Когда люди разглядели, что Рожицам везёт, хоть около воеводы никогда пусто не было, толпой к ним посыпались. Это был хороший знак. Добеслав потирал руки.
В этот день точно знали, что Людвик в Польше места не нагреет, а кому-нибудь его сдаст, лишь бы бремя с плеч сбросить.
Говорили, что мать настаивала, что останется в Кракове. Там ей было свободней, потому что сама могла царствовать, когда в Буде другая Елизавета, молодая, стояла рядом. В Польше она вспоминала молодые годы, отца, мать, брата… да и приятелей у старушки хватало, которые шептали ей, чтобы осчастливила Польшу и сама ей правила, когда она именно к ней первой переходила, чем если бы её передали сыну. Привлекал Елизавету и красивый Краковский замок, заново великолепно отстроенный Казимиром и украшенный.
Таким образом, Рожицы надеялись со своей госпожой в нём всем заправлять.
Вечером дом воеводы был полон, хотя места в нём и хватило для многолюдного собрания. Как значительнейшая часть тогдашних домов, дом Добеслава, построенный из дерева, обширный, снаружи не выдавал, чем был.
Большие комнаты также ничем не отличались, когда воевода в них не жил. Предметы интерьера в них так же были просты, как у самого мелкого из землевладельцев.
Но всё это перевоплощалось, когда только воевода заезжал в свой дом, а его двери собирался открыть людям.
Голые стены были завешаны великолепными драппировками, лавки были покрыты подушками и тканями, на полах были ковры, столы были покрыты сшитыми скатертями, полки наполняли серебром и дорогой посудой, сарай, точно по мановению волшебной палочки, перевоплощался в дворец.
Пустые каморки и остывшие кухни, когда прибывал пан, заполнялись припасами, и с утра до ночи продолжался в охотку пир.
Сын Кжеслав хозяйнчал там вместе с отцом, а так оба понимали друг друга, что как один человек, без слова и уговора, делали согласно по своему желанию.
Завиша жил отдельно, как клирик, а теперь больше просиживал при дворе старой королевы, чем у отца. Всё-таки и одного дня не проходило, чтобы он там не появлялся со своим красивым, весёлым лицом и новости какой-нибудь не приносил.
В большой комнате под вечер было многолюдно и собралось немало достойных людей.
Не считая более маленьких людей, кроме хозяина-воеводы и его двоих сыновей, у маленького стола по-отдельности сидели Пжедислав из Голухова, воевода Калишский, который ещё при Казимире в Великой Польше занимал должность губернатора и до сих пор её сохранил, Яшко Кмита, Пелко Замбра, сандомирский судья, Вилчек из Надорова Краковский и маленького роста ксендз, Ян Радлица, который в то время уже слывился как учёный лекарь.
Те, кто знали окружение воеводы, ясно могли видеть, что в том кружке почти один Пжедислав и Голухова больше принадлежал к старому двору, чем к новому.
Оба судьи уже, как говорили, купленные, должны были выступить против завещания покойного короля, ксендз Ян тоже со своей медициной ходил около старой королевы, хотя она, казалось, не много в ней нуждалась, поддерживая свежесть лица и здоровье какой-то чудесной водой, в которой каждый день мылась.
Из-за пана Пжедислава из Голухова, которому, как слуге Казимира, не вполне доверяли, сдержено вели разговор о текущих делах, глазами друг другу давая знаки.
Немного подальше от стола стоял мужчина, который выглядел рыцарски и красиво, в одеждах из лучших тканей, в наполовину позолоченных доспехах.
Был это Оттон из Пилцы.
Благодаря красоте, гладкости обычаев и умению понравиться он также был уже в хороших отношениях на дворе старой королевы и принадлежал к тем, на которых указывали как будущих любимцев.
– Ну что! – произнес не спеша, меряя глазами окружающих, великорядца Познаньский. – Король сам нам обещал быть в Гнезне… Он обязательно нам нужен там. Наши великополяне завидуют, что вы у нас из Гнезна корону забрали и старой столицей пренебрегаете. Вот бы нам его хоть у могилы Мешка увидеть.
Добеслав усмехнулся.
– Зачем короля утруждать? – отпаривал он. – Разве мы и вы не представляем одно целое? Всё-таки ваш Богория для нас всех его короновал.
Пжедислав вздохнул.
– А ну! – сказал он. – Великополянами не пренебрегайте. – Эта корона, которую вы себе в Краков взяли, у нас была выкована. Она у вас после Храброго и после нашего Пшемки…
– Старая история! – вставил ксендз Завиша со смехом. – Будете помнить о том, что покойный король, память которого вы почетаете, хотел единую Польшу…
– Мы также её хотим, – ответил Пжедислав, – но в одном человеке две руки и два глаза, так и у нас..
– Что ж это было бы? – прервал Добеслав живо. – Новый король ради разных земель, пожалуй, в каждой отдельно должен был бы короноваться, и как было на погребении одиннадцать хоругвей, так его одиннадцать раз помазать должны были бы?
Вокруг послышался смех, а Пжедислав немного нахмурился.
– Все-таки, – сказал он, – куявам отдельно его короновать нет необходимости, Серадзь о том не вспомнит, но Великопольша – гнездо первое… пястовское.
– С Пястами покончено! – пробормотал судья Краковский.
Где-то вдали послышался вздох.
Оттон из Пилцы молча слушал, а хозяин добавил, смягчая великорядцу Великопольского, который вставал из-за стола, словно думал уходить:
– Король к вам едет, не беспокойтесь, будет он у вас.
Не желая продолжать щепетильный разговор, Пжедислав взял колпак и поклонился сначала хозяину, потом по кругу, и направился к дверям, любезно провожаемый Рожицами.
После его ухода какое-то время продолжалась тишина, все переглядывались, как бы хотели убедиться, что теперь друг с другом свободно могут поговорить.
– Королю Людвику будет что делать в новом королевстве, – вздохнул Добеслав, – наследство взял прекрасное и богатое, но забот с ним уйма… Мазуры оторвались прочь, Литве будет тяжело защититься от Руси, бранденбуржцы и саксонцы уже нас кусают.
Он покачал головой.
– Добавьте и то, – очень тихо сказал судья Краковский, – что, хоть завещание и старые пакты обеспечивают Людвику трон, дьявол не спит… Пястов и Пястовичей достаточно, и таких, что только в них кровь настоящих королей видят, также немало.
– Напрасная вещь и напрасный это страх, – ответил живо воевода. – Все-таки ни Владислав Опольский, ни Казко Шчецинский, ни Мазовецкие не покушаются…
– Ни за кого не ручаюсь, – сказал судья, покачивая головой. – Один бы, может, никто не отважился, но авантюристы подговаривают. Смешно об этом вспоминать, а я бы и за Влодка Гневковского, который, по-видимому, где-то стал монахом и с монахами поёт в хоре, не ручался бы.
Другие в самом деле начали смеяться.
– Пожалуй, с ума бы сошёл тот, кто его против нашего пана хотел бы вести, – сказал Оттон с Пилцы. – В Гневкове справиться не мог, и бросил это княжество, которое в первый попавшийся мешок можно спрятать, а что ему о короне думать?
– Да, да! – сказал насмешливо судья. – Маленькое княжество бросить не жаль, потому что для чего оно? Велика забота! Но за огромное королевство стоит шею подставлять…
– Для этого, – воскликнул Оттон из Пилцы, – нужно иметь огромное сердце и сильную правую руку, ну, а как раз их ваш монах не имел никогда.
Снова ненадолго замолчали, а потом те, что сидели у стола, наклонив головы друг к другу, о чём-то тихо начали шептаться.
К воеводе сходилось столько разных людей, которые не все с ним держались и в которых он не был уверен, что доверчивые признания, должно быть, передавались из уха в ухо.
Больше, чем когда-либо, после смерти короля Казимира, вырисовывались два противоположных лагеря. Одни в новом правлении искали личную выгоду, были рады ему и старались только завязать как можно лучшие отношения со двором, другие, ясней видящие, усматривали уже будущий упадок родины, неразбериху и беспорядок, каким её могло подвергнуть безразличие Людвика.
Венгерский и далмацкий король не скрывал того пренебрежения к наследству дяди, а скорее матери, брал его неохотно, хотел из него вытянуть как можно больше выгоды для себя, но его сердце и ум были где-то в другом месте.
Он чувствовал к Польше отвращение, ему смердили кожухи и сапоги польской шляхты; край этот свой он считал варварским, диким. Хотел его, как наследство, ради семьи, удержать, но не хотел тут ни жить, ни править.
Рассказывали друг другу презрительные отзывы Людвика и ловили признаки пренебрежения, какое не мог, казалось, не удосужился утаить.
Уже при Казимире начинающий расти антагонизм двух главных земель, которые теперь составляли Польшу, когда не хватало энергичной, объединяющей руки, проявлялся всё более отчетливо и сильней.
На похоронах, как жир от воды, отделились великополяне; отдельно ходили, стояли, совещались.
Богорию постоянно осаждали, требуя, чтобы склонил Людвика к возобновлению коронации, чтобы хотя бы показался в коронационном облачении и всём величии в Гнезне. Король Людвик, проявляя нетерпение, пожимая плечами, вполголоса что-то обещал.
Всё-таки он собирался ехать в Великопольшу, хотя венгры, как и он, стосковавшиеся по дому, возмущались и ругались.
Эти гости, которые постоянно были у бока Людвика, составляли его стражу и двор, вовсе не старались приобрести сердца поляков. Гордые паны смотрели на них свысока и обходились с ними, как если бы были не в наследуемой, а в завоеванной земле.
Всё это отталкивало всё больше.
Нарушение завещания покойного короля, смена и потбор легатов, обхождение с вдовой Казимира, дочек которой забрала королева Елизавета, отделив детей от матери, возмущали многих. Неодбитое нападение Литвы, потеря Сантока, полное обособление ленной Мазовши, снова поколебленное единство государства прогнозировали грустное будущее.
Численность недовольных росла, а гордость Людвика сердец ему не приобретала.
Уже в этот день во время похорон можно было заметить среди признака глубокой скорби не менее явные симптомы отвращения.
В замке за траурным хлебом, за тем самым столом, у которого незабвенный король Казимир так любезно принимал гостей, так сердечно обращался к ним на их собственном языке, теперь был слышен итальянский, французский, немецкий, латинский языки, только на польском никто не говорил. На старый Казимиров двор никто не смотрел, служить ему не давали, подчаший венгр захватил напитки, прибывшие стольник, каморники из Буды заняли места поляков, отстранённых от выполнения своих обязанностей.
С одной старой королевой было несколько молодых людей, из тех, кто, бывая в чужих краях, понимал другие языки, но и те, должно быть, были на стороне венгров.
Во всём чувствовалось господство чужаков, а память о Казимире в ещё большем блеске представала перед глазами.
Среди гостей воеводы Добеслава был и тот придворный короля, ростом и фигурой очень на него похожий, который во время шествия представлял особу умершего короля.
Снял он свои богатые одежды, взятые из сокровищницы, и надел траур, как все, кто принадлежали к двору покойного. Звали его Ласотой Наленчем, а в семье, в которой все по обычаю имели какое-то прозвище, смолоду его называли Мруком. Красивый, всегда мрачный и грустный, нахмуренный, молчаливый, он был известен тем, что или молчал, помурлыкивая что-то непонятное, или выпаливал какую-нибудь огненную страшную речь, которая выплёскивалась, как кипяток, потом вдруг, когда приходил в себя, прекращалась и заканчивалась могильным, упрямым молчанием.
Ласота Наленч на дворе Казимира был одним из его подкомориев, а так как жил постоянно при короле и в Кракове, привез сюда и поселил также мать.
Хотя Наленчей уже много было и в Малой Польше, Ласота Мрук происходил из Великой Польши и там имел дальнюю родню.
Выбрали его на этот поход как очень похожего фигурой на короля, чтобы представлять покойного. Ему эта честь была, может, даже приятна, но встревоженная мать, считая это плохим знаком, сначала не разрешала это, ломала руки, плакала и нужно было красноречивое содействие Яна из Чарнкова, подканцлера, приятеля дома, чтобы горюющая старушка отпустила сына на похороны.
Ласота, который вначале не принимал своей роли к сердцу, был поражён материнской тревогой. С той минуты, как вышел из костёла и поднял долго опущенное забрало, он не произнес ни слова.
Такой же молчаливый, когда его пригласил воевода Добеслав, он пошёл к нему, слушал разговоры, не отзывался, посидел, постоял там, а когда гостей начали разделять более живые беседы, от нечего делать он направился к двери.
Он был уже на пороге, когда услышал за собой шипение. Оглянулся. За ним мужчина, старше него, с загорелым лицом, кустистыми бровями, одетый в траур, но по-пански. Он был ему незнаком, поэтому он подумал, что шипение было предназначено для иных ушей, и хотел идти дальше, когда тот незнакомец взял его смело за руку, точно имел право на эту фамильярность.
Мрук же лишь бы кому фамильярничать с собой не позволял. Он удивился. Немного заикаясь, словно от спешки, незнакомый мужчина спросил:
– Ласота Наленч? Тебя Мруком зовут?
Тот подтвердил только движением головы.
– Хорошо, что я тебя поймал, – сказал, тяжело вздыхая, надевая на голову шапку и не отпуская Мрука, незнакомый пан, – достаточно тебе знать, что и я Наленч Дерслав из Великопольши; ты должен знать, какое нас связывает родство?
Он поглядел ему в глаза. Мрук, который до сих пор достаточно гордо поглядывал, явно стал покорней, приложил к шапке руку.
Старший взял его под руку. Он почему-то торопился и ему было жарко в этой воеводинской бане, из которой выходил.
– Пойдём вместе куда-нибудь, – сказал он тихо, – нам есть о чем поговорить, и необязательно, чтобы нас все слушали и слышали.
Он подмигнул.
Они стояли уже на улице.
– Если мы должны вдвоём поговорить, – отпарировал Мрук, – вы, может, соизволите пойти в дом моей матери. У меня нет таких великолепных комнат, как у пана воеводы, но теплый угол найдётся.
– В другое время, – сказал живо Дерслав, – а прежде всего – тут он быстро поглядел ему в глаза, – говори мне, как отцу, потому что я мог бы им быть, искреннюю правду. Тебе нравится этот Людвик и эта старая баба, которой юноши служат? Тебе кажется, что это на благо? Гм?
Спрошенный Мрук, обычно нескорый на ответ, сильно нахмурился и долго думал.
Дерслав топал ногами.
– А ну! – воскликнул он. – Достань, что имеешь из печёнки.
– По причине скорби по покойному, – начал Мрук, – я не имел времени подумать о чем-нибудь другом. Но что тут хорошего ожидать? Чужие люди…
Он пожал плечами.
Дерслав, точно ему этого было достаточно, взял его снова под руку.
– Пойдём со мной, – сказал он.
Они ускорили шаги.
На улицах города, хоть наступал вечер и приближался час, когда обычно закрывались ворота и люди возвращались домой, из-за толпы иностранных гостей все ещё было в движении. Сновали подхмелевшие торговцы, напевая не траурные песенки. Тут и там женский крик, наполовину со смехом, слышался и вдруг затихал. Через открытые двери пивнушек бил зажённый в них свет и шум из них шёл на улицу, так были переполнены комнаты.
Слуги вели коней с водопоя, лавочники опускали ставни и закрывали лавки. Толпы мещан, разговаривая, стояли у дверей домов. Везде светилось, было оживление.
По дороге встретили выезжающих из замка землевладельцев со свитой, духовных лиц, которых вели слуги с фонарями.
На рынке и Флорианской улице народу оказалось еще больше, а именно сюда Ласоту Мрука вёл Дерслав.
В дороге они друг другу почти ничего не говорили, Дерслав дышал, сопя. Дошли они так, наконец, до примечательного дома, к которому старший Наленч сначала хорошо пригляделся, прежде чем постучал в ворота, потому что те были заперты.
Плохо знакомый с городом, он, видно, боялся заблудиться и, только увидев эмблему цирюльника – две латунные миски над воротами – начал стучать в них.
Дом у цирюльника был большой, внизу закрытые ставни пропускали только полоски света, в верхнем этаже видны были три пары прикрытых ставен, а в них сильный свет и по оконному стеклу проскользывающие тени людей.
Когда ворота открыли и оба вошли в сени, Дерслав задержался и вздохнул, точно ему воздуха в груди не хватало. Он положил руку на плечо Мрука.
– Если ты любил короля, как следует – сказал он, – ну, тогда тебе и его корона дорога, и кровь Пястов тоже… и то, что услышишь сейчас, и о чём спросят, то людям по улице разносить не будешь.
Мрук немного удивился.
– Достаточно мне того, что вы, пане отец, со мной, – произнес он, – пойду по вашему желанию, вам видней.
Лестницу наверх впотемках нащупать было нелегко, Дерслав начал кричать, точно был у себя дома.
– Жучек! Ты тут?
После второго крика наверху открылась дверь, свет из неё полился к ним, и Дерслав, опираясь на Мрука, начал, сопя, взбираться по неудобным ступеням на верх.
Жучек, слуга, с наскоро зажжённой щепкой в руке, ждал их у входа.
Сначала были маленькие сени, за плотными дверями которых слышен был сильный рокот голосов. Попеременно слышался десяток разных голосов и заглушал друг друга.
Дерслав вошёл, толкнув дверь, ведя за собой Мрука.
Комната наверху была достаточно просторная, но низкая, так что более рослые из гостей, хорошо подняв руку, могли дотянуться до балок на потолке. В огромном камине горел огонь, сложенный из нескольких сухих полен.
Там было полно людей. Одни сидели на лавках, другие стояли, опираясь на стол, иные прохаживались, разговаривая оживленно и громко.
Видно было, что все свои, не опасались ни подслушивания, ни предательства.
Это были важные гости, по большей части уже не первых лет, зрелые, судя по их одежде; богатые, судя по лицу; привыкшие приказывать, не слушать. Когда вошел Дерслав, они с интересом к нему обернулись и приветствовали, крича: «Вот и он».
Но, увидев прибывшего, они замолчали.
Дерслав ударил Ласоту по плечу.
– Это Наленч, – сказал он, – мой родственник, каморник покойного, тут всем хорошо известный и, наверное, думает то же, что и мы, потому что по государю плачет… Он его особу на погребении представлял.
С любопытством поглядели на пришельца, который стоял молча. Дерслав обратился к нему:
– Все мы тут свои, – сказал он, – добрые ребята… Мы собрались совещаться не о своей шкуре, а для того, чтобы выссказать нашу боль. Слушай и будь внимателен… Чтобы ты знал, кто перед тобой.
Он начал указывать.
– Этого старика зовут Мошчиц… этот другой, седой, Освальд из Плонякова, а вот брат Предпелк из Сташева, пан Стефан из Трленга с озера и Вышота из Корника и…
Он начал перечислять других, было их там столько, что Мрук мог мало запомнить.
На мгновение прерванным разговорам, должно быть, было срочно начаться заново, потому что некоторые вырывались, когда Дерслав, точно был дома, позвал Жучка.
– У меня пересохло горло! Выпил бы пива в другое время, а когда эти паны венгры вино смакуют, уж мне стыдно быть хуже них. Жучек! Жбан вина!
Некоторые смеялись, никто не возражал.
– Добрая вещь – вино, – сказал Предпелк из Сташева, – особенно, если кто-нибудь умеет его специями приправить и подсластить, но я бы поклялся, пока жив, его не пробовать, лишь бы тут на венгров не смотреть.
– Ну, и я! – сказал, смеясь, Стефан из Трленга.
– И я тоже, – осмелился добавить Мрук, на которого, когда он это объявил, все дружески посмотрели.
– Оставьте в покое, – захрипел из угла старичок Мошчиц, – если бы вина не стало, у нас бы не было святой мессы, а без неё жить нельзя.
– Ба, – отозвался другой старик из Плоникова, – вино, которое нужно для святой мессы, и у нас найдётся. Бернардинцы насажали виноград у нас и в Чехии!
Затем Жучек принёс жбан и с некоторой нарочитостью поставил его на стол; и начали потягивать из кубков.
О проекте
О подписке