Читать книгу «Материк север, где делают стеклянных людей» онлайн полностью📖 — Юны Летц — MyBook.
cover

…Виргус уже не знал, к какой из этих групп он может себя относить. Утром он видел, как люди шли собираться, и он тоже пошёл, чтобы собраться, взял необходимый инструмент, сел на скамейку и начал вырезать сувенир, преимущественно, ангелов, но дети не брали их: ангелы казались им слишком печальными, и тогда он переместился на цветы, но цветы оставались непоявившимися. Кто-то похлопал его по плечу, и Виргус потащился обратно домой. Ни счастья, ни оркестра он не увидел на этом торжестве, лишь цифры летали, эти птицы и цифры – сделать до такого-то числа, успеть, покрасить, успеть…

…Это был день, когда у дома возник незнакомый человек. Он долго не начинал звонить, но потом они встретились около двери. Хозяин не знал, что и говорить, а пришедший смущался, как будто давил из себя языки, надеясь получить некоторый сок: я давлю ради сока. – Вы поите безъязыкого друга? Хозяин пригласил гостя войти, и они сидели в гостиной, поддавшись церемонии чай, и Виргус наблюдал, как он бьёт себя дико по волосам, бьёт по глазам – зачем этот тронутый заявился сюда?

– Я бы хотел написать внутри птиц… Видел о вас материал… Договорился с вон теми людьми… Можно мне тут немного пожить?

– Кто вы такой?

– Я философ, я приехал, чтобы написать внутри птиц.

Всё, что происходило, – это был сущий абсурд, но мастер показал ему дом, разрешил ему жить: хозяин очень устал. Он был уверен, что это вымысел, бред, что это временное существо, дикий фантом, но Гилберт всё никак не рассеивался, и вскоре он привык находить его в мастерской, стало даже как-то повеселей. То, что они говорили, – эти взгляды имели большие совпадения, и общая атмосфера речей. Виргус как-то ободрялся, и птицы становились немного живей. Правда, не давала покоя запрятанная гора – то, как философ упорно не показывал гору, носимую за душой, и этот камень давил его: видно, что этот камень давил его, но он отмалчивался. И редко когда начинал говорить, что-то такое про умных людей, тех, что без средств к существованию бывают способны на самое страшное.

Виргус не знал, как это можно понимать. Время от времени он заставал философа лежащим на земле, и тот будто вдавливал себя. На все попытки его приподнять он только отмахивался: оставь, мне надо подготовиться к этой войне. Какая ещё война? Хозяин оборачивался спиной и двигался обратно к мастерской. И дальше философ почти уже не ходил на покраску, но мастер не думал его прогонять. Что-то нависло над ними: как раньше эти люди летали в отдельных шарах, но потом они оказались в одном, и словно стекло наросло.

Как им удастся уйти? Через финальное чудо. Пока же они призваны ждать. И хозяин сидит у предела печи, а философ внедряет свои мысли в стекло, и только снег продолжает идти за окном, снег идёт и идёт, как будто кто-то тихо переворачивает шар.

* * *

Зиматы разводили не только овец. Было тут и кое-что ещё. Там, где начиналось невидимое, там жили ангелы, но там жила и смерть: люди накидывались на неё и сразу же говорили: дружище, привет, звали на различные торжества. Сказано было: люди прорастут из небытия, и все будут смертные. Смерть, которую они уважали как единого предка. Попасть на материк можно было только через рождение или через смерть, и виртуал ритуальный тут не проживёт, и идеалист маневренный тут не проживёт. Погода и смерть – это то, чем они отгородились от остальных. И если погода сразу же давала о себе знать, то смерть окутывала приезжего постепенно, и где-то он останавливался и кричал: это же смерть, вызовите бригаду ликвидаторов! Но только улыбка со стороны.

Каждый зимат был мастером в умении жить, но и в умирании они находили немалое поле для творчества. Люди входили в такое состояние, пограничное жизни, и только так удавалось сохранять установленный ход вещей. Где-то говорили, что смерть – это стыд, и надо поскорее зарыть, но здесь её выставляли напоказ: на полках стояли баночки для смерти, это же сосуд для души, люди подходили, чтобы постучать, и если там была душа, они могли услышать вот этот звон. Звон, который выпускали в хорин, когда человек умирал.

Смерть; и дети играли с китом, отрезанная голова лежала неподалёку, и малыши в резиновых сапогах бегали по красной воде. А одна девочка привела на урок живую овцу, убила её и разделала прямо на уроке, а другие дети учились. Это жизнь, и стоит ли её прятать? Все едят мясо, и мы едим мясо, так они говорили, и головы овец в супермаркетах, мимика и замороженный мозг – это же едомое, еда, то, что смотрело из зелёновости холма, бегало, спасая своего ягнёнка, и собеседник понятливо кивает: да, конечно, животные очень милые, но надо же что-то и есть.

Вот она, тайна материка: переизбыток жизни, который нужно было всё время уравновешивать. Жизнь была явлена тут так широко, жизнь была дана всей окружающей средой, этим океаном, травой, решительными иглами скал, и надо было с самого раннего возраста учиться примыкать к этой среде, где жизнь и смерть идут рука об руку. Здесь было такое количество жизни, что смерть не могла вызывать испуг, и можно было дружить с ней, можно было жить с ней, можно было давать её детям поиграть.

Люди ходили, натыкаясь на выступы поездов для самоубийства, и каждый мог решить, надо ли покупать билет. Эти поезда ходили несколько раз в год, и всякий раз кто-нибудь оказывался внутри. Каждый из этих поездов должен был проехать все тоннели материка, прежде чем упасть с высокой скалы, и не было шансов на то, чтобы человек уцелел, но поезд оставался невредим, и можно было использовать опять.

Все эти тоннели, через которые ходили поезда, ездили автомобили, все они были хороши не только для перевозки смерти, которую разносили в корзинах огромные существа, – эти тоннели были как пропетые, весь материк был прошит этими глубокими горлами, и каждая тон-в-тон-пропетая-дыра несла свою музыку. На стадии закладки вызывали скалолазов-певцов, и все они пропевали тоннель, а ещё проделывали голосом отверстия в потолке, и получалась огромная флейта. Будете ли вы играть на тоннеле сегодня? Каждый раз, когда внутри катился автомобиль, каменная флейта играла, и сказочная световая игра от фар несла зачарованного путника в корзину к собирателю тупиков.

Зиматы прорыли тоннели и привели сюда смерть, выставили стоять перед каждым заездом, и люди как будто въезжали в тот свет – и было в этом что-то эсхатологическое, так люди заигрывали со смертью. Кто-то говорил переезд, но другие боялись: а вдруг там и правда тупик? Столько было легенд об огромном погроме, что собирает тупики, как яйца в корзину закладывает, чтобы выращивать кризисы, и это было похуже, чем старая добрая смерть, и смерти не боялись, но опасались чудовища с корзиной из тупиков. Не так чтобы испытывали мандраж, но некий подстраховочный страх: все же знали, что беды никакой не произойдёт – если вы истинный зимат, беды никакой не случится. На чужих, правда, эти прогнозы не распространялись, и тут уж каждый должен был отвечать за себя сам.

* * *

Почти в каждом городе работала общественная столовая, куда люди приходили, чтобы поесть. Раздатчица была очень добродушная женщина, но иногда на неё нападала апатия, она накладывала еду и говорила как будто в никуда: все мои особенности поедаются людьми, все мои особенности поедаются… Так она говорила – всегда одно и то же, и Гилберт однажды не выдержал, взял свой обед и спросил: а какие у вас особенности? Женщина остановила на нём взгляд, и они простояли так несколько секунд в ожидании её слёз, которые он хотел пить, чтобы довести до конца сюжет её тоски, но она вдруг начала резко смеяться: я весёлая, я хорошая, вот мои особенности, и Гилберт тоже смеялся, а потом он отложил свой обед и пошёл оттуда вон.

Эта злость, которая начала прорываться из него… Злость или боль? Боль – и прижечь бы антибиотиком. Он ходил и нанизывал на себя зло, он собирал его, производил и обматывал вокруг себя. Может, ему попробовать опять – вернуться туда, дёрнуть себя за виски? Кто его враг? Реальность – это враг. Это единственный враг – тот вид реальности. Как он боялся оставаться рядом с врагом, и страх, он сгущался в нём, тот страх, что кто-то чужой ходит по его жизни и выглядывает из его глаз. Что-то такое происходило: он сидел в своей комнате и его кусали вещи, к нему приходили окна, и он не знал, куда ему деваться, никто не мыслился виноватым, но реальность была враг. И Гилберт пытался говорить:

– Сознание, вот что у меня болит…

И где был его враг? Как его отличить от остальных? Может, это великан, который стоит на вершине горы, может, он даже человек, но это человек с таким большим непередаваемым будущим, что оно выдаётся вперёд и он раскачивается, стоя на вершине горы, и нет перспективы удачно его рассмотреть, но то, что он даёт наблюдать, это зубы, которые растут у него по самому телу, как панцирь из зубов: он ест всем своим существом, он кусает и жуёт этот мир.

Не было такого существа, не было никого на горе. Не было символа врага, но и не было символа бога. Прошлая сцепка уже не работала.

То, что он видел там, это был белый твердеющий ком, и, чтобы разузнать, надо было подойти, и когда Гилберт подошёл, сомнений уже не осталось: это был зуб – огромный решительный зуб, который имела на него эта реальность: когда человек лишён шанса жить в развитом состоянии. Он уехал, но что-то волочилось за ним – это был зуб, и это был лось, прошлые конструкции мира (это «-лось»). Именно поэтому он хотел испарить себя, память испарить – уничтожить ту память, привязанную к объективной реальности.

Злая пружина внутри продолжала свой рост. Как он пытался укусить свои ноги, укусить свои волосы, только бы проснуться в это пространство материка, где овцы развешены по холмам как бытовая гирлянда, где живописные склоны, синие туманы – пространство, которое помогало заживать. Всё заживало в нём – только не ложь, только не обман. Мерзость не могла заживать. Стыд – это то, что он испытывал по отношению к этому материку. Тонкий булавочный стыд: лицо его кололо и ныло изнутри, и почему я такой уродец, почему я уродец? Птицы шипели в ответ. Трава, и уродец посередине травы. Он стоял там, пытаясь себя предъявить. Он ходил к этим зонам, где можно контактировать с миром, он стоял там, но насекомые не принимали его, небо не принимало его, люди не принимали его.

Сверху была луна, а внизу были лунки для желаний, и в это можно было играть так – живя. Всё живущее приспособлено для того, чтобы попасть в свою цель. Где же лунка для него самого? Будет ли он крот или он будет развлекать?.. Только бы найти свою годность… Годность – погода – то. То, что годится. Дождь – это годится, снег тоже годится, а Гилберт? Годен ли он, пригоден к чему-нибудь?

Пар от его жизни облаком висел над головой. Туман ползал под его ногами, как больное животное, и везде была длительность – так он раньше предполагал, но потом он увидел, что длительности вовсе и нет, есть одна мгновенная ежесекундная сила, которую люди вкладывают в себя, чтобы тянуться вперёд. И он тоже попробовал вложить, но длительность использовала привычные аргументы: счастье для тебя пока не готово, оно разобьётся. Каждый человек как змея, как свёрнутая возможность героя. Жизнь может проснуться всем космосом, а может остаться недосягаемой – надо подождать, подожди.

И Гилберт шёл по туману, он чувствовал, как осыпаются волосы, течёт кожа, выпадают зубы – мир, мысли о котором он так усердно испарял, возвращался назад, и странник начинал пить, проваливался в круг. Звенели бездны. В небе шла огромная примерка облаков, но он не смотрел на облака, он не смотрел на воду, он не имел права смотреть. Он был мистически саботирован. Локти скал выступали как древние угрозы. Алкоголики как способ отказа от себя, но он просто заходил, чтобы увидеть, кто его враг, увидеть и бежать от него, убежать так далеко, чтобы даже ангелы не могли отыскать.

Но ангелы были везде, воспоминания не покидали его. Оставленный извлечься из самого себя, Гилберт слишком приоткрыл входное отверстие, и старый мир начал пробираться своими корнями в мозг, и он чувствовал себя бедным, пустым, кривогорбым, каким-то вываленным, маленьким, незначительным. Вот он полетел, улетел, вот он успокоился, и белая борода, белая крыша, дом, который он никогда не любил, – ангелы ходили за людьми по пятам и вкладывали эти воспоминания в хаос.

На островах человек мог выбирать себя и не себя, жить из разных людей, и специальные макеты – сайты, на которых можно было рассматривать всевозможные жизни, как будто жить из некоторых людей. Считать себя собой было непростой операцией: за «я» приходилось бороться, вокруг было множество я, и как из них выбирать, и всякие попытки размножения оборотней – никто не замечал этой слабости и этого неумения найти себя и держать, и Гилберт тоже не замечал, пока он не приехал на материк. И здесь все эти люди полезли из него. Вывод, который он надавил, был уже на подходе. Реальность – это враг, и однажды ты окажешься на материке, зайдёшь в этот туман, и найдёшь там действительную реальность, из которой получится жить. Те самые крошечные материки – пространство для развития: как раньше приезжали в монастыри, так теперь надо ехать на материк.

И можно было теперь ликовать, осталось ликовать, и он пошёл в то самое место, где ангелы любили между собой ликовать, и он ликовал вместе с ними, устраивая лики над головой, выделывая из рук. Старая рутина сидела там, старуха, битком набитые виды, и синяя будда, которую он ловил на внутреннего червя, свернутого в бесконечность как знак. Под кустом бегали многие ножки, но тел самих не было, и что-то росло – то ли мох, то ли это нарастали мурашки, и всё было как мурашки. Ангел – чистейшей фантазии выдумка. Философ – это выдумка. На скалах сидели птичьи щёки. Он смотрел на себя через ангелов, и он не видел себя, но ангелы продолжали прибывать.

– Ты, ангел, помоги! – крикнул он невидимому существу.

И что-то говорило с ним. Бреннур – ангел подержал это слово внутри и протянул человеку совет: неси его старому смотрителю, и Гилберт побежал, и там сидел укоснительный человек, прямо на башне, он говорил: придумай другую концовку, измени, измени очевидный финал. Если провалишь – никогда уже больше не попадёшь на материк, и всё это сотрётся у тебя в голове. Согласен ли ты победить?

– Я не могу отказаться. Я должен победить.

И старец протянул ему слово, превращенное в заклинание.

* * *

И мастер взваливал стеклянное бремя на плечо и нёс в просторную тёмную комнату, и нервы тряслись, и руки, куда бы положить руки? Пошёл в ванную и вымылся, съедая волосами шампунь, потом вернулся к печи, прошёл мимо мастерской, и там к нему что-то прижалось – болезнь хотела прижаться, но он оттолкнул её. Спал или стоял у огня. Кажется, покачивался. Стены восставали изгибами, кривой потолок, затопивший окно, и можно ли выпить окно? Что-то, напоминающее бред.

Всё было хорошо – сперва всё было хорошо, но потом силы начали уходить. Это просто мелькнуло в виде предупреждения, мелкие катышки желаний были сметены, всё стало гладким, и везде были птицы, но слабость не хотела уходить. Тонкий ознобный смех вселялся в него, и он звенел как больное знамение, ходил за порог и высмеивал овцу. Малые твари садились на его слабость, как стеклянные короли, и пировали там. Руки обвисли тяжёлыми проводами, руки горели, плечи заходили в тупик – слабость продолжала наступать, и эти страшные-страшные дни: каждое движение причиняло нестерпимую боль, видимо, слабость была как симптом, но самое противное – это тяжесть, которая росла в переносице лба.

Снова и снова он обрушивался на стеклянные листы, надеясь, что ожившая птица родится в его руках, но птица являлась погибшей, как тонкая хрустальная культура была погибшей, и где же скрывался пилотолог? Все эти выкрики из стекла, словно выстрелы. И как они покусились на самое дорогое, как эти люди посмели его отвратить? Рутина как увеличительное стекло: он чувствовал себя машиной, птицы больше не были одухотворены, они не умели летать. Есть то, что невозможно сделать автоматически, оно требует жизни, и Виргус-машина встала на закрытые пути: перекошенные головы, вывернутые клювы, опавшие крылья – вот то, как проявлялось его мастерство, и всё, что теперь он хотел, – сдать этих чёртовых птиц, вернуть свою нормальную жизнь. И мог ли он вернуть?