Утром Петр Григорьевич позвонил Гале предупредить ее, что выписывается, что приезжать за ним не нужно, его привезет Костя и что будет он дома часам к одиннадцати.
– Слава богу, Петя, я уже устала быть одна в этой огромной квартире. Может быть, все-таки приехать за тобой?
– Не нужно, детка. И ничего особенного не готовь. Аппетита и так никакого…
– Я тебя, Петя, из ложечки кормить буду. За тебя, за твою компанию, за премьер-министра и за президента.
Вроде ни одного фо па, отметил про себя Петр Григорьевич, даже трогательно, но то ли чувства его теперь обострились, то ли еще помнил он пугающее равнодушие в ее глазах в зеркале, но звучали ее слова донельзя фальшиво. И что он в ней нашел четыре года назад, старый осел? Круглую маленькую попку? Серые удлиненные глаза? Дебил… Таня бы не спрашивала, приехать ли за ним в больницу. Она бы из палаты не вышла, пока он там лежал.
Костя поднес сумку Петра Григорьевича к самой двери квартиры и позвонил. Галя, похоже, стояла в прихожей, потому дверь сразу же открылась. Была она как всегда одета как перед выходом на подиум и причесана.
– Петенька, наконец-то ты дома, – проворковала она, и Петру Григорьевичу показалось, что жена бросила на него мгновенный оценивающий взгляд, то ли подставить щеку, то ли самой обнять мужа. Но вместо этого она просто подхватила сумку. Какова интуиция, усмехнулся про себя Петр Григорьевич. Он бы, конечно, вежливо прикоснулся губами к ее гладкой упругой щеке, пахнущей ее любимыми духами «Хлоэ», но, похоже, что это было бы обоим в равной степени неприятно.
– Костя, приезжай за мной к четырнадцати тридцати. Позвони, когда будешь подъезжать.
– Хорошо, шеф.
Удивительно, но квартира, которую Петр Григорьевич всегда так любил и которую с такой любовью обустраивал с Танюшкой, казалась сегодня какой-то чужой, неприветливой, настороженной, словно вошел в нее не хозяин, а посторонний, и ей, квартире, надо еще почувствовать, что это за человек и не несет ли он какой-нибудь опасности.
– Петенька, я все-таки сварила тебе куриный бульон, ни жиринки. Может, выпьешь все-таки чашечку? Тебе нужно силы восстанавливать, поправиться немножко.
– Спасибо, не хочется как-то. Пойду, полежу немного.
Прямо напротив постели в его спальне – они уже давно как-то незаметно, но по взаимному и молчаливому согласию начали спать с Галей в своих комнатах – был портрет Тани. Точнее, это была фотография, но профессионально увеличенная и вставленная в тоненькую темную рамку с приятным темно-зеленым багетом. Красивой Таня не была, но столько было в ее лице с трудом сдерживаемой живости и детского лукавого кокетства, что Петру Григорьевичу на мгновенье почудилось, что вот сейчас она выскочит из портрета и обнимет его, прижимаясь губами к его шее. Не зря он звал ее Танька-встанька. И сама была подвижна, как мячик, и всё вокруг нее всегда разом приходило в движение…
Петр Григорьевич прилег на кровать и почти сразу же задремал. Он это понял, потому что во сне Танюшка ласково помассировала ему грудь, опустила руку к животу, еще ниже… Действительно, Танька-встанька. Но даже во сне была Танина ласка бесконечно печальна, потому что каким-то краешком сознания понимал Петр Григорьевич, что это всего лишь сон…
Раздался телефонный звонок, и Петр Григорьевич взял трубку.
– Это Костя, шеф. Я подъезжаю. Подняться за вами?
– Лучше жди в машине. Вообще, старайся машину одну пока не оставлять, кто их знает, что они еще надумают.
– Те, которые…
– Сам понимаешь, что на медсестре они могут и не остановиться. Попробую спуститься сам.
Петр Григорьевич посмотрел на себя в зеркало. М-да… Старая больная обезьяна с печальными глазами и редкими волосенками. Он помассировал лицо руками и пошел к выходу.
Галя стояла в холле и держала в руках его кожаную куртку.
– Я подумала, Петенька, что в куртке тебе будет теплее, все-таки на улице довольно прохладно.
– Спасибо, детка. – Может, зря он так к каждому ее слову цепляется. Может, все-таки привязана она к нему…
Он надел куртку и вышел к лифту. Ноги были слабыми, но голова, кажется, еще работала вполне пристойно.
Его темно-синий «лексус» был как всегда надраен до блеска – и как только Костя ухитряется всегда держать машину в таком виде? – Костя выскочил, чтобы открыть ему переднюю дверцу рядом с собой.
– Поедем на Пушкинскую, у меня, как у молоденького, встреча там около Пушкина. Сколько она продлится – не знаю. Может, минут десять–пятнадцать, а может, и дольше. Если где-нибудь в районе Известий припарковаться не сможешь, найди местечко у Ленкома или напротив. Я тебе позвоню, и ты подъедешь. Что в милиции?
– Как мы и предполагали, мобильника при Даше не оказалось. Боялись, надо думать, что по нему можно будет определить, с кем она разговаривала накануне. В кармане комбинезона, или как он там в больнице называется, у нее нашли мелкие осколки, предположительно от раздавленной во время наезда на нее ампулы. Содержимое отправили на экспертизу.
– В конторе?
– Всё вроде спокойно. Ваша секретарша Анна Николаевна уже несколько раз спрашивала меня, как вы себя чувствуете, почему не звоните ей и когда выйдете на работу.
– Надо было, конечно, позвонить ей. Столько лет уже вместе… А говорят, что у меня?
– Считается, что острый гастрит. Не знаю уж, кто это решил, но все повторяют: гастрит. А так всё по-старому.
– Хорошо.
Когда Петр Григорьевич не без труда поднялся из скверика по нескольким ступенькам лестницы и подошел к поэту, он сразу же увидел Семена Александровича и отметил, что описал он себя на редкость точно: неопрятного вида старик с всклокоченной головой и спутанной бородой. Только что соломы в них не было. Хотя, если присмотреться, не такой уж и старик. Если и старше его, то лет, наверное, на пять, не больше.
Семен Александрович поймал его взгляд, кивнул, да, мол, вы не ошиблись, и приглашающе похлопал рукой по пустому месту на скамеечке рядом с собой.
– Добрый день, – кивнул ему Петр Григорьевич.
Семен Александрович кивнул в ответ и внимательно, как бы оценивая, посмотрел на него.
– Садитесь, Петр… э… да.. Григорьевич, и выслушайте меня, пока скамейка пуста.
– В каком смысле?
– В самом прямом. Как вы думаете, если бы мы обсуждали, как, допустим, ограбить банк, стали бы мы это делать рядом с двумя парнями, сосущими пиво, или настороженным и изнывающим от скуки пенсионером?
– Значит, будем банк брать?
– В чем-то еще хуже. Ну да это… как это сказать… в общем виде…
– Не стесняйтесь, Семен Александрович.
– Я не стесняюсь, Григорий Петрович.
– Петр Григорьевич, с вашего разрешения.
– Простите Христа ради старого… этого… ну, конечно же… Теперь к делу…
Петру Григорьевичу показалось, что от его собеседника пахло чем-то неприятным: похоже, давно не мытым телом и несвежим бельем. И еще потягивало чем-то кисло-собачьим.
– Я, как я вам уже говорил, наверное, выжил из ума, если, впрочем, и был там когда-то. Вопрос, без излишнего кокетства, довольно спорный. Скорей всего, не был. М-да…Поэтому наберитесь терпения. Вам покажется, что я буду петлять, как заяц, всё кругом да около. Но на самом деле, чтобы самолет поднялся в воздух, нужен разбег.
– Ну что ж, давайте разбегаться.
– Петр Григорьевич, что вы там видите на памятнике Пушкину? Слова «нет, весь я не умру, душа в заветной лире мой прах переживет и тленья убежит…»
– Удивительно, я уже не в первый раз читаю на постаменте эти строчки…
– Так о прахе. Лиры у меня для вас нет, но в остальном…
– Вы хотите сказать, что знаете, как мне пережить свой прах?
– Именно. Вы очень… как это сказать… проницательный человек. Именно. Хотя, похоже, я чувствую в вашем тоне сарказм.
– И тленья убегу?
– Ваш этот… как его… да… маразм, простите, сарказм совершенно неуместен. Вы себя не в лире переживете – это не по вашей части, – а в каком-нибудь молодом здоровом теле. Не обязательно, чтобы юноша бледный со взором горящим и всем остальным, что таким юношам полагается иметь и что рифмуется с прилагательным «горящим», но обязательно в молодом здоровом теле.
– Семен Александрович, простите меня за резкость, но мне этот разговор кажется какой-то нелепой фантасмагорией. Или вы меня зачем-то просто дурачите, разводите, как нынче изящно выражаются, либо…
– Что? А, да. Конечно же. Разговор несколько странный для здорового человека, но вы ведь, если прямо, не только нездоровы. Точнее, обречены на скорую и, скорее всего, довольно неприятную смерть. Вы, конечно, можете сейчас вскочить, сказать мне, что я старый дурак, – и будете правы, между прочим – и в негодовании… Что делают в негодовании? Черт его знает… Уходят, наверное. А можете еще и послушать меня немножко. Решайте сами.
– Но что все-таки вы хотите мне предложить кроме лиры, которой у вас нет, а мне она как будто и ни к чему? И то ведь, не забудьте, Александр Сергеевич тоже в изрядной степени принимал желаемое за действительное. Удел, наверное, всех поэтов. Если гордые сыны славян его еще как-то с грехом пополам помнят, и то в основном благодаря школьным программам, то о финнах того же не скажешь. Да и ныне дикий тунгус, если честно, тоже, надо думать, не слишком занят творчеством Пушкина.
– Давайте-ка все-таки с разбега, а то мы так никак не подымемся в воздух. Сначала позвольте представиться: я гений. Но при этом стопроцентный идиот. Потому что мое открытие, точнее, изобретение, настолько же феноменально, насколько оно глупо и неприменимо. Даже больше – преступно и безнравственно с точки зрения морали и всех уголовных кодексов в мире. Мне шестьдесят пять лет, я кандидат биологических наук, и с последнего места работы меня выгнали – точно не помню – лет двадцать назад. Кандидат наук в шестьдесят пять, это примерно то же, что младший сержант перед выходом в отставку в том же почтенном возрасте. Другими словами, полный дебил.
Но давайте все-таки разбежимся, а то я всё барахтаюсь на грешной земле и никак не могу взлететь. Петр… Григорьевич? Правильно?
– Правильно.
– Что такое наше самосознание? То, что делает меня старым выжившим из ума мудаком, а вас – обреченным и оттого печальным бизнесменом? Сердце, легкие, почки и прочая начинка, хардвер на жаргоне современной электроники, у нас примерно одинаковые. Ну, получше, похуже, поздоровей или не очень – это сути дела не меняет. Ведь если бы мне, упаси бог, ногу оттяпали, а то и две – я всё равно осознавал себя тем же человеком. Дефектным, это верно. С весьма ограниченными возможностями, как теперь говорят, но тем же самым, каким был и с двумя ногами. Так что руки, ноги и прочие части кузова – это отнюдь не основа самосознания. Более или менее вполне однотипные детали. Но вы ведь не я, а я – не вы. Где же зашито это пресловутое мое «я»? Конечно, в мозгу. Душой вы это назовете или просто самосознанием – не суть важно. Причем и в мозгу, особенно в его древнейшей лимбической части, индивидуальности тоже маловато. Всё больше древние животные инстинкты, от инстинкта самосохранения до инстинкта продолжения рода. От постоянного желания отнять что-то у ближнего, на худой конец просто своровать, до жажды подчинять себе ближних и стремления угодить вожаку, чтобы он благоволил тебе. И, конечно, побольше самочек покрыть, пока еще есть чем… Нет, самосознание современного человека сосредоточено в основном в его коре больших полушарий. Строго говоря… А? Да. Строго говоря, вся цивилизация и культура – это степень контроля больших полушарий над древними инстинктами. Контроль, к сожалению, у многих весьма слабенький. Мне порой сдается, что можно охарактеризовать нашу цивилизацию как цивилизацию коры больших полушарий, которая диктует свои табу остальному мозгу. Забавно, кстати, что культура – это, выходит, жесткий контроль. Чтобы не сказать диктатура. Это, кстати, к сведению наших воинственных либералов. Что? А… конечно. Вы уж простите меня за странную манеру разговаривать, все эти паузы, мычанья, блеянья. Да, я не Цицерон. Совсем не Цицерон. И даже не Брежнев. Как я ведь вам уже сказал – я идиот. Нормальный человек думает обычно одновременно об одной, в крайнем случае, о двух вещах. У меня же параллельно их штук пять в голове блохами прыгают, а то и больше. Представляете, какая это чехарда и толкучка? И не всегда успеваешь переключаться вовремя. М-да… Так о чем я вам говорил? Несколько миллиардов или того более нейронов и во много раз больше их сочленений – синапсов, дают в своей чудовищно сложно переплетенной мозаике всё, что делает нас – нами. И прежде всего это память. Знаете, был такой замечательный поэт Заболоцкий. Он кое-что понимал в нашем «я».
– Слышал имя…
– Он когда-то написал:
Как мир меняется! И как я сам меняюсь!
Лишь именем одним я называюсь,
На самом деле то, что именуют мной, —
Не я один. Нас много. Я – живой!
Он прав. Мы – это наша память, наши воспоминания, мысли, чувства – гигантская по своей сложности и объему мозаика долговременной и кратковременной памяти. Но если в нас так много чего намешано, почему мы, просыпаясь по утрам, все-таки твердо знаем, что это мы те же, что были вчера, позавчера и так далее? Ведь, казалось бы, сегодня можно проснуться Ивановым Иваном Ивановичем, сорока лет, бухгалтером с геморроидальным цветом лица, а завтра, скажем, Фатимой Гаглоевой, шестнадцати лет, выпускницей школы во Владикавказе. Ан нет, это не лотерея. Каждый из нас остается собой, потому что его или ее самосознание жестко склеено памятью.
Когда я был совсем еще сопливым студентиком, меня увлекли исследования мозга американским ученым Корлисом Ламонтом. А исследования мозга нейрокомпьютерным интерфейсом начались лет сорок назад в университете Лос-Анджелеса. Кошкам вживляли крошечные электроды в гипоталамус – это часть мозга, – а потом старались расшифровать записанные сигналы.
Но не буду вам читать лекции. Со всей сегодняшней изощренной электроникой мы, в общем, не так уж далеко ушли от пионера в изучении работы мозга немца Германа Эббингауза, который занимался этим без малого сто лет назад. Да, одно время пресса писала об эффектных опытах доктора Альвареса, когда, например, сигнал, посланный по радио, приводил в действие электроды, вживленные в мозг быку, и тот останавливался на бегу и недоуменно тряс своей бедной бычьей головой, не понимая, что с ним случилось. Самое забавное или трагическое – это уж с какой точки зрения смотреть – это то, что сидящий перед вами вонючий старый дурак научился считывать по своему собственному алгоритму – в этом-то как раз и заключается мое величайшее открытие – карту мозга, записывать ее, а потом, наоборот, этой записью можно загрузить другой, предварительно, так сказать, стертый ум. Причем мои датчики и сенсоры так чувствительны, что не нужно сверлить черепную коробку и вживлять их в мозг. Иначе пришлось бы черепную коробку превратить в мелкое решето. Просто я надеваю на голову мой шлем, и он дистанционно контактирует с нейронами, точнее, с целыми кластерами нейронов… М-да. Звучит, наверное, глуповато, как, впрочем, и большинство великих идей…
– То есть вы хотите сказать, что можете скачать содержимое моего мозга в чей-то другой?
– Вы, Петр… э… Григорьевич, довольно быстро ухватили суть дела. Именно это я и хотел сказать. Мало того, я уже не раз испытывал свою систему. Правда, пока только на собачках. У меня дома живет мой единственный в жизни друг… да… о чем я? А, да, о друге. Милая дворняжка по кличке Корлис, в честь того исследователя, о котором я говорил… Но Корлисом, строго говоря, раньше была совсем другая собака, лабрадор, которой… так сказать… пришлось отдать свое «я» на алтарь моих дурацких амбиций… А Корлис номер два приобрел все привычки Корлиса Первого, от привычки вспрыгивать ночью на мою кровать и ложиться мне в ноги и лежать там, пока согреется, до умильного взгляда на хозяина, когда очень хочется есть, не говоря уж о том, что он сразу же стал откликаться на новое имя, хотя до этого он и Тузиком, надо думать, не был, потому что песик был бездомным. А тут сразу благородное имя Корлис.
– А… что стало с лабрадором?
– Отдал свою жизнь на благо науки, то есть почил в собачьем своем бозе. И похоронил я его со всеми собачьими почестями.
– Заманчиво, конечно… Но… я как-то плохо вижу себя в образе собаки. Может, собакой быть и интересно, открывается масса новых возможностей, но, боюсь, моя жена, члены правления моей компании, да и акционеры вряд ли согласятся, чтобы ими руководила собака. Даже в попонке. Даже с контрольным пакетом акций. Да и с представительскими функциями тоже не всё гладко было бы. Собак, знаете, в руководстве немало, но снаружи, пока они не начинают тявкать и гавкать, все-таки вид у них все-таки более или менее человеческий.
– Всё еще шутите, Петр Григорьевич. А я… а я ведь серьезен.
– Допустим, Семен Александрович. Но если следовать вашей логике, то где мне взять этот другой, стертый, как вы выражаетесь, мозг? Что-то я таких предложений типа «в связи с отъездом продам голову, недорого» ни в телевизионной рекламе, ни в Интернете, ни в одном каталоге не видел.
– Вот-вот-вот, о том-то и речь. Если бы чистые головы продавались как чистые дискеты на каждом углу, рублей тридцать за штуку, никаких проблем бы не было. Иначе я бы не только Нобелевскую премию давно получил. Это уж точно. Был бы я провозглашен… Кем? Да черт его знает…Ах да. Пожалуй, столпом, корифеем и гением. И пресса ловила бы меня на каждом шагу, чтобы узнать мое мнение обо всем на свете, начиная от моды на смену тел до проблемы однополых браков. А я вместо снисходительной раздачи интервью и автографов сижу около Пушкина с незнакомым человеком, который явно держит меня за дебила. Не без оснований, к тому же… Что? А, да. Сижу и пытаюсь убедить совершенно незнакомого мне бизнесмена в том, что могу сохранить его бесценную жизнь и при этом еще слушаю бурчанье своих кишок, потому что не жрал ничего со вчерашнего дня.
– Так я…
О проекте
О подписке