Я не имел представления о профессоре Л. Козловой, мог лишь догадываться, отчего не обращалась (или обращалась?..) она в московские редакции, а решила попытать счастья в периферийном издании… Но я знал нашу редакцию, в особенности людей, с которыми бок о бок прожил столько лет, знал довольно давно главного редактора Геннадия Толмачева – не очень, правда, близко, но и он, придя три года назад в журнал, вызывал у меня полное доверие и симпатию… Было бы стыдно для меня самого заподозрить ребят в чем-то скверном, а уж в антисемитизме…
Абсурд! – решили мы с женой. Завтра я зайду в кабинет к редактору и скажу:
– Вот, я прочитал, возвращаю… Конечно, вопрос о публикации в журнале этой вещи, да еще теперь – шутка… Я ее понял и оценил.
Так я скажу Толмачеву, решили мы. И вопрос будет исчерпан. Да и в чем, собственно говоря, здесь вопрос?..
Но вопрос был… В том-то и дело, что был… Потому-то я и обрадовался, когда мы обнаружили такой вот простенький выход. Он позволял не касаться колючек, давно уже меня царапавших, не сосредоточиваться на занозах, загнанных глубоко под кожу. А они свербили, покалывали – эти занозы… Хотя и были всего лишь занозами – не больше. И внимание на них обращать-то глупо, когда тебе известно кое-что, в пределах дозволенного, а чаще – просочившегося помимо и сверх дозволенного – о Бабьем Яре, или деле Бейлиса, или о погромах, которые происходили на глазах у твоих бабушек и дедушек, уцелевших, в отличие от их братьев или сестер, и нехотя рассказывавших о том, давнем, в ответ на твои недоверчивые, рожденные детским любопытством вопросы… Но и заноза – жалит, когда перед тобой – не логическая категория, не чьи-то воспоминания и рассказы, а живой человек – светловолосый, отлично сложенный, хотя и с намечающимся брюшком, которое держат в норме регулярная игра в волейбол, сауна, природное здоровье… Он ведет себя со всеми просто, у него широкая, открытая улыбка, и «душа нараспашку», и он никогда не корчит из себя начальника, и стремительно, только-только закончив читать рукопись, распоряжается заслать твой роман в набор, поставить в номер… И вот он остается с тобой наедине, и смотрит тебе в лицо, и доверительно, с тревогой за то, поймешь ли ты его правильно, ведь он вовсе не хочет тебя обидеть, единственное, чего он хочет – это чтобы ты его понял, правильно понял – говорит:
– Понимаешь, в Москве мне сказали: семьдесят три процента в московской писательской организации – евреи… Такое дело…
Дома мы с женой подсчитываем, пользуясь данными справочника Союза писателей СССР: выходит, истинное число увеличено по меньшей мере в три раза… Но отчего-то, когда я на другой день хочу ему об этом сообщить, мне становится неловко – и за него, и за себя… И я предпочитаю промолчать.
Или – перед моей командировкой в Москву, затеянной, чтобы добыть для журнала рукописи, способные и поднять его уровень, и вызвать у читателей интерес:
– Ты парень сообразительный и сам понимаешь, какие авторы нам нужны…
Слова эти роняются мимоходом, картавой скороговоркой (он довольно сильно картавит, наш вполне чистокровный славянин Гена Толмачев), и глаза его при этом опущены, косят в сторону… Я не сразу догадываюсь, о чем именно, о каких авторах идет речь.
А догадавшись, на миг испытываю такое чувство, как если бы мне за шиворот плеснули кипятком. Но тут же остужаю себя. Разве сам я – правда, в шутку, потешаясь над юдофобами из «Нашего современника», – не посмеивался у себя в отделе, где всегда набивалось много народа и бывало весело, шутки, остроты, порой злые, перелетали из уст в уста, как отбитые ракеткой воланы, – разве сам я не смеялся, воображая, как отреагировали бы в «Нашем современнике», узнав, что у нас в журнале в течение одного года публикуются повести Мориса Симашко, Аркадия Ваксберга и Юрия Герта… Ну, вот. Хоть и в шутку, а пришла же такая мысль мне в голову. А если Толмачеву кто-то высказал ее всерьез?..
Как-нибудь, думал я тогда, подвернется случай – и мы поговорим, все выясним… Чтобы никакая тень между нами не лежала… Не нужно усложнять там, где существует простое недоразумение… Так я думал, но разговор все откладывал.
Или, помню, на планерке назвали фамилию Игоря Манделя – автора предлагаемой в номер статьи.
– Кто-кто?.. Мандель?.. – широко улыбается Толмачев. И такая, в расчете на общее взаимопонимание, ирония в этой улыбке, что все смеются в ответ и поглядывают на меня. Как не ответить на шутку шуткой?.. И я растерянно улыбаюсь в ответ.
Между тем Игоря Манделя я знаю двадцать лет, когда мы познакомились, он еще учился в школе, и все это время я издали наблюдал за ним – работящим, талантливым, до наивности честным. Сейчас он кандидат наук, математик, статистик, его монографии выходят в Москве, это я рекомендовал редакции его статью… В редакции ее отклонили, возможно – и заслуженно, была она несколько не по профилю журнала, тем не менее та планерка запомнилась: при слове «Мандель» – веселые, поддевающие усмешки, щекочущие, как прутик – спящего, взгляды…
Но сквернее скверного – подозревать, а тем более – обвинять человека, который ни в чем не виноват. И делать из мухи слона, чтобы – как в старом анекдоте – торговать слоновой костью…
Так думал я тогда.
Но следует ли всю жизнь разыгрывать из себя страуса?.. – думаю я теперь.
Но это – потом, потом… Это потом из удушливого, слепого тумана рефлексий стали выпадать в осадок, конденсироваться по каплям кое-какие мысли… А тогда, то есть на другой день, я сидел у себя в отделе над рукописями, оттягивая неловкий разговор, дожидаясь, пока Толмачев останется в кабинете один. И не дождался: проходя мимо, по коридору, он заглянул в дверь:
– Прочел?.. Зайди ко мне.
В кабинете, помимо хозяина, сидели еще двое – так, без особого дела заглянувшие сюда Морис Симашко и Виктор Мироглов. Тот и другой – близкие – хотя и по-разному близкие – мои друзья. С Морисом, чьи книги переведены на множество языков и расходятся по всему миру, мы знакомы больше двадцати пяти лет, он старше меня и держится добродушно-покровительственно. С Виктором я знаком примерно столько же, рекомендовал его в Союз писателей, нам случалось в сложных ситуациях выручать друг друга, и был у нас в прошлом безумный и отчаянный поход к Кунаеву, за которым последовала расплата… Но об этом после.
Затевать разговор в их присутствии мне не хотелось. Я был уверен, что каждый из них меня бы поддержал. Но именно это поставило бы Толмачева в неловкое положение – один против трех… К тому же, знал я, Толмачев болезненно самолюбив, а с Мирогловым у него неприязненные отношения, получится спектакль, в котором – не по моей, а выходит и по моей милости – уготована главному редактору незавидная роль…
Но что поделаешь?.. «Ты этого хотел, Жорж Данден!..»
– Я прочел, – сказал я, опускаясь в кресло перед редакторским столом и стараясь, чтобы мой голос звучал возможно непринужденнее. – И понимаю, что это шутка…
– Шутка? – светлые брови Толмачева скакнули вверх. – Как это – шутка?..
Что там ни говори, а чувство юмора у него всегда было развито.
– Ну, розыгрыш.
– Ничего себе – розыгрыш! – Он задвигал плечами, заерзал, будто его нежданно-негаданно голым задом толкнули в крапиву. – Марина Цветаева – розыгрыш?..
Глаза Толмачева, покруглев, смотрели на меня с искренним изумлением. В его натуре, помимо склонности к юмору, имелись явно артистические задатки.
– Неужели, – сказал я, сбившись с тона, – ты в самом деле полагаешь, что это нужно печатать?
– А почему нет?
Теперь уже я почувствовал себя ошарашенным – под его прямым, немигающим взглядом.
Больше всего я опасался поставить Толмачева в дурацкое положение. Да, временами он вызывал у меня настороженность, но и подобия неприязни я к нему не испытывал. Напротив…
Досадуя, что все это происходит в присутствии Мориса Симаш-ко и Виктора Мироглова, молчаливо слушавших наш разговор, не имея представления, о чем идет речь, я открыл дипломат, достал рукопись и принялся читать вслух. Я прочел одну, две, три страницы…
– Ну? – сказал я, переводя дыхание. – Может, достаточно? Толмачев упрямо пожал плечами, скользнул глазами в сторону Симашко и Мироглова, уперся в меня:
– Не вижу ничего особенного. И потом – некоторые места мы наметили убрать, сделать купюры.
– Купюры?.. У Цветаевой?..
– А что особенного? Все так делают.
– Да что тогда от очерка останется? Если весь он, от первой до последней строки, пронизан монархической романтикой? Если весь его пафос в том, что это евреи революцию затеяли, чтобы русский народ грабить и мучать, а самим хапать золото?..
– Ну, – сказал Толмачев, – так уж!.. Ведь это – Марина Цветаева! Ее имя окружено пиететом… И потом: каково ей в эмиграции приходилось? Ни хлеба, ни денег. Вот она, видно, и согласилась написать, когда ей в белогвардейских этих «Современных записках» приличный гонорар посулили. Что ж ей, с голоду было умирать?..
Цветаева?.. За гонорар?.. Это не она, это ты бы так поступил! – подумалось мне в запале. – Ты и понимаешь, и объясняешь все со своей точки зрения!.. – Ведь я помнил, как лет эдак пятнадцать назад, вернувшись из Москвы, после Академии общественных наук при ЦК КПСС, одетый в голубого цвета костюм в обтяжку, с металлическими, под серебро, пуговицами, он с поражавшей всех бойкостью и детальным знанием дела рассказывал, просвещал нашу зачуханную, провинциальную писательскую братию, каким партийным чинам, в соответствии с узаконенной субординацией, какое положено «корыто», так – без всякого юмора, на понятном для посвященных жаргоне – это именовалось: зарплата, машина, секретарша, квартира, поездки за рубеж, спецбольница, спецконьяк для подкрепления расшатанного здоровья… «Корыто»… Я слушал, отвесив челюсть, а перед глазами у меня розовели круглые поросячьи зады с завитыми восьмеркой хвостиками…
Нет, не пририсовывалась к ним худенькая, вся из углов, прикрытая старенькой, из России вывезенной шалью фигурка Марины Цветаевой, спешащая вдоль карнавально-веселой, беззаботной парижской улицы…
Я, однако, сдержался.
– Не будем спорить, почему и зачем это было написано… Только печатать это?.. У нас в журнале?.. Да нам же «Память» рукоплескать будет!
– У нас гласность, – сказал Толмачев наставительно. – Демократия. Тем более – вся редакция прочитала, ребята считают – нельзя, чтобы такой материал у нас из рук ушел. Марина Цветаева же!.. Это тебе не хухры-мухры…
Он снова кинул взгляд на Симашко, на Мироглова, ища поддержки.
Тут я впервые порадовался, что они оба – здесь, присутствуют при нашем споре: у меня не было сомнения, что я – прав, и со стороны это тем более очевидно.
– А что, – отозвался Морис нерешительно, – можно и вправду посмотреть, кое-где купюры сделать – и печатать…
– Ничего не могу сказать, пока сам не прочитаю, – мотнул головой Мироглов.
Вот как…
Что ж, пусть почитают. Хотя и тех страничек, которые я прочел вслух, вроде бы достаточно… Я ошибся. Ладно, пускай… Морис поймет, что я не с бухты-барахты попер на дыбы. И Мироглов… Ему, понятно, не доводилось испытать на себе кое-какие прелести нашей жизни… Но он разберется. И Толмачев тоже. Хотя бы как политик… Ведь он – политик, номенклатура: в издательстве был главным редактором, потом руководил партийной газетой…
– По-твоему, что же, – сказал Толмачев, – русские могут бандитами быть, а евреи – нет?..
Вот как он меня понял!
– В Каплане главное не то, что он бандит, а то, что он – еврей! Тут весь джентльменский набор: жадный, хищный, жестокий, лицемерный, двоедушный, с золотым слитком на шее, враг православия и погубитель России! Получился не характер, а национальный тип, вернее – стереотип, любезный любому антисемиту! Только и разницы, что в одном случае это ростовщик или корчмарь, в другом – «Пиня из Жмеринки», в третьем – врач-убийца, продавший Родину за доллары!.. Разве ты это не чувствуешь?
– Не чувствую, – буркнул Толмачев. – Слишком уж у тебя кожа тонкая, если ты это чувствуешь…
Счастливый человек, подумалось мне…
– Видишь ли, – сказал я, ощущая и нечто вроде сострадания к Толмачеву, и собственное – не гордость, а горечь внушающее превосходство, – мы спорим не на равных. Тут у меня явное, как говорится, преимущество. Ты принадлежишь к великому народу, который хоть и вынес немало бед за свою историю, но не знает, что такое – национальная ущемленность. Ты заметил, что у меня нос скошен в сторону… Это в январе 1953 года, когда заварилось «дело врачей», какой-то тип звезданул меня в лицо. Случилось это в Вологде, я был студентом, учился в пединституте, и вот как-то часов около десяти вечера шли мы, я и мой товарищ, тоже студент, Алфей Копенкин, по улице, в самом центре, и тут пьяная шарага вываливает из ресторана «Север» нам наперерез. «А, жид?..» И мне кулаком в рожу. Вот когда я понял, что значит – «искры из глаз посыпались». Кровища фонтаном, потом оказалось – даже челюсть треснула… Сволочное время было, то – «космополиты», то «шпионы-врачи»; хотя в институте ни я, ни мои товарищи-евреи неприязни к себе не ощущали, наоборот – какое-то сочувствие, даже неловкость за то, что в газетах пишут, что в Москве творится… Я это помню, только и удар – помню. И хотел бы забыть – нос помнит, челюсть помнит… До войны, мальчишкой, я не задумывался – кто я, знал: мы – евреи, те – русские, те – греки, все равно что – эти черные, те – рыжие… И только. Но в эвакуации, в Коканде, меня ежедневно били по дороге в школу. «Абрам», «жид» – это там я услышал впервые. Ни учителям, ни моим одноклассникам, ни бабушке с дедом я в этом не признавался, стыдно было. И каждое утро брал портфель с учебниками, тетрадками, выходил из хибарки, в которой мы снимали комнатку с земляным полом, и шел в школу, зная, что за поворотом ватага мальчишек уже меня поджидает… И не боль от ударов меня страшила, а эти крики – «Жид! Абрам!…» Они оглушали, погружали в какое-то оцепенение, столбняк – я не знал, чем ответить… Ну, да, я еврей, по-ихнему – жид… Но почему за это нужно меня бить?.. Тут зазор, который я не мог заполнить… Не могу и теперь. Или уже в пятидесятых: моя жена, москвичка, окончила институт, а на работу нигде не берут: пятый пункт не тот!.. И отец ее, отличный экономист – уже больной, на старости лет, уезжал из Москвы – то в Белоруссию на строительство нефтепровода, то в Каражал, под Караганду – по той же причине… Так что мы по-разному воспринимаем одни и те же слова: «Память», «жидомасоны» – в соответствии с тем, какой у кого жизненный опыт. Но поверь; скажи мне кто-нибудь, что я задеваю, даже ненароком, его национальные чувства… Я бы сдох со стыда и вымарал из своей вещи малейший намек, не намек – все, что могли принять за намек…
– У нас демократия, – выслушав меня, сказал Толмачев. – Гласность.
Лицо у него было каменное, неприступное.
– И что же? Значит – и нацизм, и фашизм – все допустимо, все разрешено?
– Пожалуйста, – улыбнулся Толмачев. – Как в любом демократическом государстве.
Мне вспомнилось, как ровно год назад он уговаривал меня снять любые упоминания о сталинских лагерях в моей повести, печатавшейся в журнале.
– И вообще, – продолжал он с нарастающим вызовом, – что же, если я еврейский анекдот расскажу, ты обидишься? У каждого народа свои слабые стороны. Например, я знаю, что у евреев золота много! И никто меня в этом не переубедит!..
Он рассмеялся. У него была такая широкая, от уха до уха, улыбка. И смех – такой заразительный, что всегда хотелось к нему присоединиться…
– Демократия, гласность?.. Ну, а если я тебе рассказ принесу, всего на пять страничек?.. Напечатаешь?.. Маленький, невинный, по сути, рассказик?.. Он в мою повесть «Солнце и кошка» должен был войти, но тогда, в 1976 году, не вошел, да я и не предлагал, все равно бы не напечатали…
– И зря. Я бы напечатал. – Он тогда работал в том самом издательстве, где выходила моя повесть.
– Еще бы… – Я едва не рассмеялся. – Повесть была о моем детстве, довоенном и военном, так от меня категорически потребовали, чтобы я «приглушил национальный колорит», а проще говоря – переменил имена своих родичей с еврейских на русские!..
– Все равно, – не моргнув глазом, повторил он, – я бы напечатал.
– Не буду тебя ставить в неловкое положение… Что спорить попусту? Не напечатал бы тогда, не напечатаешь и теперь.
– Напечатаю!
Голос его звучал жестко, уверенно. Видно, он был убежден, что я блефую, нет у меня такого рассказа.
– Хорошо, – сказал я, – завтра же принесу…
Вот что писали в те дни газеты:
«В конце июня я приехала к друзьям в Москву. В субботу 27 июня мы поехали в Измайловский парк. На аллее, которая выводит к троллейбусу, собралась толпа, человек 30–40. В центре стоял худощавый тип в шортах, лет 55, с талантом оратора. Но что он говорил?! Он говорил, что наше правительство – масоны, что партия ведет народ в тупик. Он требовал свободы действий для своей организации, высказывал махровые националистические взгляды. Люди, стоящие вокруг, как ни странно, ему аплодировали. Я обратилась к милиционеру, но он сказал, что у нас свобода и демократия».
Л. П. Каменецкая, Ленинград («Комсомольская правда» за 19 дек. 1987 г.)
«Мне непонятна позиция газеты: кому и зачем понадобилось выгораживать жидов-масонов? Ведь каждому здравомыслящему человеку понятно, что застой в общественной жизни и экономике – это дело рук «сынов Израилевых».[2] Непонятно также, почему стараются очернить истинных патриотов: К. Андреева, Д. Васильева, А. Гладкова, В. Шумского, которые ведут борьбу с силами скрытой реакции…»
И. Иванов, русский человек (Там же.)
«Надо было слышать, с каким выражением произносились на научной (!) конференции в Ленинградском (!) университете нерусские фамилии. Как доказывал М. Любомудров, что над нашей театральной культурой властвуют русофобы и ими осажден "Невский пятачок" (сиречь Ленинград). "Сегодня мы уже знаем механизм уничтожения российских талантов, – взывал он к залу и продолжал: – Вампилов, конечно, не умер. Но погиб, как разведчик в бою. В том поиске, сражении, в котором погибли писатель Шукшин, поэт Рубцов, художники Васильев и Попков, критик Селезнев. Свою разведку боем они вели в одном направлении – они шли в Россию, сражались за нее и отдавали свои жизни… Вампилов погиб в самом начале 3-й мировой войны, которую мы продолжаем вести и сегодня!"
Из зала пошли записки… Вот одна из них: "Какова роль евреев в заговоре против русского народа?" Ф. Углов из возможных вариантов ответа выбирает: – Они автографов не оставляют.
… Доверчивая (или сочувствующая) публика не согнала ряженого с трибуны, а аплодировала ему».
Геннадий Петров, секретарь правления Ленинградской писательской организации («Советская культура», 24 ноября 1987 г.)
«Война уже идет, жестокая, незримая война. Если я войду к вам в дом, наплюю на пол, оскверню его, надругаюсь над вашими домашними, как вы поступите со мной? Разорвете на куски и выбросите в форточку? Доколе же терпеть нам, братья и сестры?..»
Д. Васильев, лидер «Памяти» («Комсомольская правда» за 19 дек. 1987 г.)
О проекте
О подписке