Я молча надел ботинки, подумал, какое оружие взять с собой. Никакого оружия дома не было, кроме кухонного ножа, но его я не взял. «Если я зарежу этим ножом бомжа или всех бомжей – нож придётся выкинуть», – подумал мрачно. Я пошёл по соседям, но большинство из них уже ушли на работу, а те, что оставались дома, в основном престарелые, никак не могли понять, чего я от них хочу – какие-то щенки, какие-то бомжи… К тому же они не открывали мне. Объясняться перед глазком деревянных дверей, которые я мог бы выбить ударом ноги, ну, тремя ударами, было тошно. Обозвав кого-то «старым болваном», я выбежал из подъезда и направился к дому, где жили бомжи.
Дошёл, почти добежал до хрущёвки, уже на подходе пытаясь определить по окнам злосчастный бомжатник. Не определил: слишком много бедных и грязных окон и всего два окна холёных. Забежал в подъезд, позвонил в квартиру № 1.
– Где бомжи живут? – спросил.
– Мы сами бомжи, – хмуро ответил мужик в трусах, разглядывая меня. – Чего надо?
Я посмотрел ему через плечо, глупо надеясь, что мне навстречу выскочит Бровкин. Или выползет жалостливая Гренлан, волоча кишки за собой. За плечом темнела квартира, велосипед в прихожей. Перекрученные и грязные половики лежали на полу. Дверь квартиры № 2 открыла женщина кавказской национальности, выбежали несколько черномазых пострелят. Им я ничего не стал объяснять, хотя женщина сразу начала много говорить. О чём, я не понял. Вбежал на второй этаж.
– В вашем доме есть квартира с бомжами, – объяснил я опрятной бабушке, спускавшейся вниз, – они меня обокрали, я их ищу.
Бабушка объяснила мне, что бомжи живут в соседнем подъезде на втором этаже.
– Чего украли-то? – спросила она, когда я уже спускался.
«Невесту», – хотел пошутить я, но передумал.
– Так… одну вещь…
Огляделся на улице – может, прихватить с собой какой-нибудь дрын. Дрына нигде не было, а то бы прихватил. Американский клён, растущий во дворе, я обламывать не захотел – его фиг обломаешь, хилый и мягкий сук гнуть можно целую неделю, ничего не добьёшься. Поганое дерево, уродливое, подумал я мстительно и зло, каким-то образом связывая бомжей с американскими клёнами и с самой Америкой, будто бомжей завезли из этой страны. Второй этаж – куда, где? Вот эта дверь, наверное. Самая облезлая. Словно на неё мочились несколько лет. И щепа выбита внизу, оголяя жёлтое дерево.
На звонок нажал, придурок. Сейчас, да, зазвенит переливчатой трелью, только нажми посильней. Зачем-то вытер палец, коснувшийся сто лет как немого, даже без проводков, звонка о штанину. Прислушался к звукам за дверью, конечно же, надеясь услышать щенков.
«Сожрали, что ли, уже, гады?.. Ну я вам…»
На мгновение задумался, чем ударить по двери – рукой или ногой. Даже ногу приподнял, но ударил ладонью, несильно, потом чуть сильней. Дверь с шипом и скрипом отверзлась, образовалась щель для входа. Нажал на дверь руками – она ползла по полу, по уже натёртому следу. Шагнул в полутьму и в тошнотворный запах, распаляя себя озлоблением, которое просто вяло от вони.
– Эй! – позвал я, желая, чтоб голос звучал грубо и твёрдо, но призыв получился сдавленным.
«Как к ним обращаться-то? „Эй, люди“, „Эй, бомжи“? Они ведь и не бомжи, раз у них место жительства есть».
Я стал осматривать пол, почему-то уверенный, что сразу ступлю в сочную грязь, если сделаю ещё один шаг. Сделал шаг. Твёрдо. Налево – кухня. Прямо – комната. Сейчас вырвет. Пустил длинную, предтошнотную слюну. Слюна качнулась, опала и зависла на стене с оборванными в форме пика обоями.
«Почему в таких квартирах всегда оборваны обои? Они что, нарочно их обрывают?»
– Ты что плюёшься? – спросил сиплый голос. – Ты, бля, в доме.
Я не сразу сообразил, чей это голос – мужчины или женщины. И откуда он доносится – из комнаты или из кухни? Из комнаты меня не видно, значит, из кухни. На кухне тоже было темно. Приглядевшись, я понял, что окна там забиты листами фанеры. Я сделал ещё один шаг – в сторону кухни, и увидел за столом человека. Половая его принадлежность по-прежнему была не ясна. Много всклокоченных волос… Босой… Штаны, или что-то наподобие штанов, кончаются выше колен. Мне показалось, что на голой ноге у человека – рана. И в ней кто-то ползает, в большом количестве. Может, просто в темноте примнилось.
На столе стояло множество бутылок и банок.
Мы молчали. Человек сопел, не глядя на меня. Неожиданно он закашлялся, стол задрожал, посуда зазвенела. Человек кашлял всеми своими внутренностями, лёгкими, бронхами, почками, желудком, носом, каждой порой. Всё внутри его грохотало и клокотало, рассыпая вокруг слизь, слюну и желчь. Кислый воздух в квартире медленно задвигался и уплотнился вокруг меня. Я понял, что если один раз в полную грудь вздохну, то во мне поселится несколько неизлечимых болезней, которые в краткие сроки сделают меня глубоким инвалидом с гнойными глазами и неудержимым кровавым поносом.
Я стоял навытяжку и не дыша перед кашляющим нищим, словно перед генералом, отчитывающим меня. Кашель утихал постепенно, в довершение всего нищий сам плюнул длинной слюной на пол и вытер рукавом рот. Наконец я решился пройти.
– Я за щенками! – сказал я громко, едва не задохнувшись, потому что, открывая рот, не дышал. Слова получились деревянными. – Где щенки, ты? – спросил я на исходе дыхания: словно тронул плечом поленницу и несколько полешек скатилось, тупо клоцая боками.
Человек поднял на меня взор и снова закашлялся. Я почти вбежал в кухню, пугаясь, что сейчас упаду в обморок и буду лежать вот тут, на полу, а эти твари подумают, что я один из них, и положат меня с собой. Придёт Марысенька, а я с бомжами лежу. Я пнул расставленные на моём пути голые ноги бомжа, и мне показалось, что с раны на его лодыжке вспорхнули несколько десятков мелких мошек.
– Чёрт! – выругался я, громко дыша, уже не в силах не дышать. Человек, которого я пнул, пошатнулся и упал, попутно сгребя со стола посуду, и она посыпалась на него, и стул, на котором он сидел, тоже упал и выставил вверх две ножки. Причём расположены они были не по диагонали, а на одной стороне. «Он не мог стоять! На нём нельзя сидеть!» – подумал я и закричал:
– Где щенки, гнида?!
Человек копошился на полу. Что-то подтекало к моим ботинкам. Я сорвал с окна фанеру и увидел, что окно частично разбито, поэтому его, видимо, и закрыли. В окне, между створками, стояла поллитровая банка с одиноким размякшим огурцом, заросшая такой белой, бородатой плесенью, что ей мог позавидовать Дед Мороз.
– Чёрт! Черти! – опять выругался я, беспомощно оглядывая пустую кухню, в которой помимо рогатого стула лежало несколько ломаных ящиков. Газовой плиты не было. В углу сочился кран. В раковине лежала гора полугнилых овощей. По овощам ползала всевозможная живность с усами или с крыльями.
Я перепрыгнул через лежащего на полу и влетел в комнату, едва не упав, с ходу запнувшись о сваленные на пол одежды – пальто, шубы, тряпьё. Возможно, в тряпье кто-то лежал, зарывшийся. Комната была пуста, лишь в углу стоял старый телевизор, причём с целым кинескопом. Окно тоже было забито фанерой.
– Хорош, ты! – крикнули мне с кухни. – Я сам, сука, боксёр.
– Где щенки, сука-боксёр? – передразнил я его, но на кухню не вернулся, а, превозмогая брезгливость, открыл дверь в туалет. Унитаза в туалете не было: зияла дыра в полу. В жёлтой, как лимонад, ванной лежали осколки стекла и пустые бутылки.
– Какие щенки? – закричали мне с кухни и ещё высыпали несколько десятков нечленораздельных звуков, похожих то ли на жалобу, то ли на мат.
Голос всё-таки принадлежал мужчине.
– Щенков забирали? – заорал я на него, выйдя из туалета и разыскивая в коридоре, чем бы его ударить. Почему-то мне казалось, что здесь должен быть костыль, я вроде бы его видел.
– Сожрали щенков? Говори! Сожрали щенков, людоеды? – кричал я.
– Сам ты сожрал! – заорали мне в ответ.
Я поднял с пола давно обвалившуюся вешалку, кинул в лежащего на кухне и снова стал искать костыль.
– Саша! – позвал бомж кого-то. Он всё ещё копошился, не в силах встать.
«Бляц!» – лязгнула о стену брошенная в меня бутылка.
– Грабитель! – рыдал копошащийся на полу человек, разыскивая, чем бы бросить в меня ещё.
Он, определённо, порезался обо что-то – по руке обильно текла кровь.
Он бросил в меня железной кружкой и ещё одной бутылкой. От кружки я увернулся, бутылку смешно отбил ногой.
«Всё, хорош…» – подумал я и выбежал из квартиры. В подъезде осмотрелся – нет ли на мне какой склизкой грязи. Вроде нет. Воздух хлынул на меня со всех сторон – какой прекрасный и чистый в подъездах воздух, боже мой. Хвост мутной и кислой дряни, почти видимой, полз за мной из бомжатника – и я сбежал на первый этаж, чему-то улыбаясь безумной улыбкой.
В квартире на втором этаже продолжали орать…
– Они ведь тоже были детьми, – сказала мне Марыся дома, – представляешь, тоже бегали с розовыми животами…
– Были… – ответил я не раздумывая, не решив для себя твёрдо, были ли. Попытался вспомнить лицо сидевшего, а затем лежавшего на той кухне, и не вспомнил.
Вернувшись, я влез в ванну и долго тёр себя мочалкой, до тех пор, пока плечи не стали розовыми.
– Всё-таки они не могли их съесть за одно утро? Так ведь? Не могли ведь? – громко спрашивала из-за двери Марысенька.
– Не могли! – отвечал я.
– Может, их другие бомжи забрали? – предположила Марыся.
– Но ведь они должны были запищать? – подумал я вслух. – А? Заскулить? Когда их в мешок кидали? Мы бы услышали.
Марысенька замолчала, видимо, размышляя.
– Ты почему так долго? Иди скорей ко мне! – позвала она, и по её голосу я понял, что она не пришла к определённому выводу о судьбе щенят.
– Ты ко мне иди, – ответил я.
Встал в ванне и, роняя пену с рук на пол, дотянулся до защёлки. Марыся стояла прямо у двери и смотрела на меня весёлыми глазами.
На час мы забыли о щенках. Я с удивлением подумал, что мы вместе уже семь месяцев, и каждый раз – а это, наверное, происходило между нами уже несколько сотен раз, – каждый раз получается лучше, чем в предыдущий. Хотя в предыдущий раз казалось, что лучше уже нельзя.
«Что же это такое?» – подумал я, проводя рукой по её спине, неестественно сужавшейся в талии и переходившей в белое-белое, на котором была видна ещё более белая треугольная чайка… Чайка была покрыта розовыми пятнами, я её измял всю.
Рука моя овяла, хотя ещё мгновение назад была твёрдой и цепко, больно держала за скулы лицо моей любимой – находясь за её… спиной, я любил смотреть на неё – и поворачивал её лицо к себе: что там, в глазах её, как губы её…
Мы возвращались из магазина спустя почти две недели – уже, наверное, похоронив их за эти дни, хотя и не говоря об этом вслух, – и вот они появились. Щенки, как ни в чём не бывало, вылетели нам навстречу и сразу исцарапали прекрасные ножки моей любимой и оставили на моих бежевых джинсах свои весёлые лапы.
– Ребята! Вы живы! – завопил я, поднимая всех по очереди и глядя в дурашливые глаза щенков.
Последней я пытался подхватить на руки Гренлан, но она, по обыкновению, сразу упала на спину, и открыла живот, и обдулась то ли от страха, то ли от восторга, то ли от бесконечного уважения к нам.
– Дай им что-нибудь! – велела Марысенька.
Сырых, мороженых пельменей я не мог им дать и вскрыл йогурт, вывалив розовую массу прямо на покорёженный асфальт. Они вылизали всё и стали наматывать круги – обегая нас с Марысей, на каждом круге тычась носами в тёмные пятна от мгновенно исчезнувшего йогурта.
– Давай ещё! – сказала Марыся, улыбаясь одними глазами.
Мы скормили щенкам четыре йогурта и ушли домой счастливые, обсуждая, где щенки пропадали так долго. Так и не поняли, конечно.
Щенки вновь поселились в нашем дворе.
На улице вовсю клокотало, паря и подрагивая, лето, и, открыв окно утром, можно было окликать щенков, которые двигались зигзагами, не понимая, кто их зовёт, но очень радовались падавшим с неба куриным косточкам.
Дни были важными – каждый день. Ничего не происходило, но всё было очень важно. Лёгкость и невесомость были настолько важными и полными, что из них можно было сбить огромные тяжёлые перины. За окошком раздавалось бодрое тявканье.
– Может быть, их убили, задавили, утопили… а они вернулись с того света? Чтобы нас не огорчать? – предположила Марысенька как-то ночью.
Её голос, казалось, слабо звенел, как колоколец, и слова были настолько осязаемы, что, прищурившись в темноте, наверное, можно было увидеть, как они, выпорхнув, легко опадают, покачиваясь в воздухе. И на следующее утро их можно было найти на книгах, или под диваном, или ещё где-нибудь – на ощупь они, должно быть, похожи на крылья высохшего насекомого, которые сразу же рассыплются, едва их возьмешь.
– Ты представляешь? – спросила она. – Ожили, и всё. Потому что нас просто нельзя огорчать этим летом. Потому что такого больше никогда не будет.
Я не хотел об этом говорить. И я напомнил ей, как Беляк беспрестанно пытается победить Бровкина и как Бровкин легко заваливает его, и отбегает, равнодушный к побеждённому, и вновь царственно, как львёнок, лежит на траве. Взирает. И ещё, торопясь говорить, вспомнил о Японке, о её хитрых лисьих глазах и непонятном характере. Марысенька молчала.
Тогда я стал рассказывать о Гренлан, о том, как она писается то ли от страха, то ли от восторга, хотя моя любимая знала всё это и сама видела, но она подхватила мои рассказы, вплела в них своё умиление и свой беззаботный смех – сначала одной маленькой цветной лентой, потом ещё одной, едва приметной. И я продолжил говорить, даже не говорить, а плести… или грести – ещё быстрее грести веслами, увозя свою любимую в слабой лодочке… или, может быть, не грести, а махать педалями, увозя её на раме, прижавшуюся ко мне горячей кожей… в общем, оставляя всё то, куда вернёшься, как ни суетись.
– Слушай, у нас пропадает несколько денег. Мы их можем заработать. Редактор газеты сказал, что хочет интервью с Валиесом. А у меня нет интервью.
– Ты же его взял? – Марыся посмотрела на меня.
– Я говорил, он же…
– Да, да, помню… И что делать? Если б у нас было несколько денег, мы бы пошли гулять. Нам нужно денег для гулянья. На выгул нас.
Мы помолчали раздумывая.
– Позвони Валиесу. Спроси: «Что вам не понравилось?»
– Нет, я не буду. Он как заорёт.
– А что ему не понравилось?
– Я его изобразил злым. Разрушителем покоя, устоя… А он просто сплетничал. Поганый старикан.
– Ну ты что? Зачем ругаешься?
– Поганый старикан! Всех обозвал, а печатать это не даёт. Что ему терять? Зато какой бы скандал получился, а?
– А ты напечатай без спроса.
– Не, нельзя. Так нехорошо… Поганый старикан.
Мы ещё помолчали. Я наливал Марысеньке чай. Над чаем вился пар.
– Слушай, – сказал я, – а давай ты возьмёшь у него интервью?
– Я не умею. Как его брать? Я стесняюсь.
– Чего ты стесняешься? Я напишу тебе на листке вопросы. Ты придёшь и будешь читать по листку. А он отвечать. Включишь диктофон, и всё. И у нас будет несколько денег.
Я обрадовался своей неожиданной мысли и с жаром принялся убеждать Марысеньку в том, что она обязательно должна пойти к Валиесу и взять у него интервью. И уговорил.
Она долго готовилась, нашла какую-то старую брошюру о Валиесе, и всю вызубрила её наизусть, и записанные мной вопросы повторяла без устали, как перед экзаменом.
– Он не прогонит меня? – непрестанно спрашивала Марысенька. – Я же ничего не понимаю в театре.
– Как же не понимаешь, ты в отличие от меня там была.
– Я не понимаю, нет.
– А журналисты вообще ничего ни в чём не понимают. Так принято. И пишут обо всём. Это главное журналистское дело – ни черта ни в чём не разбираться и высказываться по любому поводу.
– Нет, так нельзя. Может быть, сначала мы сходим на несколько спектаклей?
– Марысенька, ты с ума сошла, это не окупится. Иди немедленно к Валиесу. Звони сейчас же ему, а то он умрёт скоро, он уже старенький.
– Перестань, слышишь. Я должна подготовиться.
Она позвонила только на другой день, выгнав меня в другую комнату, чтоб я не слышал и не видел, как она разговаривает по телефону, и не корчил ей подлых рож.
Валиес степенно согласился – Марыся мне рассказала, как он ей отвечал по телефону, и мы вместе пришли к выводу, что он соглашается «степенно». Я проводил её до дома Валиеса и стал дожидаться, когда она вернётся.
Представлял, как они там расселись по своим местам, и вот он курит… Или не курит? Дальше я уже ничего не мог представить: всё время сбивался на то, как Марыся сидит в тёмных брючках на кресле и, когда она тянется с кресла к диктофону, стоящему на столике, чтобы перевернуть кассету, – задирается свитерок, чуть-чуть оголяется её спинка и становится виден лоскуток трусиков, верхняя их полоска… Дальше думать не было сил, и я отправился гулять.
Обошёл вокруг дома, поглазел на детей, которых в городе стало заметно меньше – по сравнению с временами моего детства, казалось бы, не так давно закончившегося. Сосчитав углы дома, я присел под покосившуюся крышу теремка, выкурил последнюю сигарету в пачке и решил бросить курить. Впрочем, «решил» – это не совсем верно сказано: я твёрдо понял, что курить больше не буду – потому что сигареты никак не вязались с моим настроением, курение было совершенно лишним, ненужным, отнимающим время занятием.
«Зачем я курю, такой счастливый?» – подумал я и в который раз за последнее время поймал себя на том, что улыбаюсь – и не отдаю себе в этом отчёта. И от этого улыбнулся ещё счастливее и, представив себе свой придурковатый вид со стороны, засмеялся в голос.
Марысенька вернулась часа через полтора. За это время я чуть не закурил снова.
– Ну как он? – приступил я к Марысе.
– Хороший, – сказала Марысенька, жмурясь.
– О чём вы говорили?
– Я не помню… – Улыбка не сходила с её лица.
– Как ты не помнишь? Вы же только что расстались?
– Представляешь, я листочек потеряла с твоими вопросами и забыла всё сразу.
– И как же ты?
– Даже не знаю… Придём домой, послушаем на диктофоне… Хочу яблоко. Купи яблоко…
Я купил ей яблоко: у бабушки с корзинкой.
– Червивое, – сказала Марысенька, откусив несколько раз.
– Выкинь, – велел я.
– Червивое – значит, настоящее, – ответила она.
Мы прошли четыре остановки пешком, держа друг друга за руки. Мы наскребли на бутылку дешёвого вина и выпили её, как алкоголики, за ларьком. Пахло мочой. Мы целовались до нехорошего изнеможения, сулящего безрассудные поступки – на ещё полной машин, хотя и завечеревшей улице. Потом несколько минут успокаивались.
– Как мы будем жить? – спросила Марысенька, улыбаясь.
– Замечательно.
– А сюжет будет?
– Сюжет? Сюжет – это когда всё истекает. А у нас всё течёт и течёт.
Мы тихо пошли домой, но идти надо было в горку, и Марыся начала жаловаться, что устала. Я посадил её на плечи. Марысенька пела песню, ей очень нравилось ехать верхом. Мне тоже нравилось нести её, я держал Марысю за лодыжки и шевелил головой, пытаясь найти такое положение, чтобы шее было тепло и даже немножко сыро.
О проекте
О подписке