Брось свои иносказанья
И гипотезы святые.
На проклятые вопросы
Дай ответы мне прямые…
Генрих Гейне
Когда и как началась наша Вселенная, когда и как?..
Этого мы не знаем: среди множества гипотез – ни одной достоверной.
А когда и как возникла Жизнь на Земле?..
И это нам неизвестно.
Каждому из нас известно только одно: число, месяц и год, когда сам он родился. Известно в точности.
О себе я могу сказать, что я родился 7 февраля 1931 года…
Когда и что было началом Холокоста – Катастрофы европейского еврейства?..
Первое Вавилонское пленение – акция, проведенная Навуходоносором почти три тысячи лет назад? Крестовые походы, обагрившие земли Европы еврейской кровью в XI веке? Кишиневский погром? «Хрустальная ночь», учиненная Адольфом Гитлером в 1938-м? Что было началом, за которым следовали – Бабий Яр, Освенцим, «дело врачей»?..
Разве горный обвал – камнепад, грохот, содроганье земли, удары глыбы о глыбу, скалы о скалу, завалы, перегораживающие горные долины, погребающие ревущим, неудержимым, всесокрушающим потоком и крохотные селенья, и многолюдные, многотысячные города, – разве они начинаются не с тихого, едва слышного шороха? Не с короткого щелчка – кремень о кремень – где-то там, на вершине горы? Не с легкой, шелестящей осыпи?..
Граница… Рожденье… Начало…
Не знаю —
как,
для кого,
когда…
Для меня это был один из дней в середине декабря 1987 года.
С него-то и начался новый отсчет в моей жизни.
Здесь, в этой точке, она переломилась, распалась – на «до» и «после».
Произошло это так.
После планерки я задержался в кабинете главного редактора. Была обычная планерка, с обычными разговорами – что и почему выпало из прошлого номера, что должно войти в следующий. Завы сдали заявки отделов, ответственный секретарь попрекнул кое-кого за нарушение сроков, кто-то кого-то слегка подколол, пожурил – скорее всего так, для общего оживляжа… Дела в журнале шли неплохо. Несмотря на шквал публикаций в центре, нам удавалось держаться на поверхности, даже увеличивать и без того немалый для провинции тираж. Так что редакция, хоть за последнее время она и сменила отчасти свой состав, продолжала по старой традиции ощущать себя единой семьей, в которой если и случаются ссоры, то недолгие, а в общем-то все привыкли друг к другу, притерлись, у каждого свое место, на которое никто не покушается, и все полны взаимопонимания и готовности в любую минуту помочь и поддержать друг друга. По крайней мере, так мне казалось.
И когда несколько человек, в том числе и я, после планерки задержались на пару минут в кабинете у Толмачева и он сказал мне:
– А ты не читал?.. – и обратился к кому-то: – Дайте и Герту прочесть, как члену редколлегии, пусть скажет свое мнение… – в этом не было ничего особенного. На планерке я уже слышал, что получен какой-то материал, связанный с Мариной Цветаевой, и что надо бы скорее поставить его в номер. Шел он, естественно, по отделу поэзии, я заведовал прозой, но если надо – почему не прочесть, да еще и Марину Цветаеву?..
– Тем более, – усмехнулся ответсекретарь редакции Петров, – что это кое в чем и по еврейской части… – Усмешка у него была дружелюбная, он всегда улыбался мне дружелюбно, мы работали вместе более двадцати лет, если точно – то двадцать три года – и, вместе со всей редакцией, хлебнули за это время всякого… А если порой подшучивали друг над другом, то всегда дружелюбно, не зло.
– Ну, если так, конечно, – сказал я, не подавая вида, что меня слегка корябнула его шутка, сам не знаю отчего. – Без такого эксперта по еврейским проблемам, как я, никому не обойтись…
Мое «еврейство» всегда было для меня понятием условным. Хорош еврей, не знающий ни языка, ни обычаев, из еврейской литературы читавший только Шолом-Алейхема, да и не очень представляющий – существует ли она, еврейская литература… В самом деле – эксперт!
Петров протянул мне рукопись – и довольно объемистую, тридцать две страницы на машинке, как заметил я, заглянув в конец.
– Ого! – сказал я без всякого пафоса, представив себе комнатушку, где помещался наш отдел прозы: четыре стола, стоящих впритык, груды громоздящихся всюду рукописей, непрерывный ручеек авторов, посетителей, втекающий из коридора в нашу дверь и – бочком, бочком, между столами – журчащий по направлению к моему столу…
– Не знаю, смогу ли прочесть в редакции, – обратился я к Толмачеву. – Если это не сверхсрочно, возьму домой, завтра принесу.
Толмачев согласится.
– Планируем Цветаеву на третий номер, – сказал он. – Все ребята уже прочитали.
Редкий день я уходил из редакции, не набив рукописями свой дипломат. В тот вечер изрядная их порция ожидала меня дома.
– Что ж, прочитали так прочитали, – сказал я. – К чему мне читать – для проформы? Или ты думаешь, я возражать буду?..
– Ну, все-таки, – сказал Толмачев. – Ты же член редколлегии… Прочти. Тут надо подумать: сокращать – не сокращать…
– Цветаеву – сокращать?..
– Ну, – сказал Толмачев, – я тебя прошу. Прочти. После поговорим.
Вокруг в нетерпении толпились, тянулись к нему с вопросами – каждый о своем…
Я вздохнул и вышел, на ходу просматривая первую страницу. В заголовке стояло: «Вольный проезд».
Марина Цветаева. Марина, Марина, Марина… Так зовут мою дочь, Я шел по нашему длинному полутемному коридору, чувствуя себя полнейшим подонком. После всего, что мне известно о Цветаевой, с кислой рожей принять в руки эти страницы, вместо того, чтобы возблагодарить всех богов на свете за то, что сподобился их читать?..
Помню начало «оттепели», самое-самое начало – и опять-таки не «вообще», а – для меня: как, с чего для меня началась та самая «оттепель»… Отслужив армию, я приехал на родину, в Астрахань, и как-то раз однажды, проходя по центру города, увидел в киоске странного вида издание: огромного размера – книгу не книгу, тетрадь не тетрадь, в синей бумажной обложке с множеством росписей-автографов и крупно начертанным названием «День поэзии»…
То был первый выпуск, появившийся в 1956 году и в январе пятьдесят седьмого добравшийся до Астрахани… Мороз без особого труда прогрыз мое легкое пальтецо, наброшенное поверх гимнастерки, впился клешнями в уши и кончик носа, а я все стоял посреди тротуара с раскрытым «Днем поэзии» в руках. Ледяной ветер свирепо рвал, раздувал, как паруса, просторные страницы, а я листал их, дивясь незнакомым именам. В армии было не до стихов, не до бурных перемен в литературе – и многое меня ошеломляло теперь…
Одним из таких ошеломлений была Цветаева. Что я слышал о ней раньше? Существовала когда-то в России такая поэтесса, да сбежала в эмиграцию от революции… Вот, пожалуй, и все. И вдруг в том самом «Дне», в сопровождении коротенького предисловия Ан. Тарасенкова, – ее стихи, ничуть не похожие на привычные, словно в расчете на неполную среднюю школу, чистописания Суркова или Щипачева:
О, слезы на глазах!
Плач гнева и любви!
О, Чехия в слезах!
Испания в крови!..
О, черная гора.
Затмившая весь свет!
Пора – пора – пора —
Творцу вернуть билет.
Отказываюсь – быть.
В Бедламе нелюдей
Отказываюсь – жить.
С волками площадей
Отказываюсь выть…
Внизу стояла дата: 1939 год, май… Фашизм уже подмял Австрию, Испанию, когтил Чехословакию, считанные недели оставались до начала Второй мировой войны…
Вскоре мне попался тогда же, в 1956 году, изданный альманах «Литературная Москва» – второй том, с романом Каверина «Поиски и надежды», с «Рычагами» Яшина, статьями Марка Щеглова, Александра Крона… Здесь же была опубликована подборка стихов Марины Цветаевой с большой статьей Ильи Эренбурга: для меня Марину Цветаеву открыл именно он. И о ее самоубийстве написал впервые он – в «Дне поэзии» глухо, невнятно говорилось, что она умерла в Елабуге…
«Все меньше становится людей моего поколения, которые знали Марину Ивановну Цветаеву в зените ее поэтического сияния, – писал Эренбург. – Сейчас еще не время рассказывать об ее трудной жизни: она слишком близка к нам. Но мне хочется сказать, что Цветаева была человеком большой совести, жила честно и благородно, почти всегда в нужде, пренебрегая внешними благами существования…»
«Театр на Таганке», без которого невозможно представить шестидесятые годы, начинался спектаклем «Добрый человек из Сезуана», в нем звучали песни на стихи Марины Цветаевой…
Сейчас, когда я пишу эти строки, передо мной лежит – разумеется, порядком потрепанный – «День поэзии», тот самый, и слегка пожелтелая (тридцать лет минуло!..) «Литературная Москва». Если порыться в боковом ящике письменного стола, отыщется и программка «Доброго человека из Сезуана»: «Таганка» привозила спектакль в Алма-Ату. «Оттепель», Эренбург, «День поэзии», Марина Цветаева – все соединилось, связалось между собой, вросло в жизнь – моего поколения, мою… Вросло в жизнь. Перестало быть поэзией, историей, болью или радостью – стало и тем, и другим, и третьим: жизнью…
И вот…
И вот – как ни стараюсь я оттянуть этот момент… Он наступил.
Теперь, думая о нем, я вспоминаю, что уже в кабинете главного редактора что-то задело, царапнуло меня… Но, как зачастую в подобных случаях, я сказал себе: ну да стоит ли обращать внимание?.. Глупости. Марина Цветаева – и что-то там «по еврейской части»?.. Какая связь?.. Шутка. Не слишком удачная, но всего-навсего шутка…
И вот я принес домой рукопись и начал читать. И чем больше читал, тем больше терялся. Временами казалось, что ни Марина Цветаева, ни отпечатанные на машинке листочки с карандашными, острым грифельком сделанными пометками тут ни при чем, это у меня в голове что-то перепуталось и скособочилось…
– Послушай, – сказал я своей жене и стал читать вслух. Так часто бывает, четкий, вымуштрованный точными науками ум жены служит мне для самопроверки, обуздания излишних эмоций. Хотя, говоря правду, мы чаще спорим, расходимся друг с другом, чем соглашаемся. Но на этот раз, едва я прочел две-три страницы, она взмолилась:
– Не надо, не читай больше… Меня тошнит.
– Но мы еще не добрались до главного…
– Нет, прошу тебя…
Капризы, истерики, равно как и разного рода телячьи нежности, – не в ее характере. Как и притворство. Лицо ее побледнело, рука сжала горло, предупреждая спазм.
– Хорошо, – сказал я – не буду.
Мы оба в тот вечер были обескуражены, угнетены. В какой-то мере – тем, что прочли. Марина Цветаева была нашим кумиром. Ее честность, ее безоглядная прямота, ее страстность, трагический финал ее горемычной жизни, страдальческое начало в ее поэзии – все делало ее своей, нашей. И вдруг… Но мало ли какие обстоятельства, какие блуждания и срывы бывают пережиты даже гением… В конце концов, одинокая, маленькая, почти девочка, даром что при этом мать двоих детей, из рафинированного, романтического мира поэзии щепкой упавшая в бешеный водоворот революции. В то время, помимо всего, еще не было ни Майданека, ни Освенцима… Но сейчас… Кому и зачем нужно, чтобы это было напечатано сейчас!..
Этот вопрос обжигал куда сильнее.
Собственно, не «напечатано», а перепечатано. Мемуарный очерк Марины Цветаевой «Вольный проезд», по сути – отрывок из дневника, впервые напечатан был в Париже, в русском эмигрантском журнале «Современные записки» в 1924 году, как об этом говорилось в предварении к очерку. Под очерком дата: 1918-й год. Марина Цветаева рассказывала в нем о том, как в сентябре голодного восемнадцатого года отправилась в Тульскую губернию выменивать муку, пшено и сало на мыло и ситец.
Она остановилась в доме, где жили красноармейцы-продотрядовцы, приехавшие из Петрограда, в частности – командир продотряда Иосиф Каплан («еврей со слитком золота на шее») и его жена («наичернющая евреечка, «обожающая» золотые вещи и шелковые материи»). Идут реквизиции. Народ стонет, продотрядовцы разбойничают, выжимают из него последние соки. Реквизиторы – Каплан, Левит, Рузман, какой-то «грузин в красной черкеске» и др. Каплан («хам, коммунист с золотым слитком на шее») и его сотоварищи (в очерке – «опричники») хапают, грабят, гребут все подряд: «У того столько-то холста… У того кадушка топленого… У того царскими тысячами… А иной раз – просто петуха…» И еще: «Сало, золото, сукно, сукно, сало, золото». Куда же, кому же все это?.. Вот кому: «Хозяйка над чем-то наклоняется. Из-за пазухи выпадает стопка золота, золотые со звоном раскатываются по комнате. Присутствующие, было – опустив, быстро отводят глаза». При этом двоедушный Каплан требует, чтобы жена вместо романов читала «Капитал» Маркса. Она вспоминает: «Ах, у нас была квартирка! Конфетка, а не квартирка! Три комнаты и кухня, и еще чуланчик для прислуги. Я никогда не позволяла служанке спать в кухне, – это нечистоплотно, могут волосы упасть в кастрюлю… У меня были очень важные заказчицы, я ведь лучший Петроград своими жакетками одевала… О, мы очень хорошо зарабатывали, каждое воскресенье принимали гостей: и вино, и лучшие продукты, и цветы… У Иоси был целый курительный прибор: такой столик филигранной работы, кавказский, со всякими трубками, и штучками, и пепельницами, и спичечницами… По случаю у одного фабриканта купили… И в карты у нас играли, уверяю вас, на совсем нешуточные суммы… И все это пришлось оставить: обстановку мы распродали, кое-что припрятали…»
Далее сообщается, что «Иося прав, народ не может больше томиться в оковах буржуазии» (слова жены) и мечтает сорвать колокола со всех сорока сороков московских церквей, чтобы перелить их в памятник Карлу Марксу.
Ужены Каплана главная страсть – золото: «А позвольте узнать, ваши золотые вещи с вами? Может быть, уступите что-нибудь? О, вы не волнуйтесь, я Иосе не передам, это будет маленькое женское дело между нами! Наш маленький секрет! (Блудливо хихикает)… У меня хорошенькие запасы… Я Иосе тоже не всегда говорю… Если вам нужно свиное сало, например, – можно свиное сало, если совсем белую муку – можно совсем белую муку…»
Узнав, что Марина Цветаева оставила дома голодающих детей: «Она рассмешенная: – Ах! Ах! Ах! Какая вы забавная! Да разве дети – это такой товар? Все теперь своих детей оставляют, пристраивают. Какие же дети, когда кушать нечего? (Сентенциозно): – Для детей есть приюты. Дети – это собственность нашей социалистической Коммуны…»
Затем следует: «Мытье пола у хамки. – Еще лужу подотрите! Повесьте шляпку! Да вы не так! По половицам надо. Разве у вас в Москве другая манера? А я, знаете, совсем не могу мыть полы, поясница болит. Вы, наверное, с детства привыкли? – молча глотаю слезы». Далее: «Сколько перемытой посуды и уже дважды вымытый пол! Чувство, что я определенно обращена в рабство».
О продотряд овцах: «С утра – на разбой… Часа в четыре сходятся. У наших Капланов нечто вроде столовой. (Хозяйка: «Им удобно, и нам с Иосей полезно. Продукты – вольные, обеды – платные»). Приходят усталые, красные, бледные, потные, злые… Едят сначала молча. Под лаской сала лбы разглаживаются, глаза увлажняются. После грабежа – дележ: впечатлениями. (Вещественный дележ производится на месте.)[1]
Итог: «Хам, коммунист с золотым слитком на шее; мещанка-евреечка, бывшая владелица трикотажной мастерской; шайка воров в черкесках…» «Разбойник, разбойникова жена – и я, разбойниковой жены служанка».
Подробно излагаются разговоры о том, что ЧК возглавляет жид Урицкий, что убил его другой жид – Каннегиссер: «два жида поссорились», что жиды Христа распяли… Все это слышит и передает автор «Вольного проезда», иногда вмешивается в споры, утверждая, что и евреи бывают разные, хорошие тоже, к примеру – стрелявшая в Ленина Фанни Каплан или тот же Каннегиссер, которого Марина Цветаева знала в гимназические годы.
Едва ли не единственный человек, вызывающий у автора симпатию и даже восторг – продотрядовец, такой же разбойник, как остальные, но напоминающий Цветаевой Стеньку Разина, так она его и называет: «Стенька Разин. Два Георгия. Лицо круглое, лукавое, веснушчатое…» Он с благоговением вспоминает: «Отец мой – околоточный надзиратель царского времени… Великий, я вам повторю, человек… Царя вровень с богом чтил». О самом же продотрядовце сказано: «Купил с аукциона дом в Климачах за 400 рублей. Грабил банк в Одессе – «полные карманы золота!» Служил в полку наследника». Марина Цветаева читает ему стихи, он ей – «про город подводный», Китеж. «После тещ, свах, пшен, помойных ведер, Марксов – этот луч – (голос), ударяющий в эту синь (глаза!). Ибо читаю ему прямо в глаза: как смотрят!»
И скорбь об убиенном императоре, и проклятия его убийцам…
Сейчас я, помимо цитат, кое-что восстанавливаю по памяти, без красочных подробностей. Все равно они ничего не меняют. Россия погублена, отдана на поток и разграбление врагам ее – жидам и красноармейцам-«опричникам», опричникам новой власти… Короче – «Бей жидов, спасай Россию!»
Зачем я так подробно, словно смакуя, пересказываю «Вольный проезд»?.. Не знаю. Скорее всего, чтобы перепроверить себя, свое тогдашнее состояние: насколько были основательны причины моей растерянности… Расскажи мне кто-нибудь о чем-то подобном – я бы не поверил. Но вот они лежали передо мной – листочки тонкой, полупрозрачной бумаги, присланные в редакцию из Москвы профессором Л. Козловой, преподавателем Пединститута им. Ленина… Я читал и перечитывал их сам, пытался прочесть жене… Однако даже и теперь, словно пробуя монету на зуб или денежную купюру на просвет, снова всматриваюсь, вчитываюсь, будто хочу потрогать рукой каждый звук, каждую букву… Тогда же я постарался отложить, отодвинуть зловещий вопрос и единственно возможный ответ. Мало ли что… А Достоевский?.. Как он относился к евреям или полякам?.. А Чехов?.. А что писали Герцен или Салтыков-Щедрин о немцах?.. Но ведь не следует же из этого… И нечего катить бочку на Марину Цветаеву. Мало ли, мало ли что… Эта ее всегдашняя экзальтация, и муж – в Добрармии у Деникина, а тут – голод, смятение… Потом – горькая, полунищая эмиграция, возвращение в Россию – и затянутая на горле петля… Кто я такой, чтобы судить? И – кого, кого?.. – Так я сказал себе, ничего не решив и не избавясь от когтящего сердце недоумения: «О, Чехия в слезах! Испания в крови!..» Когда Марина Цветаева публиковала в Париже свой очерк, Гитлер, сидя в тюрьме, только еще диктовал «Майн кампф», еще далеко было до тридцать третьего года, тем более – до «практического решения еврейской проблемы»… Другое меня огорошило: зачем нам-то, знающим то, чего она тогда не знала, печатать это сейчас?.. На третьем году перестройки?..
Примерно год назад мы узнали из газет о существовании общества «Память», о декларациях его вожаков. Потом стало выясняться, что у общества немало филиалов по всей стране: в Новосибирске, Ленинграде, Свердловске. В «Нашем современнике» напечатали откровенно антисемитский роман Василия Белова «Все впереди». До этого по рукам ходила переписка Эйдельмана с Астафьевым, в которой напрямик, без принятых еще недавно экивоков, говорилось о пагубной роли евреев в истории России: тридцать седьмой год, расстрел царской семьи, разрушение храмов, изгнание из литературы славянского духа – всё они… Еще раньше – записанные на магнитофонную пленку лекции академика Углова, обвинявшего евреев в спаивании русского народа чуть ли не со времен Владимира Красное Солнышко… Публикация «Вольного проезда» попала бы прямиком в эту струю.
О проекте
О подписке