Питер, девяностые, весна
Нечасто Боцман возил Ядвигу на берег, а сегодня еще и припозднился.
Вечерело. Дневные рыбаки отвалили с причалов. На берегу было бесприютно и тускло: ватное небо, влажность, как водится, сто процентов, и туман с воды наползает. Зато народу почти никого.
В такую погоду хорошо нагуляться по сырости, продрогнуть, как следует, а потом – в теплую баньку.
А еще лучше – дома сидеть. Но куда денешься: коммуна – дело такое: от каждого – по способностям, каждому… как получится. Вот и натягиваешь поверх куртки теплый пуховый платок. Какая весна, такой и наряд. Плюс старость.
– Через час заберу, – сказал Боцман, и, надвинув на глаза шапку, развалился на трех скамьях моторки, прикрывшись курткой, – покемарю пока.
А они с Кокосиком к причалу пошли. Питомец не отставал, шустро перебирал лапами по камням, от воды держался подальше – кролики не сильно-то водоплавающие.
Хитрован, видно, уже домой собирался, но Ядвигу приметил, рукой помахал, мол, давай, подходи. Еще бы не ждать: ее настойки на всю гавань славятся.
Вот и сгодился сорокалетний ботанический стаж. Из каждой ленинградской былинки она может пользу добыть. Не чаяла, что на старости лет это умение ей пригодится.
Народец по берегу непростой. В бич-холле натуральные уголовники. В гаражах – разбойнички, машины чинят да номера перебивают – тот еще люд.
А в катерки, что в воде болтаются, заглянешь – кого только не найдешь: тут тебе и беглецы от семейного счастья, и контрабандисты, и рыбаки – кто хошь.
Бизнес здесь простой: натуральный обмен. Торговаться, как на базаре, Ядвига не обучена. Не было такой науки в любимой лаборатории.
Хорошо, Хитрован есть: с ним всегда можно договориться.
С виду – мужичок ни рыба ни мясо. Но только что с виду. Ядвигу уважает: чаем из термоса угостил, и Кокосу сухарик припас.
– И спецзаказ, – Хитрован улыбается, – от супруги.
– Спасибо, – отвечает Ядвига, улыбку прячет. – А это ей, от бессонницы.
Повезло жене Хитровановой: хваткий мужик у нее и заботливый.
Кулек, сухо хрустнувший – в Хитрованову сумку. Пол-литровая банка – Ядвиге в мешок. Ух, Боцман обрадуется, Харонушка наш.
Неторопливо пошла от причала. Время есть: и Кокос порезвится, и травок она кой-каких соберет.
Ядвигу в гавани не трогали. Даже бичи, столкнувшись с ней на тропинке, уступали дорогу.
И питомец, Кокос, которого Боцман называл «жаркое», не вызывал у туземцев гастрономического интереса. Хотя кролики, говорят, вкусные. Но перспектива отведать нежного мясца не прельщала никого из бродяг, когда они заглядывали в прозрачные, выцветшие от времени глаза старухи.
Обходили по широкой дуге.
И когда шла она, высокая и прямая, с холщовым мешком, собирая одной ей известные травы, спьяну мерещилась кое-кому коса у нее за спиной.
А кому охота старуху с косой обижать? Или, например, ее кролика?
Шелест, треск. Шаги.
Обернуться хотела – и не успела. Что-то ухнуло, крякнуло, накинулось сверху, глаза застило и шею сдавило.
Платок у Ядвиги плотный, пуховый. Его-то с плеч на голову ей и накинули, да затянули, прямо на горле. Вздохнуть хотела – и не смогла. Рот волосатой тряпкой забит.
В спину толчок – и повалилась в бурьян головой. Колкие травы царапнули руки, даже сквозь ткань продрались.
В пыльной тьме дышать стало нечем, шарила руками, чтоб платок с головы стянуть, а в это время кто-то рвал мешок у нее с пояса.
Дыхания не хватало. Не шаль – бесконечное полотно, перед глазами красные всполохи, сердце кольнуло. Забилась, закопошилась, едва распутала проклятую тряпку.
Еще не видя, ловя ртом воздух, шарила перед собой, но руки натыкались на корни и мокрые ветки, и стоя на четвереньках, она никак не могла надышаться.
Влажный нос уткнулся в ладонь. Кокос, дружочек, беги, пока цел!
Завалилась набок, неловко села на землю – и увидела обидчика.
Лядащий, жилистый мужичонка. Стоит над ней, ухмыляется. Даже не думает убегать – не спеша распутывает тесьму на мешке, лезет добычу смотреть. Смелый, ишь – со старухами воевать. Вдруг вытаращился, аж глаза на лоб полезли:
– Кролик, что ли?..
И в прыжке Кокоса за уши – хвать!
Кокосик висит, как игрушечный. А мужик хорохорится:
– Твой, что ли, кролик, бабка? Было ваше – стало наше!
Тяжело подниматься с земли.
Встала Ядвига, отряхнулась:
– Пусти, – говорит.
– Ага, разбежался, – скалится фиксой, – а может, я, бабушка, кушать хочу. Кушанькать мне надо, ням-ням, – кривляется, корчит плаксивые рожи.
– Отпусти, – говорит Ядвига.
А в глазах темнеет, и не нравится ей эта темь. Знает она, что за ней приходит.
– Заладила: пусти да пусти! А мне пох! Я – гегемон! Я жрать хочу! А если я жрать хочу, значит буду. Никто меня не накормит! Все сам! Нет такого закона, чтобы мужику голодным сидеть!
Темень из глаз выплескивается на свет. И туман за плечом мужика из серого становится черным.
– Кролика отпусти и мешок положи, – тихо-тихо, чтобы не потревожить то, что движется, что выползает из тьмы, говорит Ядвига.
А сама видит – не хочет, а видит, как покачиваясь и шевеля губами, в тумане проплывает голова, похожая на гнилую дыню. Как белобровая девчонка с косицами со всех ног бежит по тропинке к морю. Как из кустов выходит человек, за ним другой, и еще, окружают кого-то плотной стеной, крик в ушах – вой, в котором человечьего мало, но знает – то человек. И даже знает, какой. Но за всем за этим есть что-то еще: темное, синее, чужое, огромное, чему названия нет. Но оно – есть.
Сердце тикнуло с перебоем, сейчас бы валидол под язык.
А мужик по-своему понял, усмехается:
– Что, бабка, приссала? Совсем краев не сечешь? Вали живо, пока я добрый. Не будь ты старуха, узнала бы…
И такие дрянные слова произнес, что хоть уши мой с мылом.
И слова проросли.
Темнота за спиной мужика прорезалась белым саваном. Что-то вышло и встало у него за плечом.
Кокосик – и тот почуял, забился, извернулся. Задними лапами врага по морде хрясь! Взвыл мужик, кролика выпустил, за щеку схватился.
Кокос тут же дал деру в кусты.
А мужик на нее пошел, глаза злющие, изо рта поганого чуть не лягушки выскакивают – такую пакость орет.
А Ядвига не шелохнется. Ждет, когда дойдет до него.
И за левое плечо ему смотрит.
Тут до него дошло. Тупой, а тоже почуял. Дернулся, будто зябко ему. Не помогло – Ядвига сквозь шаль этот холод чует.
За левым плечом она. Старая знакомая. Стоит, будто всегда здесь была. От взгляда ее Ядвиге хочется спрятаться, хотя опять – не за ней. Но, странно сказать, после того, огромного и чужого, что почуяла, даже она Ядвиге чуть ли не родной показалась.
Тихо-тихо, по капле, когда не хочется говорить, а слова, словно из плохо закрытого крана, кап-кап, и никак их не удержать, говорит Ядвига обидчику:
– А ведь молодой. А ведь жаль дурака.
Мужик рот открыл, и – ни звука.
– За плечом она у тебя. Скоро, совсем. Мне жаль, дружочек… так жаль…
Знает Ядвига. Не хочет, а знает.
Мужик смотрит мимо, будто слепой. Мешок выпустил. Щека кровит, облезлый, весь пыл растерял. Зябко ему.
Еще бы не зябко.
Завернул трехэтажным – вбогадушуматерь, да и пошел. А она с ним. Ядвиге кивнула, как старой знакомой.
Так и ушли.
А они с Кокосом остались.
У Ядвиги с ней свои отношения. Родственные, можно сказать. Трижды она ее видела. Кому-то и раза хватает, а с ней почему-то так.
Но каждый раз, встречаясь с взглядом пустых глазниц, знала – не время еще. Не за ней. Порой даже знала, за кем. И это знание с каждым годом светлило серые прежде глаза до прозрачной, старческой голубизны.
В первый раз повстречала ее еще девкой молоденькой. В тридцать восьмом дело было.
…В коридоре коммуналки хлопали двери. Запирались щеколды, за каждой – соседи старались не дышать. И слышалось юной Яде, как стучат сердца, а губы беззвучно шепчут: не за мной, не сюда, отведи…
К ним-то и постучали.
Вышла красавица Ядя – высокая, статная, с черной, обернутой вокруг головы косой. Сорочка батистовая ночная ничегошеньки не скрывает в свете, что из комнаты льется.
Первому парню, молоденькому, она бы глаза отвела. Тот, как увидел ее, в дверях и застыл. Она уже за собой силу чуяла. Не сумела бы описать, но знала – есть. Парень замешкался, засмущался. Будь один он – заболтала бы, заморочила.
Да двое других из коридора вошли, оттеснили Ядвигу, и когда все трое ввалились в дверь, она и увидела, кто еще стоит на пороге.
Той минутной задержки маме с папой хватило, чтобы скормить щели в полу письмо от друга из дальних краев. Но доноса отцу хватило и без письма – по самую маковку. Увели папу. Он старенький был, не зажился.
А мама в эвакуации сгинула.
Ту теплушку с ледяной дырой вместо сортира Ядвига во сне увидела. В ней мать ехала, и другие еще. А с ними, возле людей, на мешках, в чаде, в дыму, в душном холоде, словно еще один пассажир, ехала та, с пустыми глазами…
Во сне том блокадном, увидев мать и эту, сидящих рядком, все Ядвига и поняла. После Победы уже разузнала, что так все и вышло.
Перед самой войной Ядвигу взяли лаборанткой в ботанический сад. В октябре сорок первого она в субтропиках работала, тут и рвануло. Тогда ничегошеньки не поняла: звон стекольный, пальма, трава-переросток, накренилась, не падает. Снежище, осколки брызгами. И в свете пожара, как днем, увидела, как идет на нее безносая, не касаясь земли.
Не дошла. Пальцем погрозила и сгинула.
В себя уже в госпитале пришла. Недолго лежала. В блокаду в Ботаническом огород разбивали, выращивали корешки, укроп, даже картошку.
После войны жила красиво и просто, как все: с травами, с кактусами любимыми. Бабка ее хорошо понимала в травах. И папа ботаником был. И она.
Так и старилась. А в шестьдесят засохла – перестала стареть, сколько лет ей сейчас – и не вспомнить…
Кто же ждал, что ей какой-то сопляк тыкать будет да угрожать? Сам дурак. Знал бы, не стал бы связываться. И мужик этот дохлый, что Кокоса тянул, тоже зря: может, и обошлось бы… но поналезли откуда-то новые, наглые: совсем нюх отбит.
Не все такие, конечно. На «Пингвине» контингент неплохой. Новенький тоже приличный. Боцман, Ринат…
Вспомнив Рината, она огляделась. Где-то тут, прямо здесь… нашла! Травка та мелкая, неприметная. Люди ногами топчут. А Ядвига в мешок приберет, Ринату на чай.
Без этого чая Ринат не жилец на «Пингвине». Пьет из широкой миски, сидит, подобрав ноги, на японскую нэцке похож. Сколько лет ему, не поймешь: молчит – старик стариком. А как улыбнется, зубами блеснет – молодой. Спросила как-то его. Отшутился:
– Что тебе мои годы, Ядвига-апа? Ты что – паспортный стол?..
Мечтает Ринат о твердой земле. А никак. На воде пока дом. И его, и Ядвиги…
На «Пингвине» даже полка с книжками есть. Все справочники с собой забрала, хоть и тяжелые. Кокосик присмотрен, воздух хороший и воды вдоволь. Гигиена во всех случаях – первое дело.
А молодые по новостям тоскуют. Людка недавно телевизор вспомнила. А Ядвига ей:
– Деточка, ну зачем вам телевизор? Что вы там станете смотреть? Какую кинопорнораму?..
А та улыбнулась тихо, как тень. Время гнилое – смеяться люди разучились. Разве что Боцман – да и тот, будто по принуждению…
Боцману можно, на него не обижаются. Кто на берег свезет? Боцман. Кто соляры добудет и мотор заведет, когда от холода зуб на зуб не попадает? Боцман. Кто Ильичевых крестников на «Пингвин» привезет? Опять Боцман.
Плеск волны. Тарахтенье моторчика.
– Пойдем, Кокосик, домой, пора ужин готовить. Харон-то наш, видишь, заждался уже.
Идет старуха по гавани. Спешит за ней кролик – сам белый, а ухо черное.
И пусть идут. Обычное дело.
Гавань и не таких гостей видывала.
Санкт-Петербург, 1907, весна
Город, окрашенный в охряные тона, чем-то напоминал Петербург, но больше – Венецию, как представлялась она по старинным гравюрам.
Гондола несла его вдоль канала, на гнутых мостиках прогуливалась публика. Из воды улыбались купальщицы с белыми лилиями в волосах. Незнакомая музыка летела с плавучей эстрады.
Еленушка, прекрасная и какая-то новая, сошла с причала к Даниле в лодку.
– Милый друг, – сказала она.
Данила протянул ей подарок – большую коробку с бантом, вроде той, что Трубицын подарил мадам директрисе.
Еленушка улыбнулась. Изящные пальчики сдернули ленту, коробка открылась и – тук-тук-тук. На синем атласе лежало человеческое сердце.
– Спасибо, – прошептала она.
В ее руке вдруг оказался нож – странный тускло-желтый обоюдоострый клинок.
Взмах – и она всадила его в живое, пульсирующее сердце. Брызнула кровь. Данила вскрикнул от боли. За что?..
Чужая мелодия. Стук барабанов.
– За что?!
– Данила Андреевич! Откройте! Голубчик, что с вами?..
Рывком сел.
Чахлый рассвет. Озноб. И подушка мокрая.
Грохот. Хлипкая дверь гнется, щеколда еле держится, будто кто-то навалился с той стороны. Это за ним. За что?..
– Данила Андреевич! Немедленно откройте, что же вы…
Рывком с кровати. Вытер покрытый испариной лоб. Взгляд в зеркало над рукомойником – в волосах перо от подушки, глаза шалые.
Треск. Щеколда вылетела, дверь распахнулась под грузным телом хозяйки:
О проекте
О подписке