Она сама не сознает, что ждет репетиции. Сама не понимает, как горячи ее глаза, встречающие взгляд Садовникова.
Но нынче он угрюм. Все лицо опухло. Голос хрипит. Он рассеян и раздражителен.
– Голова болит, – говорит он, поймав руку Надежды Васильевны. – Здорово вчера хватили…
– Зачем вы пьете? – срывается у нее нежный упрек.
Зорко глядят на нее серые глаза из набухших складок и преждевременных морщин. Но что за взгляд! Что за улыбка!.. Надежда Васильевна опускает голову…
Он внезапно смеется, перевертывает ее покорную ручку и целует ее в ладонь.
Надежда Васильевна вздрогнула.
Так сильно, так мощно внезапно проснувшееся, дрожью охватившее ее желание… Она растерянно, почти с ужасом отстраняется и спешит к выходу.
– Нынче приду, после театра, – говорит он ей вслед. – Угостишь, Наденька, чайком старого приятеля?
Она бежит, не отвечая, опустив голову.
Неужели опять знойный бред овладел ею? Неужели снова жестокая страсть накинет цепи на нее, свободную и одинокую, пригнет к груди ее гордую голову и потащит за собою по каменистому пути?
Она боится Садовникова. Нет, не его… Она себя боится… Грозная, но хорошо знакомая ей сила снова встает из тайников ее тела и хватает ее за горло. Дух борется. Дух протестует против темного ига, которым грозит ей страсть. А все нервы жаждут подчинения, жаждут радости покорного самозабвения… Все тело тоскует о давно не испытанной ласке. И, обессиленная этой борьбой, горько плачет артистка… Она предчувствует поражение духа и победу плоти.
В этот вечер она играет Парашу-Сибирячку Полевого. Это дочь ссыльного, которая тайком от отца бежит из Сибири в Петербург, чтобы вымолить у Александра I прощение преступнику. Садовников сидит в ложе, не спуская с нее глаз. Жуткий трепет весь вечер держит в напряжении ее нервы. По какому-то таинственному наитию в этой заигранной пьесе она находит новые звуки и жесты, создает новые штрихи. Но лучше всего она в мелодраме с прохожим. Это пантомима под музыку Болле. Параша прощается с родительским домом и плача уходит… Ни одного слова. Но лицо ее и жесты красноречивее слов.
Она видит, как Садовников перегнулся через барьер и с увлечением аплодирует. Выходя на вызовы, ему первому она кланяется. Разве не для него одного играла она нынче?
Все глядят теперь в эту ложу. Все шепчутся. Гастролера узнали.
За кулисами он целует руку артистки. А у нее пальцы похолодели. Лицо пылает. Ослабели ноги… От него пахнет вином. Ей это неприятно. Но какие чудные слова говорит он ей! Даже плакать хочется… Он искренне восторгается Нероновой. Добродушно вышучивает актера, игравшего ее отца, Неизвестного.
После драмы Полевого идет водевиль Ножка, переделанный с французского. Надежда Васильевна-Лиза очаровательна… Она точно создана для этого легкого жанра. Она кокетлива, грациозна, полна юмора. А главное – у нее дивная ножка, которой здесь необходимо щегольнуть. Все мужчины в восторге.
Мосолов – сапожник Роде – великолепный партнер для Нероновой. Их обоих вызывают без счета…
Наконец свободна!..
Она спешит домой. Все ли приготовила Поля?..
Звонок. Вся смятенная идет она ему навстречу. Разлад терзает ее. Сердце настойчиво требует счастья. Рассудок твердит: «Безумие! Не поддавайся…»
– Ах, уж и порадовала ты меня, Наденька! – мягко говорит он, гладя ее руку и целуя в ладонь.
А Надежду Васильевну опять бросает в дрожь от этой интимной ласки.
– Садитесь, Глеб Михайлович, вон туда…
– Зачем туда? Я хочу рядом… Вот так… Эх, Наденька! Талантище у тебя какой!.. Свежесть, самобытность… Все ты по-своему рассказываешь… все по-своему толкуешь… Я уж это на репетициях заметил… И чудно, и хорошо… И веришь поневоле… Но чем ты меня удивила, это водевилем… Настоящая француженка… Какой заразительный смех! Сколько жизни!
– Я счастлива, что понравилась вам!
– Откуда это все в тебе, моя деточка? Права была Репина, когда в тебя сразу поверила! И такая обида, что не попала ты на казенную сцену теперь, когда Репина ушла!..
– Какая ж обида, Глеб Михайлович? Сами вы говорите, ходу не дадут, затрут… И десять у вас начальников… Вот же вы ушли…
– Так-то так… А как подумаешь, до чего быстро исчезает память о нас!.. Вот возьми писателей… Самый что ни на есть завалящий, и тот после смерти след по себе оставит, в журнале, в альманахе, в газетке даже… А мы что? Сколько талантов сейчас в провинции! Бабанин, например… но у него хоть голос слаб… А зато Рыбаков, Николай Хрисанфович… Не слыхала?..
– Слышала, да… Молодой трагик…
– Ну, куда перед ним наши Орловы, Волковы, Степановы, Усачевы, Толченовы?.. А о них ведь тоже пишут!
О Мочалове и о Щепкине не говорю… Белинский Мочалова гением называет. В Гамлете он разбирал игру его… То есть до малейшего оттеночка… Давно, положим, это было, когда ты еще за кулисами стояла… и слушала не только ушами, а и глазищами вот этими горячими… всеми нервами слушала. Помнишь?.. Но пока на Руси будут актеры, не умрет имя Мочалова, как и имя Щепкина… А играй они в провинции, где нет журналов, рецензий, где нет наших ценителей и критиков, как Белинский, и Мочалов и Щепкин прожили бы и умерли бесследно. Та же судьба и Рыбакова ждет. Великая сила – книга да газета… Недаром Щепкин к писателям льнет… Тонкий он человек…
– Зачем же вы ушли из столицы?
– Не могу… Характер у меня тяжелый, Наденька… Не выношу хамов. И сам кланяться не умею… Ну, да ведь меня еще, может быть, и вернут, когда в провинции кричать обо мне будут… Тогда уж я им сам условия продиктую… Я трагик, Наденька, как и Николай Хрисанфович… Нами улицу не мостят. Они только там до этого не додумались. На ролях простачков меня выдерживали да дублировать разрешали с Орловым и Степановым… А ты, Наденька, не тоскуешь об этом?
– О чем?
– Да вот что помрем и забудут нас…
– Нет, Глеб Михайлович… Мне и мысли эти в голову не приходят…
– Вот ты какая! А зачем на сцену шла?
Она отодвигается.
– Как зачем? Разве мало счастья – играть? Да для меня вся жизнь в этом! Не для других играю. Для себя… А если еще и публика любит, больше мне ничего не надо!..
Он пристально смотрит на нее.
– Счастливица ты, коли так… Не грызет тебя, видно, зависть… Ну, подвинься! Дай ручки твои… Перецелую все пальчики… Ха!.. Ха!.. Не бойся… Не откушу…
Он, смеясь, забирает себе в рот эти трепетные пальцы, сжимает их крепкими зубами. И Надежда Васильевна испуганно вскрикивает.
– Пейте же чай! Простынет…
– Ну, что мне твой чай!.. Я вино люблю… Это что? Лафит? Умница!.. Знала, чем угодить… Выпьем, что ли, за твою славу!..
– Не пью…
С огорчением она следит, как он пьет стакан за стаканом… Зрачки его сузились. Лицо потемнело. Он хочет ее обнять. Но она уже овладела собой и отстраняется.
– Не люблю, кто пьет, Глеб Михайлович! Пустите…
– А кто не пьет?.. Строптивая… Неужто так противен тебе?
– Нет… Вы мне очень нравитесь… но…
– А-га!.. А я, Надя, влюблен в тебя… Ей-богу! С первого мига влюбился…
Она недоверчиво улыбается.
Сверкнув глазами, он тянет ее к себе. Хочет посадить на колени. Ее тонкие брови хмурятся.
– Глеб Михайлович, я не привыкла к такому обращению…
– Извините, королева! – Он мгновенно выпускает ее из рук. – Вы короля боитесь? – вкрадчиво спрашивает он.
– Нет у меня никакого короля.
– Пажа не хотите огорчить изменой?..
– И пажа у меня нет…
– Жар-птица! – срывается у него. – Шутишь, Наденька?
– Нет, Глеб Михайлович… Я не из тех, кто шутит любовью.
– Вижу, что не из тех… Откуда ты взялась такая… трагическая?.. А у нас, милая, все игра, все шутки… На сцене играем, в жизни шутим… Эдак легче: не хватит нас для искусства, если в жизни будем страдать. На сцене любим, ненавидим и плачем настоящими слезами. А для жизни ничего не остается. Точно лимон выжатый.
– Я… не умею легко жить, Глеб Михайлович…
Грусть в ее лице и голос, ее искренность, полное отсутствие кокетства – все это ново для пресыщенного человека. Это подкупает невольно.
– Или уж обожглась, деточка?
Она опускает голову.
– Плюнь, Наденька!.. Ты себе цены не знаешь… Вот сядем сюда, на диван… Положи голову мне на грудь. А я тебя обниму… Да не бойся!.. Я не насильник… Свистну, набежит ко мне этих баб, отбою не будет… Надоели… А ты славная… Особенная какая-то… Дай губки!
Как опьяненная, ничего не сознавая, Надежда Васильевна, закрыв глаза, дает себя поцеловать.
Поцелуй долог, сладок, мучителен. У нее захватило дух… Комната плывет вместе с диваном. И она точно проваливается куда-то… Уперлась руками в его грудь, отталкивает его…
– Довольно… Довольно… ради Бога!..
– Ого!.. Да вот ты какая!.. Зачем отталкиваешь? Кому бережешь себя, Надя?
– Вы меня не любите… Оставьте…
– Сейчас люблю… ей-богу люблю…
– А завтра?
– А почем я знаю, что будет завтра?.. Эх, Надя, Надя!.. Жить ты не умеешь… Терять такие минуты…
– Гордости во мне много, Глеб Михайлович… У меня характер несчастный…
– Гордости много… а сама дрожит вся… Нравлюсь тебе?
– Безумно! – срывается у нее.
Она встает, заломив руки. И отходит в дальний угол комнаты.
Трагик проводит рукой по лицу.
– Фу, черт!.. Вот так женщина! Даже не солжет… Ни минуты не поиграет с нашим братом… Только знаешь что, Надя?.. Правда твоя хуже всякого кокетства… Лучше бы ты играла мной… А теперь… трудно мне от тебя отказаться… Веришь ли?.. Весь хмель соскочил… Поди ты сюда!.. Да не бойся… Чудная какая!.. Разбойник я, что ли, с большой дороги?.. Коли я так нравлюсь тебе, все само собой выйдет… Я пальцем не шевельну, чтоб ты не плакалась потом… Сама отдашься…
Она глядит на него сверкающими глазами, стоя поодаль.
– Никогда этого не будет!.. Уходите… Слышите? Уходите, ради Христа!..
Истерические нотки дрожат в ее голосе.
Ему ее жалко. И он смутно боится чего-то.
Он чувствует что-то темное, стихийное в этой худенькой женщине. Что-то грозящее его покою, его свободе, его привычкам донжуана и холостяка. Говорит: «Уходите!..» А сама вся напряглась, как струна… Еще минута – и кончится истерикой… А тогда… он уже сам за себя не ответит.
– Ну, что ж? Уйду, коли гонишь, – мягко говорит он, беря со стола шапку. – Смотри только, Надя!.. Не пришлось бы тебе самой ко мне прийти… А я буду рад… А я буду ждать…
Он одевается в передней. Приотворяет дверь опять…
– А я буду ждать тебя, моя королева…
Исчез.
Схватив себя за волосы, она падает в подушки дивана. И воет. Воет в голос, как самая простая баба.
На другой день он встречает ее на репетиции, как ни в чем не бывало. Говорит с ней просто, задушевно, по-приятельски. А у самого в глазах скачут искры.
Она все такая же напряженная, словно натянутая струна. Только ноздри да губы вздрагивают, когда он, словно невзначай, берет ее за руку.
– Ох, и с коготком же ты, царь-девица! – смеется он за кулисами. А она смотрит на его губы. И ей безумно хочется кинуться ему на шею.
Но их не оставляют вдвоем. Рядом вертится Мосолов. Паясничает, кривляется, не отходит от Нероновой. Ей и досадно, и приятно в то же время…
– Что этому ферту надо? – со злобой спрашивает трагик Надежду Васильевну. – Чего он тут вертится?
Она истерически смеется.
Вечером они играют в трагедии Полевого Уголино. Он Нино, она Вероника.
Надежда Васильевна помнит в этой роли Мочалова. Бывали вечера, когда он потрясал своей игрой. Бывали удивительные моменты, когда, например, он узнает о смерти Вероники или когда он встречается с ее убийцей. Но с врожденным ему чувством меры и стремлением к жизненности и простоте он не мог любить эту роль… Да и вообще его игра всегда была неровной. Он был весь в зависимости от своих впечатлений или настроений, от закулисных интриг, от неприятностей с начальством, от печатных отзывов, от семейных сцен… Болезненно реагировала на все его хрупкая, неуравновешенная, исковерканная жизнью душа. Иногда он холодно, даже нелепо декламировал, даже «пел» стихи, как и сейчас в трагедиях Расина и Корнеля «поют» их французы… Так что провинциалы, попавшие в театр в такой неудачный вечер и видевшие Мочалова единственный раз в жизни, выносили глубокое разочарование и не хотели верить, что видели перед собой величайшего гения русской сцены. Только в Шекспире трагический талант Мочалова поднялся во весь рост и проявил себя в полном блеске.
Нино-Каратыгин – этот истинный артист классической драмы – был лучше Мочалова. Он всегда владел собой. Каждый жест его был рассчитан, каждое слово взвешено. Здесь не было вдохновения. Но это было истинное искусство. Пусть холодом веяло от него в самых патетических местах! Но красива была его приподнятая декламация. Лживую риторику автора, ходульность чувств, неестественность положений – все, что инстинктивно отталкивало художественную натуру Мочалова, – Каратыгин умел использовать. Более эффектного Нино трудно было себе представить.
В игре Садовникова соединилось тонкое, обдуманное до мелочей искусство с мощным темпераментом. Надежда, Васильевна ошеломлена. Она не ожидала такой силы в гастролере. Как стремительный поток мчит и крутит ветку, так мчит он ее с собою на могучих крыльях таланта в тот таинственный мир, где страдают, любят и ненавидят созданные фантазией призраки людей… И она покорно отдается в его власть, опьяненная стихийностью этого темперамента. И сама не знает, наяву или во сне она любит его? Наяву или во сне он целует ее?.. Губы его говорят странные, нереальные слова, какие произносят только на сцене. А пронзительные, яркие глаза манят и говорят:
«Сама придешь, а я буду ждать…»
Она приходит в себя только в уборной. Как обидно проснуться!.. Пусть их вызывает весь театр, и вдвоем они выходят на поклон!.. Что ей эти восторги в сравнении с прекрасной жизнью вымысла, сладкий яд которой она пила сейчас полными глотками!
Но и в Уголино Полевого, и в Бургграфах Гюго, и даже в Кларе д’Обервилль слишком тесно такому таланту. Крылья его развертываются только в шекспировских трагедиях.
Садовников играет Короля Лира, Неронова – Корделию.
И ее она играет по-своему: женственной и нежной по внешности, но с душой мужественной, страстной, непримиримо гордой.
На угрозы разгневанного отца лишить ее наследства, она отвечает высоким, но твердым голосом:
Я молода… Но не боюсь я правды…
И далее:
Нет у меня просящих вечно взглядов,
Нет льстивой речи… И хоть я лишаюсь
Любви отца чрез то, но не жалею,
Что нет их…
В передаче Нероновой Корделия – личность, глубоко возмущенная раболепством двора… Это истая дочь Лира. Рано или поздно должны столкнуться на одной дороге эти две равные силы, эти две одинаковые натуры. Между ними возможна либо горячая любовь, либо безумная ненависть. И только в таком освещении зритель сразу чувствует правду замысла… Ему понятен этот разрыв между отцом и любимой дочерью, его проклятия, его отречение… Не простой каприз и не строптивость слышит Лир в ответе дочери. Он видит в них целый мир, чуждый ему, над которым у него, привыкшего повелевать, нет власти… И это в его семье, в его царстве, где все приникло, подавленное трепетом перед его величием?.. Где раздаются только льстивые, лицемерные слова…
Когда трагик входит в тронный зал, величественный, но стремительный, полный жизни, с упругими движениями, со сверкающим взглядом из-под нависших бровей, с львиной гривой седых волос, он – король с головы до ног. В презрительной складке его губ, в небрежном жесте руки, которым он приветствует вассалов, чувствуется безмерное упоение властью, упоение, достигшее предела, за которым уже начинается мания величия. Но Лир в игре гастролера этого предела не перешел. Это не безумец. Острый психоз его в третьем акте вызван нравственными потрясениями, неблагодарностью дочерей, которым он отдал царство и которые безжалостно выгнали его из своих владений… Великий ум помрачился. Но ненадолго. Богатая душа Лира не гибнет, а растет в несчастии.
Потеряв корону и царство, утратив все иллюзии отцовской власти и дочерней любви, больной и бездомный, покинутый всеми, кроме шута, он впервые понимает всю бренность земного счастия и власти… Но великий, трогательный смысл шекспировской трагедии заключается именно в том, что Лир, перестав быть королем, становится человеком, в лучшем смысле этого слова. В бурную ночь в шалаше изгнанника Эдгара Лир внезапно находит клад, которого не могла ему подарить вся его безграничная власть. Этот клад – любовь к людям, гибнущим в битве с жизнью; к людям, которых Лир с высоты своего трона даже не замечал… Не из уст человека с помраченным рассудком, а из просветленной души вырываются слова:
Вы бедные, нагие несчастливцы,
Где б эту бурю не встречали вы.
Как вы перенесете ночь такую,
С пустым желудком, в рубище дырявом,
Без крова над бездомной головой?
Кто приютит вас, бедные? Как мало
Об этом думал я!.. Учись, богач!
Учись на деле нуждам меньших братьев,
Горюй их горем, и избыток свой
Им отдавай, чтоб оправдать тем Небо…
Этот Лир не жалок, а велик в широком сценическом рисунке гастролера.
В пятом акте Лир, больной лихорадкой, заснул, наконец, на богатом ложе, в военной палатке Корделии. Доктор уверен, что крепкий сон вернет ему душевное равновесие… Корделия стоит, склонившись над его изголовьем, и всматривается в любимые черты. Лир просыпается и узнает свою дочь.
Это лучшая, самая трогательная сцена в трагедии. Вдохновенно играют ее оба артиста.
Неронова, стоя на коленях перед ложем, плачет, потому что вновь искусство и жизнь тесно слились для нее в этом миге. Она вспоминает дедушку, их любовь, ее обман, ее позднее раскаяние…
Лир страшен и в то же время жалок, как осиротевшее дитя, когда он вбегает на сцену с мертвой Корделией на руках. Даже ко всему привыкшие равнодушные профессионалы-актеры чувствуют себя растроганными… Успех большой.
И все-таки при таких двух исполнителях роль шута не пропала… Это трудная роль, требующая от актера не только комизма, но и драматического таланта. Мосолов в ней оказался выше всяких ожиданий.
Надежда Васильевна первая поздравляет его. Садовников говорит ему много лестного… Но Мосолов хмурится…
Гастролер играет через два дня на третий, но каждый вечер проводит в театре, где Надежда Васильевна постоянно занята с Мосоловым в комедиях и водевилях.
Идет Лев Гурыч Синичкин. Мосолов превосходно играет Прындика. Садовников хохочет, как дитя. Перевесившись через барьер, он кричит Мосолову браво!.. За кулисами он говорит ему:
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке