Свет такой горячий был, меха – раздували ещё: меха, сплетни или сразу приходили в них, ходили в этих мехах, и меха стояли отдельно – мёртвые животные; почему бы не надеть самого себя, не натянуть кожу на лоб, но и так уже делают. Толпа, набившая карманы фейерверками, с заплетенными в кучки волосами, с блёстками на одежде, рвали руки, желая льстить.
Да, она приходила сюда сама, никто её не тащил, она приходила сюда, такая же разодетая, блестящая, и она стояла там и ждала, когда кто-нибудь подойдёт, чтобы она могла окончательно передать себя, выключить. Намеренное раздражение, как крапинками шла, наблюдая за ними, и никак не могла привыкнуть к этому плотному горячему свету, под которым как стопроцентная «тша» – человек шарится, и везде шерсть эта, волосы, и такая вонь, как сальные железы уставшего животного, и они тычутся в эти кожные отверстия друг друга и пьют оттуда, и никто не ведёт их на позорное место, потому что они тут все заодно – шерсть, охотники и охота. Люди натянуты как стрелочники – улыбка на лице, и меня зовут никки, а меня джон, приятно познакомиться, и этого сложно избежать: главное, прямо стоять, прямо смотреть, и правила головы – не сворачивать раньше времени. Это привлекательная стрельба, и все стреляют, перебегая из одной пустоты в другую, кратковременная память, и люди не могут запомнить друг друга так, чтобы друг другу не надоесть. Это тошнота, горе, это надоело, и все слепые…
– И я с ними… Вы видите, видите?
– Вас?
– Нет… Вы видите, так мало оригиналов.
Она срывалась и сразу же уносила это бормотание, уносила это туловище, уносила – туда, где могла бы поработать над собой, и она делала сразу физическое – обматывала вот так голову руками и трясла, надеясь избавиться от этого сухого недовольства, выраженного в сыпучести слов. И сразу же становилось полегче, она завёртывалась в одежду и брела по дороге, потом стояла у входа, и это была музыка, которой можно убить, – тынц-тынц, и пьяная толпа. Она стояла там, пока не подошли, и кто-то быстро спросил: вы что это тут, а она: чтобы меня высматривали, а ей: это не место, идите в шафе (там было специально приспособленное), и она шла в ближайшее шафе, и её там высматривали по полной программе, после чего удавалось, наконец, поспать, не обращая внимания на страшный жёлтый глаз за окном, глядящий из космической черепности.
А наутро этот страх – опять, он никуда не уходил, только приглушался: она боялась, что не думает себя сама, что её сознание разнесено по разным местам, и она никогда в них не была, в этих местах, и всё время норовила отыскать эти места в людях, защищалась ими, человеческим веществом, пусть даже попорченным, но только бы что-то происходило, потому что когда она оказывалась в одиночестве с собой, ибога чувствовала неловкость, как с чужим человеком, или когда вы не сходитесь характерами – такие примерно ощущения. Она стояла утрами, днями, месяцами, вневременно – она бродила по квартире, по улице, по невидимой оси своей жизни, и она знала, что не чувствует себя, не думает себя. Человек должен ощущать всё-вокругное, а она вывалилась, потерялась, её не было в том «себе», которое каждый получает по факту рождения. И где я? – пыталась спросить, но – никакого ответа, и хоть бы отыскать этот вопрос, на который она отвечала всей своей жизнью, потом легче было бы вернуть себя, вдеть обратно или впервые наполнить…
Теперь – в своей комнате, острая темнота, и она – нечто, размытое образование. Всё перебивает её – предметы и звуки, и даже время суток, но надо выбираться, надо подумать себя, люди же это делают. Медленно доберёмся до головы, начиная с кончиков рук: вот пальцы, чтобы хватать, вот нога, чтобы ходить – куда-то заползти, человек целиком, маленький такой, как раньше ползали, ничего никому не должны, первые секреты, забирались в шкафы, пока туда не напихали страх, и стало не по себе… Страх и красные пятна позади, кричат это – солнце магнитное. А может, люди и не думают себя, может, только кажется так, что они думают, а на деле… Красочно заливаясь слезами, вспоминала себя по окружающему, как восстанавливала каждое утро – по предметам, по обстановке. И все эти мысленные окна, мысленно мнимые.
Надо было как-то спасаться, надо было как-то уходить от этого бездумия, которое наполняло её дни, и она несла себя на эти светские мероприятия, где можно было не заметить своей пустоты, и она везла себя в машинах, ходила себя ногами, пила собой шампанское, целовалась своим лицом и никак не могла понять, откуда берётся эта первосила, что даёт ей импульс на все эти действия, что-то, но точно не она сама. Потому что ничтомость не может быть сильной – так она думала. Ничтомость не может быть сильной…
Куда бы она ни пришла, ей всюду отказывали в существовании. Она спрашивала: вы видите меня, но они не отвечали, она рассылала письма, но ответов не приходило, и тогда она поняла: смерть – это была бы проверка, умереть может только существо, наделённое самостью, а если и этого не получится…
Но пока не получалось никак: что-то отвлекало – показы или жизнь. Про показы тоже стоило рассказать. Как это началось? Это началось очень давно, это началось не сразу, но однажды началось: кто-то сказал, что ибога хороша, что ибога подходит, и они стали сажать её под большие квадратные лампы, и они начали брызгать в неё этим светом, как ослеплять, а потом махали блестящими журналами, и она сидела там бледная, с растерянным лицом – как и все они (с растерянным лицом), это была мода такая – на потерю лиц. И так она сидела, потом стояла, потом двигалась, и так же она на подиум поднялась, сначала было неприятно, что её мог думать каждый человек, сидящий в зале, но потом эти ощущения стали обычны.
И её стали называть моделью (человека), и ей стали завидовать. Она была востребована, перекормлена светом, все эти вспышки и ещё светские мероприятия, меховые, она стала богачкой света, и она должна была быть счастливой, но вместо этого её всё время находили мёртвой в лесу.
Она решила умереть, и каждый раз она не могла умереть до конца – даже с этим не справилась, и спасатели стёрли горла, вынося предупреждения, но она снова приходила туда и убивала себя заново, но до конца не выходило опять, и она впадала в анабиоз – самое ценное из всех её состояний, и она оставалась бы в нём, но её быстренько оттуда извлекали и сажали на стул, сажали под квадратную лампу, и людям нравилось это потерянное мертвенное выражение лица, и они смотрели на человеческую модель, они думали через неё. И всё начиналось заново.
Стояла погода, и многие рассиживались на верандах с кругами горячительного, но кое-кто не рассиживался – он шёл, он шёл по дороге, и под ногами у него тянулся путь – это была дорога в город. Он шёл туда. В город. Туда, где люди выпускают из себя мысли постоянно, туда, где столпотворение идей и взгляды отовсюду, как разные мнения на одно и то же. Там можно было толпиться среди людей и высматривать их желания, надеясь увидеть что-то особенное, напитаться чужими жизнями, гуляя по огненным улицам, как погружение в медленную агонию: города всё еще блистали, светились разными огнями – так смело, будто и не было никакого предупреждения.
Он спустился по лестнице на нижний этаж города, упал в металлическое объятие, двери открывались-закрывались, на скамейках люди сидели, разумных там ехало – единица на толпу. Люди тут были в основном беспамятные, живущие из общей головы, хотя иногда просматривались и философы, любопытствующие умами – многие из них сдались, а кто-то сказал: я рылся в этом времени, и кроме хлама там ничего не нашлось. Клочки тёмной воли, засевшие в них, сращивались в общую тень. Особенные люди были унижены, а обычные спасены, и посредственность шла как анестезия, её передавали по наследству, вкачивали в детей бесконечными наставлениями: будь как все, не выходи, держись толпы, она подпирает тебя боками, она вынесет тебя. Такие осторожные люди – сидели тут, и общий предок нависал над их головами – судьба.
Но он приехал сюда не затем, чтобы ходить в боевые сравнения с людьми: ему нужно было попасть в особое поселение, такое поселение, которое называли «каузомерное», оно было зашифровано в городе.
Осмотревшись, он снял небольшую комнату с видом на старую площадь, чтобы далеко не ходить: с площадей обычно быстро удавалось переместиться в необходимое место. Стоило заметить, что настоящих площадей в городе не осталось почти – таких площадей с головоломками из птиц и каменными историями, их почти не осталось, и эта тоже была имитацией площади: созданная с помощью иронии оформителей старина в виде последствия взрывов и нападения плесени. Такая мода на разрушенное была данью упадку, которым не уставали восхищаться (если что-то не удавалось предотвратить, это начинали рассматривать как большую удачу). Выжженные поля, демонстративные бренности – всё это было неспроста, и город был не так уж и прост: раскинутый по шуму дорог, он являл собой тяжёлую констатацию человеческого страха.
Гюн закрыл дверь и нырнул в белую, выглаженную телами металла кровать, щёлкнул лампой, и тишина полилась внутрь, как тёплое вечернее молоко, в занавеске просвечивалась магия, но недолго вышло её наблюдать: глубина подступила, он разогнался и в прыжке врезался в мягкий просторный сон, который катал его внутри себя до самого утра. А когда подали утро, он принял его со всем уважением: выбрил лицо, приоделся рубашкой и отнёс красавца в кафе, где выпил две чашки росы, собранной заботливыми руками утренних специалистов-росистов, которые также устраивали спектаклевые рассветы и были потягуру, но урок с тягушками он уже не успел посетить и оставался сонливым, ровно до того момента, как закончилось утро и объявили начало деловой части дня, когда люди распределялись по газетным садам, но он не пошёл в такой сад, а вместо этого отправился на поиски каузомерного поселения.
Гюн изо всех сил старался выглядеть как один из этих людей, думать как они, пользоваться предметами, радоваться пищеварению: это было важно теперь – вернуться к человеческим радостям, это было необходимо, чтобы исполнить последнее задание, ради которого он покинул свой дом из вулканного туфа. И город помогал ему, раскладывался по составляющим – каменный, погодный, вытянутый по краешкам домов, как неестественная улыбка, человеческий город, и пазлы ощущений из чашек и еды, из ботинок и ног.
Свернув в переулок, он натолкнулся на человека, который стоял на углу и раздавал какие-то обещания, прямоугольные листы – скорее затолкать в карман, и Гюн уже давно уходил, но голос догнал его: вечность, возьмите вечность. Парень, раздающий листовки с вечностью, улыбнулся, а Гюн подумал: вот же оно, всё-таки началось.
Абстрактное мышление понемногу включалось, так открывался переход в каузомерное поселение. Это было непросто каждый раз – попадать туда, и он горбился, ложился, полз, он прижимался к стенам домов, но они продолжали нападать – на него нападали предметы из будущего, и Гюн не мог перейти, не поранившись, он задевал собой эти новые здания, приборы, деревья, что вырастут через множество лет; на него наезжали машины, падали вещи, и он ходил скрюченный, ходил по воде – проваливался в асфальт, нога неправильной формы, и его мотало из стороны в сторону, шея как вопрос, и везде что-то есть, некая реальность разума, ментальное конструирование – так некоторые люди резонируют с пространством, и он был одним из них: только успевал уворачиваться. По городу летели громоздкие пóлзни, улицы начали уличать друг друга, переходы взрывали асфальт, падали светофоры, смешивались – красный, зелёный, красный, отрывались магазины – текли, какие-то отдельные контуры – дни, времена, беспредметные… и вскоре он перешёл в каузомерное.
Каузомерное – это было поселение максимальной вязкости. Вас могло затащить куда угодно, вы могли сами себя затащить. Здесь не было плоских готовых смыслов, но всё требовалось расшифровывать, пробираясь от одной темы к другой: это была попытка переложить законы жизни на понятный язык образов, живое пространство, реагирующее на мельчайшие изменения человеческих стремлений. Сюда допускали людей, которым не требовалось много вещей, которым не нужны были статусы: у них имелась идея – боевой смысл, который они развивали в течение жизни. И здесь же они могли его защищать. Из всех боевых смыслов складывалась оборона каузомерного. Можно было приехать сюда на испытательный срок, предложить свой смысл и даже попробовать его в действии, и если смысл оказывался достаточно силён, человеку можно было остаться – в результате тут сложилась очень узкая популяция, но каждый житель – незаменимая ценность.
Каузомерное поселение постоянно делилось, оно делилось на причины и притчи, даже чудеса могли быть видимы здесь, и часто возникали метафорами новые явления – словесные конструкции и разговорные дома, уличные текстовые разметки, а вместо привычных учреждений открывались патентные бюро и мастерские по ремонту воображения. Это было сложное пространство: чтобы ориентироваться в нём, нужно было постоянно придумывать что-то или вспоминать, это был мир аллюзий, словесных воплощений, образов, выстраивающих реальность, – и ни единого шанса на обман.
Гюну не требовался боевой смысл, он был высматриватель, и это признанное смысловое искусство не вызывало сомнений относительно его важности. Он мог свободно пользоваться каузомерностью, но принято было, что мастера брали ученика и помогали ему с главной идеей – это была условная рекомендация, но всё-таки он не хотел избежать.
Гюн заметил, что многое изменилось со времён его последнего посещения, а именно – появился какой-то фон, и он не мог угадать, поэтому остановился около первого встречного и спросил у него: а что это тут? И прохожий выглядел удивлённым, прохожий играл свою роль прохожего, он прищурился и сказал: как, вы не знаете? Это же театры памяти. – Театры памяти? Прохожий кивнул, и высматриватель перенёс этот кивок на себя, прошёлся волной и ощутил внутри некое полузабытое чувство, это было любопытство – то самое, тёплое парное любопытство, и он прижался к нему стенками своего организма и сразу получил такой импульс особого содержания, и стоило бы войти.
Он пошёл по направлению к входу. Там стояла веснушчатая китаянка с большой мглой в глазах, она раздавала одноразовые платочки – для смеха и слёз – и была такая… исполнительная. Гюн взял один из её даров и только хотел промокнуть себе лоб, но увидел, что это платочки-инструкции, он бегло осмотрел всевозможные маршруты и двинулся по направлению вперёд. Вокруг стояли непонятные стены, но здания никакого не было, они стояли сами по себе, и там какие-то объявления, Гюн хотел подойти поближе, но тут явился человек, он вырос человеческой полосой препятствия, и приторной концентрации улыбка болталась на средней части его лица.
– Здравствуйте, меня зовут Антон, я менеджер по работе с парнями. Вам чем-нибудь помочь?
– Я ищу знакомого…
– И я непременно подскажу вам, как пройти к нашему удобному поиску друзей, а сейчас прослушайте краткую информацию о том месте, в котором вы оказались.
Менеджер по парням достал из папки два металлических листа, один отдал гостю, второй оставил себе, потом начал корёжить этот лист – выяснилось, что это раскладной стул. Гюн повторил процедуру со своей пластиной, и они присели.
– Добро пожаловать в театр памяти, – начал менеджер свой неспешный рассказ. – Раньше, когда не было слов, люди держали в головах целые предметы – там стояли разные виды деревьев, горы и природные явления. Это было по-настоящему больно: горы царапались, океаны давили на память… С помощью слов интеллект освободился от этих громоздких конструкций и стал мыслить знаками. Иногда в течение мысли у вас в голове темнота, но, тем не менее, мысль совершилась. Вот оно – «горы сворачивать», конвертировать в слово, и весь окружающий мир перешёл в знаки, а человек вылечился от этих постоянных распуханий головы, от этих обвалов внутри…
«Как-то он очень издалека пошёл, – подумал Гюн. – Но ничего так, живенько».
– Магия божественных воплощений переливалась из мировой памяти в миры поэзии и ораторского искусства, в компактные тела художественных произведений. Вначале были стихи, ещё письма, потом дневники – так люди учились помнить, сперва они просто констатировали реальность, но со временем могли придумывать целые миры, и теперь необязательно было чему-либо существовать на самом деле. Появились первые специальные места для высматриваний. Люди учились видеть. Из поколения в поколение. Память давала власть над природой. Театры памяти стали моделями небес и преисподней, превратившись в чудесное, почти магическое средство для упражнения памяти…
– Тут я бы немного добавил, – сказал Гюн.
– Желаете оставить комментарий прямо сейчас?
– А как это возможно?
– Вам надо будет изложить это в специальной графе. Хотите туда пройти?
– К этой графе? Да, я бы не отказался. Вот только я никогда раньше не ходил ни к каким графам, так что…
Менеджер махнул рукой в одну из сторон:
– Вот ваше направление.
Гюн взял это направление и держался его, как только умел, но по сторонам были такие заманчивые пейзажи, такие яркие стены, что он не выдержал и свернул туда. Первое, что он увидел, – это была огромная женщина, такая женщина невиданных размеров, как рой, но только единая, жирное тело лежало на импровизированной сцене, рядом табличка «Растяжки на животе – ваша реклама в самых необычных местах». Потом ещё была клиника гедомутаций, скидка на услугу «Слюна со вкусом клубники», плакаты «Летайте бизнес-классом во сне», салон по постановке младенцев в виброрежим… Гюн сначала всё это пересматривал, но потом у него что-то такое ответило изнутри – как вытошень, но не вышел, и он поторопился уйти, несмотря на убедительную погоду, которая стояла в этих местах – погодное явление шум. И он в самом подробном смысле прорывался уйти, пока не добрался до большой тугой двери, около которой стоял человек, делающий странные обозначения руками, и Гюн сначала не понял, но потом раскусил: он творил знамение, звёздное – «по магендавид», и случайный гость долго стоял зачарованный, пока не узнал, что это и есть настоящее начало театра.
О проекте
О подписке