Через день Марыся отправилась к Валиесу заверять интервью. Мы сделали интервью беззлобным, спокойным, и, как следствие, оно получилось несколько скучным. От Валиеса Марыся вернулась довольной: интервью ему понравилось, он очень хвалил Марысеньку, однако предложил сделать в текст несколько вставок и поэтому попросил прийти её ещё. Когда точно – не сказал, обещал перезвонить.
– Сразу-то он не мог сделать эти вставки? – смеялся я.
– Он, наверное, несчастный. У него нет жены. Он живёт один, – рассказывала Марысенька. – Он говорит, что очень одинок.
– А он курит при тебе? – спросил я зачем-то.
– Нет, не курит. Говорит, что бросил.
«Надо же, бросил, – подумал я с ироничным раздражением. – Чего он не курит-то? Тоже мне… Я-то от счастья, а он от чего?»
– Ну как он тебе? – выспрашивал я, втайне чувствуя приязнь к Валиесу – потому что он вызывал хорошие чувства у моей любимой.
– Ты знаешь, все люди такие смешные… Вот старенькие мужчины… Валиес… Ведь и у него тоже когда-то мама была, он тоже был ребёнком. Как все мы. И мы все так себя ведём, как нас когда-то научили мамы… Поэтому всё очень похоже, просто. Ты понимаешь?
Мне показалось, что очень понимаю. У Валиеса была мама. У Марыси была мама. И у меня. Что тут не понять.
Мы сидели с щенками во дворе, ожидали Марысеньку. Она пришла, и мы все обрадовались.
– А я у Валиеса была, – сказала Марысенька. – Он предложил мне выйти замуж.
– За кого?
Я сам засмеялся своему дурацкому вопросу. И Марысенька засмеялась.
– Ты представляешь, – рассказала она, – он мне позвонил, такой чопорный. «…Не могли бы вы ко мне прийти сегодня…»
– За вставками в интервью?
Марысенька снова засмеялась.
– Ты представляешь, я приехала к нему, а он открывает дверь – во фраке. Такой весь как… канделябр… Чёрный и торжественный. И одеколоном пахнет. Я в квартиру заглянула – а там огромный стол накрыт: свечи, вино, посуда. Кошмар!
– И что?
– Я даже не стала раздеваться. Я ему наврала… – Марысенька посмотрела на меня таинственно потемневшими глазами. – Я ему сказала, что у меня ребёнок маленький. Дома один остался.
– Он опешил?
– Нет, он вообще вёл себя очень достойно. Нисколько не суетился. Сказал: «Ну ничего, в следующий раз…» Потом добавил, что он готовит спектакль… «…О любви старого, мудрого человека к молодой девушке» – так он сказал… И предложил мне сыграть главную роль.
– Старого, мудрого человека?
Мы опять засмеялись. И наш смех нисколько не унижал Валиеса. Если кто-то третий, кто-то, следящий за всей подлостью на земле, слышал тогда наш смех, он наверняка подтвердил бы это – потому что нам было просто и чисто радостно оттого, что Валиес нам встретился, и что он во фраке, и что он такой славный… «Старый, мудрый человек…» И вот – молодая девушка в главной роли – рядом со мной. И я.
– Ну а после этого он предложил мне выйти за него замуж, – закончила Марысенька.
Я не стал спрашивать, как это было. Я просто смотрел на неё.
– А что я могла? – словно оправдываясь, ответила она на мой вопрошающий взгляд. – Я сказала: «Константин Львович, вы очень хороший человек. Можно я вам ещё позвоню?» Он говорит: «Обязательно позвоните…» И всё, я убежала. Даже лифта не стала ждать…
– Сидит там, наверное, один, – неожиданно взгрустнулось мне. – Марысь… Ну выпила бы с ним бутылочку… Жалко тебе?
– Ты что? Нет, я не могу. Не могла. Нельзя. Ты что? Он мне предложил выйти замуж, а я стала бы там есть селёдку под шубой.
– Там была селёдка под шубой? – заинтересованно спросил я.
Мы снова засмеялись, теребя щенков, вертевшихся у нас в ногах.
– Есть хочу, – сказала Марысенька.
– Вот надо было у Валиеса поесть, – не унимался я. – Пойдём к нему вместе? Скажешь: вот ваш старый знакомый. Он пришёл извиниться. И тоже хочет сыграть в спектакле…
– «Роль молодого, глупого человека…» – продолжила Марысенька.
– Сядем за стол, поговорим, выпьем. Обсудим будущий спектакль. Да? Что там у него было на столе? Кроме селёдки…
– Не было там никакой селёдки.
– Но ты же сказала…
Мы были очень голодны. Почти невесомы от голода.
– Пойдём куда-нибудь? Я действительно захотела селёдки. И водки с томатным соком. Это ужасно, что я хочу водки?
– Что ты. Это восхитительно.
Валиес стал звонить чуть ли не ежедневно. Иногда я брал трубку, и он, не узнавая меня и ничуть не смущаясь того, что трубку брал мужчина, звал её к телефону, называя мою любимую по имени-отчеству. Он даже пригласил её на свой день рождения, ему исполнилось то ли 69, то ли 71, но она не пошла. Валиес не обиделся, он звонил ещё, и они порой подолгу разговаривали. Марыся слушала, а он ей рассказывал. «Может, он ей какие-то непристойности говорит?» – подумал я в первый раз, но Марысенька была так серьёзна и такие вопросы задавала ему, что глупости, пришедшие мне в голову, отпали.
– Он рассказывает о том, что ему не дают ставить спектакль. Что его обижают. Ему не с кем общаться, – сказала Марысенька. – Он говорит, что я его понимаю.
Валиес вошёл в обиход наших разговоров за чаем, а также разговоров без чая.
– Как там Константин Львович? – спрашивал я часто.
Марысенька задумчиво улыбалась и не позволяла мне острить по поводу старика. Я и не собирался.
Мне было по поводу кого острить и на кого умиляться. Бровкин вымахал в широкогрудого парня с отлично поставленным голосом. Мы с ним хорошо бузили – когда я изредка приходил хмельной, каждый раз он приносил мне палку, и мы её тянули, кто перетянет. Он побеждал.
Его забрали первым – соседи сказали, что им в гараже нужен умный и сильный охранник. Бровкин им очень подходил, я-то знал. Вскоре те же соседи для своих друзей забрали Японку – она была заметно крупней малорослого Беляка, поэтому и выбрали девку. А Беляка в конце лета увёз мужик на грузовике. Он высунулся из кабины в расстегнутой до пятой пуговицы рубахе, загорелый, улыбающийся, белые зубы, много, – ни дать ни взять эпизодический герой из оптимистического полотна эпохи соцреализма.
– Ваши щенки? – спросил он, указывая на встрепенувшегося Беляка.
Неподалёку трусливо подрагивала хвостом Гренлан.
– Наши, – с улыбкой ответил я.
Он вытащил из кармана пятьдесят рублей:
– Продай пацана? Это пацан?
– Пацан, пацан. Я и так отдам.
– Бери-бери… Я в деревню его увезу. У нас уроды какие-то всех собак перестреляли.
– Да не надо мне.
Я подцепил Беляка и усадил мужику на колени, и в это мгновение мужик успел всунуть мне в руку, придерживающую Беляка под живот, полтинник и так крепко, по-мужски ладонь мою сжал своей заржавелой лапой, словно сказал этим пожатием: «У меня сегодня хороший день, парень, бери деньги, говорю». После такого жеста и отдавать-то неудобно. Взял, да.
– Марысенька, у нас есть денежки на мороженое! – вбежал я.
– Валиес умер, – сказала Марысенька.
– Что, невеста, осталась одна? – Я гладил Гренлан.
Наконец она привыкла к тому, что её гладят. Она хоть и озиралась на меня тревожно, но уже не заваливалась на спину в страхе. Весь вид её источал необыкновенную благодарность. Я не находил себе места. Я пошёл к Марысеньке. Она прилегла, потому что ей было жалко Валиеса.
Поднимался по лестнице медленно, как старик. Тихо говорил: «Сегодня… дурной… день…» На каждое слово приходилось по ступеньке. «Кузнечиков… хор… спит…»: ещё три ступеньки. И ещё раз те же строчки – на следующие шесть ступенек. Дальше я не помнил и для разнообразия попытался прочитать стихотворение в обратном порядке: «…спит…хор…кузнечиков», но обнаружил, что так его можно читать, только если спускаешься.
Я помедлил перед дверью: никак не мог решить, как мне относиться к смерти Валиеса. Я же его видел один раз в жизни. Легче всего было никак не относиться. Ещё помедлил, вытащив ключи из кармана и разглядывая каждый из ключей на связке, трогая их резьбу подушечкой указательного пальца левой руки.
В подъезде внезапно хлопнула входная дверь, и кто-то снизу сипло крикнул:
– Эй! Там вашу собаку убивают!
Я рванул вниз. Повторяемые только что строчки рассыпались в разные стороны. Вылетел на улицу, передо мной стоял мужик запойного вида – кажется, знакомый мне.
– Где? – крикнул я ему в лицо.
– Там… тётка… – он тяжело дышал. – Там вот… – он указал рукой. – Боксёр…
Я сам уже услышал собачий визг и, рванув на этот визг сквозь кусты, сразу всё увидел. Мою Гренлан терзал боксёр – мелкая, крепкогрудая, бесхвостая тварь в ошейнике. Боксёр, видимо, вцепился сначала в её глупую, жалостливую морду и порвал бедной псине губу. Растерзанная губа кровоточила. Из раскрытого рта нашей собаки раздавался дикий визг, держащийся неестественно долго на одной ноте. Едва стихнув, визг возобновлялся на ещё более высокой ноте.
Неизвестно, как она вырвала свою морду из пасти боксёра, но теперь, неумолчно визжа, Гренлан пыталась уползти на передних лапах. Боксёр впился ей в заднюю ногу. Нога неестественно выгнулась в сторону, словно уже была перекушена. «Если я сейчас ударю боксёра в морду, он отвалится вместе с ногой!» – в тоске подумал я.
Я огляделся по сторонам, ища палку, что-нибудь, чем можно было бы разжать его челюсти, и заметил женщину, жирную, хорошо одетую, стоящую поодаль. В руке у неё был поводок, она им поигрывала. «Да это её собака!»
– Ты что делаешь, сука? – выкрикнул я и отчётливо понял, что сейчас убью и её, и её боксёра.
Женщина улыбалась, глядя на собак, и даже что-то пришёптывала. Её отвлёк мой крик.
– Чего хотим? – спросила она брезгливо. – Развели тут всякую падаль…
– Сука, ты сама падаль! – заорал я, схватил с земли здоровый обломок белого кирпича, сделал шаг к тётке, сохранявшей спокойствие и брезгливое выражение на лице, но потом вспомнил о своей сучечке терзаемой.
Не выпуская из рук обломка, я подскочил к собакам и со всей силы, уже ни в чём не отдавая отчёта, пнул боксёра в морду. Боксёр с лязгом разжал челюсти и, чуть отскочив, встал боком ко мне. Мне показалось, что он облизывается.
– Не тронь! Я на тебя его натравлю, подонок! – услышал я женский голос.
Не обращая внимания на крик, я бросил кирпич и попал собаке в бочину.
– Браво! – вырвался у меня хриплый, счастливый клич.
Боксёр взвизгнул – как харкнул, и рванул в кусты.
«Надеюсь, я отбил ему печёнку…»
Я не успел заметить, куда делась Гренлан, помню лишь, что, едва боксёр выпустил её, она, ступая на три лапы, поковыляла куда-то, в смертельном ужасе торопясь, оборачиваясь назад и вращая огромными глазами. Четвёртая её лапа хоть и не отвалилась, но была так жутко искривлена, что даже не касалась земли.
Тетка орала на меня красивым, с переливами, голосом. Я не разбирал, что она орала, мне было всё равно. Я нашёл брошенный кирпич и повернулся к ней, подняв мелко дрожащую руку, сжимая обломок.
– Сейчас я тебе башку снесу, – сказал я внятно и негромко. Сердце моё тяжело билось.
– Тебя посадят, подонок! – крикнула она, глядя на меня бешено и всё так же брезгливо.
– А тебя положат!.. На! – крикнул я и с силой бросил камень ей в ноги, он подпрыгнул и вдарил её под колено.
Из ранки, по разорванным чулкам, сразу пошла кровь. От удара она сделала два шага назад и стояла, не двигаясь, глядя сквозь меня, словно смотреть на меня было ниже её достоинства. Я подскочил и снова схватил кирпич, хотя вполне уже мог ударить её рукой, но рукой не хотелось. Хотелось забить камнем. Но схлынула уже первая злоба, и я понимал, чувствовал, что уже нет – не могу, наверное, уже не могу.
– На хер! – заорал я снова, подняв руку с зажатым в ней камнем. – На хер пошла!
Она развернулась и пошла. Она хотела нести голову прямо, высоко и брезгливо – так, как она, наверное, носила её давно, но страх заставлял её вжимать голову в плечи – и поэтому, раздираемая своим гонором и своим страхом, она подёргивалась, как гусыня. Я плюнул ей вслед, но не доплюнул, снесло ветром.
«Гренлан… Где наша девочка?» – вспомнил я, побежал к нам во двор, но никого там не нашёл. «Где же она?»
Я присел на травку во дворе. Захотелось курить. Я сидел, нервно подрагивая и слушая сердце, стучащее у меня в висках. Отдышался и пошёл искать собаку. Ходил по округе до ночи. Вернулся ни с чем.
Ночью Марысенька спала беспокойно, и, положив ей руку на грудь, я услышал её сердцебиение.
– Сходим к Валиесу? – сказала она утром.
Мы надели тёмные одежды и пошли.
…Гроб вынесли из дома, он стоял у подъезда. Мы протиснулись к покойному сквозь несколько десятков человек. Протискиваясь, я слышал слова «сердце…», «инфаркт» и «мог бы ещё…». Никто не плакал. Лицо Валиеса было строгим. Шея его, такая обильная при жизни и, казалось, хранившая необыкновенное богатство модуляций, опала. Его голосу больше негде было поместиться. Люди шептались и топтались. Захотелось, чтобы начался дождь. Мы вышли из толпы.
– На кладбище пойдём? – спросил я Марысеньку.
Она отрицательно качнула головой. Отойдя подальше от людей, мы встали у качелей. Я качнул их. Раздался неприятный, особенно резкий в тишине, воцарившейся вокруг, скрип. Ёкнуло под сердцем. Качели ещё недолго покачивались, но без звука.
Мы отправились домой. Завернули за угол дома, обнялись и поцеловались.
– Я люблю тебя, – сказал я.
– Я люблю тебя, – сказала она.
– Какой сегодня день недели? – спросил я.
Марыся оглядела смурую улицу. На улице почти никого не было.
– Сегодня понедельник, – сказала она. Хотя была суббота.
– А завтра? – спросил я.
Марысенька молчала мгновение – не раздумывая о том, какой завтра день, а скорей решая, открыть мне правду или нет.
– Воскресенья не будет, – сказала она.
– А что будет?
Марысенька посмотрела на меня внимательно и мягко и сказала:
– Счастья будет всё больше. Всё больше и больше.
О проекте
О подписке