Вышел наружу из своего дома, встал перед ним, встал около реки, в середине пейзажа встал и начал собирать собой, он копился, и когда было достаточно, Гюн закрыл глаза и разразил нужный вопрос в своей голове, как вспышку, – стекловидная молния понимания. Электричество растаяло, и как-то пасмурно стало, облака стояли как занавес, серое небо с больными дождями, застрявшими где-то в горле водного пути: что-то кончилось, и что-то не началось – таков был ответ, и нужна была сцепка, раствор или смола, а может быть, скотчем обмотать, чтобы ноги человечества не разъезжались, и вышагнуть на ту сторону перемен, встать там обеими ногами, демонстрируя целиковость, и сказать: это была проходимая пропасть…
Так Гюн заглядывал в глубину большой головы, пока не погасли звёзды и небо не затянулось ночью, и тогда он увидел, что кончилось – свет кончился. Вот что он увидел, и таково было продолжение ответа: свет конечен. Так его озарило, и высматриватель сразу же двинулся в дом, чтобы припрятать эту вспышку получше.
Свет кончился, но не весь. Остальной свет крали и растаскивали с большим рвением. Мало кто понимал, что именно происходит: вечерами кто-то подбегал к лампочкам и высасывал свет, чтобы потом можно было светиться изнутри. Свет крали: вначале из общих запасов, потом вынимали друг из друга, загнанные в темноту собственных представлений о жизни, мёртвых представлений, которые они продолжали понукать, как возможную лошадь, – люди тащили свет. Драматическая миссия, резкие удары пульса, звёзды зажигались в установленный срок, как и оговорено, но чёткая осязаемость радости была утеряна, тьма за стеной человеческого – стояла, люди ходили, как мрачные комментарии к своему времени, тёплые лица были погашены.
Свет как ультиматум чудесного – крали. Матрическое пространство было открыто, всё было открыто, но только люди продолжали воровать друг из друга, ходили замкнутые, густонабитые проблемами, ходили по траекториям предков, зазубрив века, ходили – похожее на монотонность безучастное жизнение. Загнанные в угол заброшенного царства животных – видно было, как вопросы слипались в их головах, зарастали, извилинами шли, но не дошли, ответов было не видно, и чтобы рассмотреть, они – крали, чужие истории, чужие радости – свет крали.
Общие запасы быстро растащили – все эти культурные фонды, вечные ценности, – и осталось предчувствие – полумрак, анонс мира, афиша, но сам мир всё никак не начинался, потому что… много разных причин – и в том числе света не хватало, обычного такого, проекторы тёмные стояли, люди тёмные. Холодные проекторы, или тоже светили чёрным, это было самое дешёвое излучение – в серых тонах, что-нибудь такое обыденное: четыре катастрофы за один день, или все мы умрём.
Света не хватало, и тратили внутренний свет – сначала оно как-то там восстанавливалось, но потом он истрачивался весь на сквозные ошибки, на подражание и зависть, и дальше уже надо было откуда-то извне добывать. Или как-то договориться со своим организмом – влить в него и сидеть там: зажмуренные глаза – высматривание прошлого, но прошлое мало давало энергии.
Воры эти – повсюду, они ходили тонко и незаметно, чаще всего со стороны друзей, со стороны безопасности, они подходили и делали такое милое лицо – хитрое, скорее, не хитрое, а хищное и начинали смотреть. Надо отсюда уходить, думала жертва, но – поздно: если испугалась, то уже поздно, вор как бы подкрадывался, как бы нависал над ней, мучил, и человек начинал видеть только плохое, и люди для него становились злыми, и время – «другим», и ржавые зубы тоски, никуда не деться, ни о чём не помечтать…
Без внутреннего света тяжело было видеть как раньше – новая форма темноты, и человек выпадал на улицу и находил эти страхи, тёмные, как бесполезность, объёмные, бесчеловечные условия жизни, глыбистое стояние офисных зданий, великолепная сплошная досада, люди, навьюченные правилами и прогрессом, с их узорно выкрученными руками, с их обстоятельствами, с лицами мелких ушастых птиц, закутанные в распорядки служащие, кислое вино дорог, хватка толпы – мёртвая, головы с раздвижными принципами – разгадывали случайности, потерев их хорошенько об языки, – эбонитовый разговор.
Свет – это был главный ресурс теперь, каждый хотел бы светиться, но некоторые уже не понимали, что имелось в виду, и затаскивали в себя искусственное освещение – модную подделку. По улицам ездили передвижные события, которыми собирали свет, и потом тут же паковали его в банки-плафоны из тонкого, почти прозрачного пластика и выставляли на продажу. Свежие плафоны стоили довольно дорого, но с каждой минутой цена уменьшалась: старое событие никто не хотел обсуждать.
Натуральный свет сложно было отыскать: в продаже его не было, запасы хранились в головах – надежнее всего. Кто-то выпускал в слова – но редко, всё больше напихивали в себя, светились как бы, но снова не хватало, и это было просто понять, когда в человеке истинный свет, а когда это подделка, гримёрная масса лица. Беспечно светились дети и девочки переходного возраста, но на них так часто нападали, что к ним было применено правило изоляции, в результате которой они теряли своё преимущество намного быстрее, чем естественным путём.
Без света не получалось высматривать, а значит, можно было быстро стать неудачником, а никто ведь не любил проигрывать, тем более что сражение шло совершенно открыто. Это была война, битва на тему того, кто больше высмотрит. Люди высматривали приключения, страны, неожиданные знакомства, смешные истории, большие достижения, люди высматривали редкие вещи и те, которые были дорого названы. Тащили друг в друга: фотография ужина, сэндвич с французским языком, в магазине паштет-монстр, спасите! пупок тикает, страховка от несчастного случая на санях, тревожный кондиционер, саркастическая улыбка и губы размером с бостон, ложное свидание: под воздействием логики слёзы останавливались сразу же, крики и удовлетворенная паства, новая кофточка/душа, старая уже износилась, а у меня ещё старая: какие-то встречи, окна, работа и «живёт теперь, плоский, резкий», люди с многодневным лицом, роясь в мусорных черновиках гениев, а ещё какие-то приглашения, с перспективной хитростью, передавленные тихими стереотипами, супервытяжка из искусства «почему деревья посажены, если они стоят?» и далее разное всяческого содержания – люди высматривали всё подряд. Некоторые смотрели избирательно, но этих мало осталось, слухи о них были растасканы по головам и не вошли в общий фонд воспоминаний. Многие не вошли, но кто-то всё же сумел проползти, и эти считались редкостью, странностью, их принимали за чудаков, иногда говорили зануда-зануда, завидовали, но чаще сторонились так организованно – склеивались в человеческие шары, чтобы катиться куда подальше.
Когда он начал серьёзно высматривать, у него не было никакого плана, у него не было учителей и не было специальных очков для вытягивания сути из вещей, у него не было никакой судьбы, по крайней мере, он не чувствовал вокруг себя особого преимущества, как некоторые как будто висели в каком-то гамаке из событий, нет, Гюн ни в чём не висел.
У него не было никаких хозяев, он не сидел за стеной, отделяющей его от собственного превосходства, он не напяливал доспехи в виде башки и костюма, он никогда не «делал» себя, посматривая на человеческие мастерские, и, кажется, с самого раннего возраста уже был тем человеком, которым хотел бы однажды стать. Он был высматриватель – сначала так, потом он был высматриватель и жил на берегу рыбокаменной воды. У него не было друзей и не было повода искать их, он изучал мир не людьми, но высматривал его: сначала из мозготочки, потом ему удалось вывести себя из этого внушения, ему удалось развиться и смотреть из мира на мир, избегая фильтров в виде человеческой самоидентификации. Так многие были обречены обнаруживать везде собственное «я» и чувствовать восторг, но в нём этого не было, а если нужно было что-то из человеческих состояний, он просто шёл в бюро своего мозга и говорил: вот вы меня, пожалуйста, переведите в грусть или замкнутость. И вряд ли какой-то документ давали, слов никогда не хватало, что-то такое – субстанция субстанций, мало кто умел разобрать, но Гюн умел.
Он собирал собой, захватывал пространство и носил его мысленным космосом, он держал собой, сдерживал – но когда приходил момент, Гюн знал, что она подходит к нему – в истинно-синих тонах, мучительная, прямолинейная, и чтобы ухватить её, надо было затаиться так, предчувствовать это, но не принимать на свой счёт, а просто ждать, висеть в этой пристальной пустоте и ждать, кто же из них раньше прорвётся. Взгляд – это была сила, которой человек оснащал свои намерения, и материя включала сопротивление, давала возможность почувствовать свою хватку. Надо было зацепиться за причинные связи – как внутренними качествами зацепиться и тянуть так, чтобы швы разошлись, и тогда можно было вмыслиться в образовавшийся промежуток, плодя тёмных глазных призраков, считающих своим делом присвоение новых содержаний мира. Когда он высматривал, то был растянут на весь мир, сцеплен со всем миром: его кости лежали в древнейших пещерах, его шаги оставались на камне, его голосом шумели улицы, его сердцем любили влюбленные, его верой стояли купола и прыгали тела через костёр, его знамением гибли народы, его смелостью летали планетные корабли, его душой обматывались целые эпохи.
Гюн был профессиональным высматривателем, и это значит, что в какой-то момент ему всё же пришлось работать наёмно. Какой-нибудь человек давал ему свою веру и предлагал высмотреть тот или иной объект, то есть рассказать, какой путь к этому объекту самый короткий. Ему заказывали проекты и должности, гранты и победы, он высматривал новые отрасли и ресурсные месторождения – десятки заказов, рвущих воображение, заглушающих цветные крики какой-то большой идеи, которая тогда ещё не сложилась. Высматриватель предлагал короткие пути к достижению цели, но они были короткими не в том смысле, что отличались лёгкостью прохождения: они были надёжными и развивали сознание – в этом была заключена их лучшесть. В человеке не заложено источника свободы, свобода – это процесс, и надо было ощущать его в себе, но при этом не заходить за границы добра и придерживаться состояния развития.
Он работал в доме, или около дома, или напротив реки. Это была рамка из натуральной реальности, в которую он проталкивал эти путаные нервы случайностей, выделывая из них всяческие совпадения, спонтанные встречи и прочие вспышки из темноты ревущего будущего, в которой другие ломали шеи, но Гюн был своим. Вкручивался туда, как земляное животное, и рыл, пока не наталкивался на просвет.
Он не боялся предчувствий, он любил тяжёлые страшные сны, в которых его запихивали в нору и протаскивали по мокрой гнусавой земле, по вою чёрного цвета, порождённому гнильём животных и людей, битвой сосудистых растений. Он полз, продёргивая под кожу страх и покрываясь кожей страха, ему было темно мечтать и темно бояться, но он открывал рот и впивался в землю всем своим любопытством, как выношенный в глиняной матке младенец, поглощал её. Это были лучшие сны его ночей. Так он отдыхал от самого себя – в снах. Ему нужны были контрасты, и он выискивал натуральную темноту, чистую естественную границу любого начала. Он выковыривал темноту из города, из коробок с едой, из дверных щелей, из сломанных лифтов, он бродил по тоннелям, он заказывал чёрные коктейли в барах, приходил вечерами и жил там, где горели эти потухшие лампы и сидели эти коптящие тела, и так ему было хорошо потом вернуться к свету, так ему было хорошо потом взять небо, пикник, скалу и положить себе в глаз.
Самая глубокая темнота – это была темнота будущего, и её можно было разорвать только бесконечными практиками, монотонным пристальным высматриванием, зайти в неё тихо-тихо, ноги, как тонкие ворсинки, шевелятся маленькими переходами, идёт, как будто и нет его. Надо очень быстро пробраться, очень быстро, а затем постоять в уголке, там же везде темнота и уголок везде, постоять там, раскачиваясь как несозданное – это таинственный шпионаж.
Гюн прятал себя от человеческих состояний. Он жил у реки, он был затворник собственной мысли, но лучше так, чем всецело её растерять, тащась за выгодой чужого расположения, и потому он практически не выходил, работая у реки, и с этим не было каких-либо проблем: люди заказывали услугу и получали её исполнение в оговоренный срок. Он жил в своём доме из вулканного туфа, и он ни в чём не нуждался: ему давали деньги и возможности, ему привозили еду, он был тотально обеспечен и абсолютно свободен, и мог посвятить себя походу в ревущую темноту будущего, но оставалось последнее задание.
Это задание было настолько тяжёлым, что он чувствовал себя слепым, берясь за него. Как человек зрением создаёт мир, и всегда можно создать из ничего, но в этот раз он никак не мог зацепиться глазами, что-то слепило его – неопознанный объект, расфокусирующий боковое зрение, как ощущение вогнутого, и чтобы избавиться от него, ему предстояло уйти отсюда, покинуть свой дом, но Гюн не мог просто так уйти, выйти за дверь, повернуть ключ и шагать, гордо подкидывая затылок в жесте «до свидания»: так он не мог. Это был особенный дом, такой дом, который, единожды обжив, нельзя было просто оставить; это был дом, как координаты мысли, и какая-то нераскрытая карта – не карта, но только дом из вулканного туфа, дом и рыбокаменная река. Всё это было настроено как ракурс для мира, осталось только устремить свой взгляд, расчистив пути, и Гюн принялся расчищать. Он не хотел уходить, но стоило уйти сейчас, чтобы потом остаться тут навсегда.
Перегнувшись через пуповину, которая проросла в самое начало времён, Гюн наблюдал за болтанием своего тела, которое было привинчено подошвами к низу, а сверху торчало головой, ограниченной двумя ушами и одним взглядом, он висел на этой длинной тугой перекладине и всё хотел перестать, но человек не мог перестать, он умирал, стоило ему только перестать, и тогда он решил подменить себя, оставить перегнутое тело и вырастить добавочную жизнь, свою же, но не привязанную к этим координатам. И он начал растить её в разные стороны – три листа, типичный обыкновенник, троелюдие: первый человек продвигался внутрь себя прижизненными мутациями, другой был чахотник – чихать на всё хотел, третий носил с собой банку для альтруизма, и туда ссыпалось разное добро.
Гюн сел около реки, и это была такая река, что пускавший наживку никогда не знал, что может выловить, раньше говорили, что рыбу, но теперь эта метафора не работала, и ловилось самое разное – от одиночества до страха, но чаще всего тишина попадалась, такая невесомая, золотистого оттенка, и теперь ему нужно было запомнить себя здесь, выговорить на эту воду, и он спрашивал: «Кто я такой?» И сразу же отвечал: «Я – высматриватель, и всё, что вижу, я пропускаю сквозь этот дом и водные зеркала реки. Выводя свою жизненность вовне, выводя это тёмное пятно, я умею смотреть. Я – высматриватель». Так он повторил, наклонился и сгрёб немного речной вулканной тишины в руки – шаши, как он её называл, завернул в бумагу, спрятал в карман и пошёл готовиться к путешествию.
Не слышать их никого. Птица. Это проглотить, глотание, ноги голые, идёт туда (как маленькая игра). Надо бы себя запомнить, чтобы не потерять, хоть это такое… Шкурка. Вспотела холодом. Мокрая стоит, как подводная, никто не подходит. Хотела бы овладеть тайной, но самая простая – стоять. Стоящая. Пожалуйста, передайте соль. Это какой-то фуршет, это сборище, и все сборятся, идут волнами, рассматривая друг друга. Топает подошвой – гвоздём, вбивает себя в землю, улыбка, и что-то образовалось вокруг – разговор. Вращаются в своих кругах, люди, вытормошены из своей пустоты, засунуты в уникальность – крутятся. Кто из них полетит?
Завёрнутые в причёски, приукрашенные сигаретой. Говорят. Что-то насчет погоды, налоги, налегают – вежливо перешли на веранду, медный саксофон, и эти салюты как публичное мотовство – столько света выброшено, но это же «светские». Блестящее всё – от платьев до глаз, как специальные линзы, улучшающие сияние, сверкающие взгляды, уверенные, зубы с камнями, и маленькие лампочки под кожу вставлены, открытые поры и оттуда мелкими лучиками… роскошно, роскошно… Живые перегородки из дыма и лести – стены и кабинет, это же люди, самоценные, украшенные собственными отражениями, изо рта – рваные предложения, язык прямой как вульгарность, изобилие форм и краткость содержания – говорили, бесконечными сплетнями шлифуя собственную ограниченность.
Люди выходили на свет, и в них светили из специальных приборов, делающих любого прекрасным. Обменивались новостями, и общее дело – маленькие заводики по производству впечатлений: изобретение нарядов, украшений, видов лица, выступление на тонких палках, акробатические шаги – производство впечатлений двигалось в полную мощность, сигареты дымили, лица сияли, и выделялась праздность, взятая в чистом виде, – привычно востребованный продукт.
Столы, и они ходили там, с маленькими сумочками, показывая, что не берут про запас, и голые плечи без грабель в рукаве, так они утверждали, что не будут грести, и выставляли зубы как перемирие, – сияющая улыбка, эффект коллективного договора. Подворачивались под глаза, говорили, что чем больше высматривать человека, тем лучше он сможет проявиться. Искусственно раздутое свечение, слишком далёкое от натурального, но слишком дорогое, чтобы просто так его игнорировать.
Идущие по кругу прыжки, подарочные, нарядные девочки, всем надо было улыбаться, хоть от этого зубы окислялись, но они придумали бронировать белым. Женщины с сосредоточенной грешностью, в розовых муках, прыгающие в обман, который сами раскрывали, и они носили с собой эти портативные ямы, подсаживались к людям и спрашивали: а вы не интересуетесь ямами? – А какого вида ямы у вас есть, и они показывали краешек: будете прыгать? – Почему бы не прыгнуть («все только ямами и промышляют – и я туда»).
О проекте
О подписке