Читать книгу «Рэгтайм. Том 1» онлайн полностью📖 — Юрия Роста — MyBook.

Рядовой войны Алексей Богданов

Не помнил он названий дорог и поселков, болот и лесов, мелких рек и крупных деревень. Не помнил номера частей, которые воевали на левом фланге от него или на правом. Не помнил, а может, не знал, потому что был Алексей Богданов рядовой боец от первого дня до последнего, потому что перед ним была война и шел он по этой войне пешком: в сапогах – тридцать девятый, в гимнастерке – сорок шестой.

Эх, взять бы ему в школе карту Европы, посмотреть ее хорошенько, заучить бы для журналистов и школьников (они любят, чтоб бойко) географию фронтовых дорог и рассказывать потом о своем геройстве с названиями. Но… То пойдет он на болото на зиму собрать клюкву, то старуха пошлет грибов наломать или за морошкой, то снег от окон надо отгрести, да и в баню на берегу Онеги (парилка хорошая) тоже не грех сбегать. Вот и выходит, что недосуг. А хоть бы и досуг: вы видели шрифт на картах? Разве ухватить его глазом в семьдесят четыре-то года? А хоть бы и ухватить: разве поймешь, что там в зеленых и коричневых ее разводах, когда географию эту самую представлял Алексей Богданов лишь на расстоянии винтовочного выстрела…

И если честно, журналисты и пионеры бывали у него нечасто, потому что не видели особого геройства в том, что, уйдя в возрасте сорока одного года в июле сорок первого на войну, воевал, как от него требовалось, до самого ее последнего дня неизвестный солдат. Только живой. Но вины Богданова нет в том, что смерть его миновала.

Воевал он исправно. Когда надо было стрелять – стрелял, когда ползти на проволоку – полз, когда брести по грудь в ледяной воде – брел, и под снегом лежал, и гранаты бросал, и из окружения выходил, и из лазарета в бой шел, а когда выдавали сто граммов – пил. Он уцелел, и теперь мы, отодвинутые от войны и воспитанные на выдающихся ее примерах, воспринимаем рядового Алексея Богданова историческим фоном для событий более значительных, чем пехотная атака в безымянном поле, и подвигов более ярких, чем захват вражеских окопов, залитых водой.

А кто знает, может, погибни Богданов в неравном бою с фашистами и найди мы через годы его документы в матери сырой земле, фронтовой путь рядового показался бы нам теперь из ряда вон выходящим, и мы искренне наградили бы его нашим вниманием. Посмертно. Потому что оборвавшуюся жизнь легче заметить, чем жизнь продолжающуюся.

Но слава богу, Богданова смерть миновала.

Я познакомился с ним случайно. Чистым маем в Севастополе, на 30-летии освобождения города. Махонький, в плюшевой кепке, в кителе с чужого плеча и с четырьмя солдатскими медалями на груди, стоял он на залитой солнцем улице города, который освобождал в сорок четвертом, но впервые увидел сегодня. А рядом с ним стояли люди, как в латы, закованные в ордена, старше его по воинским званиям и послевоенным должностям, но объединенные с ним единственной наградой, которую они все заслужили сообща, – майским днем в сорок пятом.

Война со всеми ее ужасами и подвигами жила в них рваными обрывками фраз о мелочах и фактах, которые нам кажутся вовсе уж незначительными, хотя эти мелочи и были их жизнью, от которой зависела наша.

А потом, осенью, я поехал в Каргополь, маленький тихий городок на Онеге, в гости к Алексею Васильевичу Богданову. Мы рассматривали фотографии его, его детей и групповые, когда после войны он впервые поехал в санаторий в Прибалтике, куда «до революции, случалось, брал путевку и ездил отдыхать царь». И вспоминал он, что помнил о войне.

1 июля сорок первого года был Богданову сорок один год, и он косил траву, хоть и был лесорубом. Сенокос есть сенокос. Повестку принесли на луг, и на следующий день он отбыл в Архангельск, где записали его в полк, который скоро погрузили на пароход и повезли по Баренцеву морю. Там, в Баренцевом море, охранял Богданов от врага остров. А потом опять погрузили на пароход, правда, другой, и снова морем повезли. «Глядим – пристань, город Кемь».

Вагоны подали, валенки выдали вместо обмоток, и на 28-м километре (28-й – это он помнит, а как дорогу зовут – забыл) принял первый бой. Потом воевал он против белофинна, его окружали, а он выходил, его убивали – ан только ранить получалось. И снова в бой. И снова. А морозы были лютые, и по морозу воевал он в первый раз.

Что помнит Богданов про первую зиму войны? Что баню обещали топить, да не вытопили, а с передовой не уйти («некому менять нас»), что замерзали затворы из тепла вынесенных винтовок («ну так мы оправлялись на затворы и стреляли по врагу»), что ранило его, и в другой раз ранило, и снова он вернулся на передовую («не улежишь-то»), и что воевал он на Севере эту зиму и еще одну.

Ну а между этими событиями помнит Богданов, что были бои. Ночью, днем, в дождь и в сушь, и в обед, и в ужин.

А потом уже что? Не засиживаться ведь на Севере! И пошел рядовой воевать на Юг. Путь его пролег рядом с Москвой. Но Москвы он не видел, потому что, хоть и остановились в маленьком городишке неподалеку, разве время для экскурсий – война? Надел солдат чистую гимнастерку – и снова на фронт.

Не знал он, что рядом, под другим городишком у Москвы, уже год лежит в земле сын его Коля, оборонявший столицу. А хоть и знал бы, все равно могилы не увидел: где найдешь? Да и надо идти за Харьков драться.

Но Харькова не увидел рядовой.

Река Донец еще стояла. По льду ее перешли и заняли позицию под городом. За спиной – река, на горе – фашист. А тут весна. Донец разлился: ни края, ни берега. Враг и нажал… Ну ничего. И выжил, и из боя с честью вышел. Правда, под Изюмом контузило его, но к моменту, когда полк маршем выступил в Крым, Богданов был в строю.

Шли – не гуляли. «С Сивашов ветер – всем вода по пояс, мне по грудь, от нас ветер – хорошо: по колено». Позицию заняли километрах в тридцати от Севастополя. Окопались. Лежал Богданов, часто в сторону города смотрел, но какой он, не представлял и не знал, что там уже год лежит в земле другой сын его – Миша, оборонявший Севастополь.

Май наступил, и поднялся в атаку рядовой стрелок Алексей Богданов освобождать славный город. И освободил-таки.

Но не увидел Севастополя Богданов. Потому что салют на Графской пристани устроили девятого, а ранен он был седьмого мая.

Отлежался солдат и прибыл в город Херсон, месторасположенный на реке Днепр. Это был первый после Архангельска город за три года его войны. И запомнил он в этом городе строй, и себя в конце, и «покупателей» из других частей, которые набирали из бывших раненых себе пополнение: танкисты – к танкистам, артиллеристы – к артиллеристам, а он, понятно, в пехоту. Ведет его старшина из 82-й гвардейской, и вдруг слышит он: «Богданов, да мы тебя живым не считали», – и снова оказался он в своем 993-м полку, в котором воевал всю войну…

И вместе с этим полком пошел рядовой Богданов освобождать Польшу, Прибалтику и Восточную Пруссию. И, как вы знаете, освободил.

День Победы праздновал в Кёнигсберге, том, что у Балтийского моря. «Водкой угощали и закуской».

12 мая повезли в тылы. 18 мая сдали оружие. А в августе, как кончилась мировая война, поехал рядовой солдат Алексей Васильевич Богданов домой в Каргополь. Да не знал он, что тот дом за войну остался без детей. Только жена Ульяна дождалась его с фронта. Одна. Было ему в сорок пятом – сорок пять, и детей они уже не нажили. Самое главное в жизни прошло. От войны осталось у него впечатление, что воевал он исправно, как поле пахал, и что наград сколь надо – четыре медали. Медали эти он надевал редко, потому что считал: теперь их у многих довольно, и уж не разберешь, верит тебе население, что ты их под пулями заслужил, или считает – за выслугу годов. И еще не надевал он медали, потому что думал: ушло военное время и надобности напоминать о нем нет. Хотя, конечно, в праздник бывал при параде и, сидя вдвоем с Ульяной за столом, пил красное вино, которое любил.

Ну вот, теперь остается рассказать, как я его снимал на карточку. В том черном кителе с чужого плеча, со всеми четырьмя медалями, в плюшевой кепке, галифе и сапогах, шел он, отвечая на вопросы и приветствия, по деревянным тротуарам Каргополя рядом со мной и гордился. А гордиться в этой ситуации надо бы только мне да юным жителям города, которые, впрочем, отнеслись к нашим съемкам с симпатией и одобрением. Один юный парничок смотался куда-то на велосипеде и привез букет осенних цветов, с которыми посоветовал мне сфотографировать рядового Богданова, чтоб на карточке получилось хорошо.

А потом мы, перед тем как распрощаться, сидели с Алексеем Васильевичем в маленькой комнате на Октябрьском проспекте в городе Каргополе и загибали пальцы, считая бывших у него детей.

– Николай – первый. Тот сразу. Другой Николай. Миша, Маша, Валя, Рая – эти тоже в войну. Потом Клава, Вася, Алеша, Александр… Сколь записал? Девять?

– Десять.

– Еще одного потеряли…

– Хватит, хватит, – тихо говорит баба Ульяна, глядя в окно, где куда-то идут чьи-то ноги. – Правда… Зоя была еще у меня…

– Что-то девок много… Она и сама забыла всё. А вам-то чего помнить? Всё быльем поросло…

– Хватит, хватит…

Баба Уля и баба Дарья

На берегу Пинеги-реки стоит немудреная деревенька из двух дворов. Да и дворов-то нет – избы. На две, значит, избы – один колодец с журавлем, одна черная баня и часовенка в поле маленькая, тоже одна. В ней в колхозные времена хранили зерно.

За полем – лес, где «медведь, быват, бродит» и куда жители деревеньки с ягодным именем Ежемень ходят собирать землянику или грибов наломать.

А жителей этих в деревеньке немного – двое. Баба Уля и баба Дарья. За семьдесят годов бабам, и давно уже, двадцать, верно, лет, они живут без мужей. Заболели мужья в один день. И померли. Правда, Улин через четыре дня после Дарьиного. От той поры они и живут на лесной северной реке вдвоем, но порознь.

У каждой – свое хозяйство, огород, чай и сахар. Есть и родственники, но далеко – в чудесном городе Архангельске. Огромном, вероятно, самом большом на свете: не меньше английского города Лондона, а уж Москвы-то верно поболее. Да и, правду сказать, не величина главное, а то, что Архангельск действительно существует, и Дарья – в 1934-м, а Уля – в 1949-м в нем были, а прочие города еще не в точности известно, что настоящие.

Родственники пишут редко и приезжали в Ежемень, может быть, по одному разу – посмотреть, чем из припасов богаты бабы. Но, узнав, что мало чем, не зачванились и не забыли родства, а наоборот: стали посылать Ульяне и Дарье ежегодно посильную денежную помощь в подарок к Седьмому ноября или на Петров день суммой до десяти рублей.

Переводы приходили не одновременно, и получавшая первой доброе известие одна баба скрывала его от другой, чтобы не обидеть товарку, и ждала, пока почтальонша не заглянет в соседний дом. А уж тогда вечером брала свой сахар и испеченную к случаю шанежку и шла пить чай и хвастаться, зная наверняка, что и соседке будет чем ответить.

Так они пили чай, сидя за столом под темной иконой, на которой Богоматерь уже и не узнать было, да они знали кто там, и деревянной рамой без стекла с фотографиями прямых, гладких после ретуши родственников и молодых парней в солдатских униформах разных лет. Потом при свечке грамотная Уля читала Дарье старую Книгу… Библия называется.

Утром они вставали и шли работать в поле или на луг, или дом латали, или за дровами ходили, или дрова эти пилили, кололи, складывали… Работали они все время – крутились. Потому что не крутиться нельзя. Как волчок – пока крутишься, так и стоишь, а остановился – так и свалился набок.

Были и другие радости, кроме работы: в Смутово сходить, в рядошную совсем деревеньку, или километра за два в Верколу, большое село с разрушенным монастырем, или истопить «байну» по-черному. Намыться, напариться, сесть на крыльцо, и пить самодельное пиво (больше по вкусу походящее на квас, однако хмельное), и смотреть в светлое небо.

Словом, жили бабки без вреда природе, едва ли выдышав за жизнь из нее воздуху больше, чем иной чересчур быстрый самолет за секунду сожрет, еще на земле сидя.

Самолет в нашем рассказе появился не просто к слову. Во-первых, это изобретение человеческого ума известно бабе Уле и бабе Дарье со времен Антанты и отношение к нему у них двойственное, об этом еще будет у нас речь. И во-вторых, в наше воспоминание довольно энергично врывается технический прогресс в виде громкоговорителя, который однажды повесили в бабкиных домах монтеры, отведя предварительно линию от проводов, идущих из Верколы в Смутово, чтобы Уля и Дарья стали, пусть и без обратной связи, общаться с миром.

Газеты-то в Ежемени если случайно и объявлялись, уже желтые вовсе, хрупкие, потертые на изгибах событий важных, но давних, то шли на завертку, потому что из двух баб, как мы знаем, лишь Уля знала грамоту, но и она читала не скоро и предпочитала мелким буквам крупные. В газете она могла бы читать лишь заголовки, и это бы достаточно, да когда? Днем – работа, вечор – темень. Свечой газету не осветишь, а электричество протекало мимо немудрой деревеньки. Видимо, местное начальство считало, что читать, может, и не обязательно, а уж слушать надо, что положено.

Радио говорило разными голосами, донося до бабушек то сообщение о возмутительных поступках некоторых представителей в подкомиссиях ООН, то чуждые их пониманию звуки перуанской певицы Имы Сумак, то полный дружеских интонаций к соперникам тенор разговорчивого спортивного комментатора… Часто слышался голос бригадира, оповещавшего о завтрашних работах, председателя колхоза, директора сплавщиков и других больших людей.

А однажды утром репродуктор откашлялся и сурово предупредил, что сейчас с ними – с бабой Улей и бабой Дарьей (обращение из динамика они относили исключительно к себе) – будет говорить руководитель, видно, не ниже районного (!), по гражданской обороне.

...
5