существом почувствовал очарование весны, чего в нынешнем году (в первый раз в жизни) не чувствовал совсем. Почувствовал, кроме того, какое-то внезапное расширение зрения, – и телесного, и духовного, – необыкновенную силу и ясность его. Необыкновенно коротка показалась Дерибасовская, необыкновенно близки самые дальние здания, замыкающие её. А потом Екатерининская, закутанный тряпками памятник, дом Левашова, где теперь чрезвычайка, и море – маленькое, плоское, всё как на ладони. И с какой-то живостью, ясностью, с какой-то отрешённостью, в которой уже не было ни скорби, ни ужаса, а было только какое-то весёлое отчаяние, вдруг осознал уж как будто совсем до конца всё, что творится в Одессе и во всей России».
Катаев Валентин Петрович, с которым Бунин вышел пройтись по городу, в то время был молодым двадцати двух летним начинающим писателем. Он родился в Одессе в семье учителя и учился в местной гимназии. С девяти лет Валентин писал стихи, которые публиковали в одесских газетах. В 1914 году стихи Катаева были опубликованы в Петербурге в журнале «Весь мир». С начала Первой мировой войны до 1917 года Валентин был в действующей армии. Революцию встретил в одесском лазарете после ранения на румынском фронте. Здесь он впервые пытался написать прозу. (В будущем он напишет всем известную повесть «Белеет парус одинокий»). В 1919 году Катаева призвали в Красную армию, где он был командиром батареи. Из армии он был отозван для литературной работы в Окнах РОСТА. Здесь он писал тексты для агитплакатов, листовки, лозунги, частушки.
Иван Бунин продолжал в тайне записывать свои наблюдения за «новой революционной жизнью»:
«Случается, что, например, выходит из ворот бывшей Крымской гостиницы (против чрезвычайки) отряд солдат, а по мосту идут женщины: тогда весь отряд вдруг останавливается – и с хохотом мочится, оборотясь к ним. А этот громадный плакат на чрезвычайке? Нарисованы ступени, на верхней – трон, от трона текут потоки крови. Подпись:
«Мы кровью народной залитые троны
Кровью наших врагов обагрим!»
«А толпа? Какая, прежде всего, грязь! Сколько старых, донельзя запакощенных солдатских шинелей, сколько порыжевших обмоток на ногах и сальных картузов, которыми точно улицу подметали, на вшивых головах! И какой ужас берёт, как подумаешь, сколько теперь народу ходит в одежде, содранной с убитых, с трупов!»
«А в красноармейцах главное – распущенность. В зубах папироска, глаза мутные, наглые, картуз на затылок, на лоб падает «шевелюр». Одеты в какую-то сборную рвань. Иногда мундир 70-х годов, иногда, ни с того ни с сего, красные рейтузы и при этом пехотная шинель и громадная старозаветная сабля.
Часовые сидят у входов реквизированных домов в креслах в самых изломанных позах. Иногда сидит просто босяк, на поясе браунинг, с одного боку висит немецкий тесак, с другого кинжал».
«Чтобы топить водопровод, эти „строители новой жизни“ распорядились ломать знаменитую одесскую эстакаду, тот многовёрстный деревянный канал в порту, по которому шла ссыпка хлеба. И сами же жалуются в „Известиях“: „Эстакаду растаскивает кто попало!“ Рубят, обрубают на топку и деревья – уже на многих улицах торчат в два ряда голые стволы. Красноармейцы, чтобы ставить самовары, отламывают от винтовок и колют на щепки приклады».
«Да, повальное сумасшествие. Что в голове у народа? На днях шёл по Елизаветинской. Сидят часовые возле подъезда реквизированного дома, играют затворами винтовок, и один говорит другому:
– А Петербург весь под стеклянным потолком будет… Так что ни снег, ни дождь, ни что…»
«В три часа вошла с испуганным лицом Анюта:
– Правда, что немцы входят в Одессу? Весь народ говорит, будто всю Одессу окружили. Они сами завели большевиков, теперь им приказали их уничтожить, и за это на 15 лет отдают им нас. Вот бы хорошо!
Что такое? Вероятно, дикий вздор, но всё-таки взволновался до дрожи и холода рук».
«В Киеве «приступлено к уничтожению памятника Александра Второго». Знакомое занятие. Ведь еще с марта 17 года начали сдирать орлы, гербы…
Опять слух, что Петербург взят, Будапешт тоже. Для слухов выработались уже трафаретные приемы: «Приехал один знакомый моего знакомого…»
«Фома сообщил, что послезавтра будет „чистое светопредставление“: „день мирного восстания“, грабёж всех буржуев поголовно».
И в последний день месяца – 30 апреля Бунин писал:
«Ужасное утро! Пошел к Д., он в двух штанах, в двух рубашках, говорит, что «день мирного восстания» уже начался, грабёж уже идёт; боится, что отнимут вторую пару штанов.
Вышли вместе. По Дерибасовской несётся отряд всадников, среди них автомобиль, с воем, переходящим в самую высокую ноту. Встретили Овсянико-Куликовского. Говорит «душу раздирающие слухи, всю ночь шли расстрелы, сейчас грабят».
Начался май. Писатель описывал события дальше:
«Приходил «комиссар» дома проверять, сколько мне лет, всех буржуев хотят гнать в «тыловое ополчение».
Весь день холодный дождь. Вечером зашел к С. Юшкевичу: устраивается при каком-то «военном отделе» театр для товарищей, и он, боясь входить единолично в совет этого театра, втягивает в него и меня. Сумасшедший! Возвращался под дождём, по тёмному и мрачному городу. Кое-где девки, мальчишки красноармейцы, хохот, щелканье орехов…»
Одессит Семён Соломонович Юшкевич, к которому заходил Иван Алексеевич, был на два года старше Бунина, он был русским еврейским писателем – прозаиком и драматургом. По его произведениям ставились спектакли в театрах.
«Еврейский погром на Большом Фонтане, учиненный одесскими красноармейцами.
О проекте
О подписке