Читать книгу «Стороны света» онлайн полностью📖 — Ю_ШУТОВА — MyBook.
image

Татьяна Васильева
КОЛЛЕКЦИОНЕР

Металлический звон полотна едва ли перекрывает доносящуюся из динамиков музыку.

Бум-бум-бум. Задвижка замка вгрызается в паз подобно голодному дворовому псу, нашедшему на помойке кость. Она натужно скребет зубами при каждом ударе в дверь. Ей это не впервой. Третий раз за прошедшую неделю.

Чирк-чирк-чирк. Борис срывает со спички серную шляпку, добывает огонь. Зажигает сигарету, затягивается и откидывается на протертую собутыльниками спинку дивана. Закидывает ногу на ногу. Воздух приятно касается его разгоряченной после душа кожи.

Какой кайф!

Изо рта Бориса бабочкой вылетает голубой дым, движется вверх, касается потолка и растекается по нему, оставляя еле заметный пыльцовый след.

Борис вспоминает, как собирал бабочек в детстве.

***

Первую Борис увидел в шесть лет. В деревне у бабушки, когда он, сбежав из душной, пропахшей потом и сивухой избы, валялся в высокой луговой траве и глядел на небо. Сначала бабочка ненавязчиво скользнула перед ним. Затем снова мелькнула несколько раз, демонстрируя свою красоту, будто та была чем-то исключительным. В конце концов, она низко опустилась, игриво коснулась Борисовой кожи.

Он поймал ее ловко, почти играючи. Будто бы она сама этого хотела. Сжал ее между ладоней, но небрежно, как все мальчишки его возраста. Будто это не бабочка была, а назойливый комар. И удивился, когда ее хрупкое тельце лопнуло как мыльный пузырь, оставляя на коже липкий след.

Вторую он заприметил там же на лугу. Но в этот раз он подготовился: взял с собой потрепанный временем голубой сачок деда. Борис подкрался к ней исподтишка, как обезумевший от голода хищник, и ловко, в одно движение погрузил изящное тело в сеть. Теперь, даже если она и хотела выбраться, у нее ничего не выходило. Борис долго наблюдал за ее беспорядочными, полными отчаяния движениями, наслаждался, пока не решил поделиться своим уловом еще с кем-то. Торжествующей походкой он вернулся в избу, распахнул дверь и замахал добычей перед переполненной делами бабушки. Та в ответ лишь накрыла его безразличным взглядом и отвернулась. С ее пожухлой полоски губ сорвалось лишь привычное: «Брысь, не до тебя сейчас».

Его радость мгновенно сгнила вместе с огрызком бабушкиного внимания. Он послушно вышел во двор. Выудил смерившуюся со своей участью пленницу из сети, сжал ее между потными пальцами и надавил. Хруст. Звук иглой воткнулся в его грудь, вызывая приятное волнение. От пальцев, отобравших чужую жизнь, к плечу пробежала толпа мурашек. Борис подобрал валявшийся у крыльца пустой спичечный коробок, аккуратно сложил в него тело и сунул в карман. Позже вечером, когда уже стемнело, он тайком пронес трофей обратно в избу и спрятал в надежном месте: в дыре между прогнившими нитками своего матраца. В ту ночь Борис никак не мог уснуть. Все глядел туда, где лежал коробок, поглаживал его и наслаждался своим творением. Своей силой. Своим величием.

На этой жертве Борис не остановился. Он ловил бабочек одну за другой: беспризорно скитаясь в лесу возле деревни; высматривая среди ярких цветов у озера, пока местная шпана гоняла его со словами: «Шел отсюда, городской!»

Вернувшись домой, он встречал бабочек уже реже. Обычно во дворе, куда мама посылала погулять, шепча: «Иди-иди, не мешай», когда в гости наведывался усатый дядя Саша.

Он подбирал их искалеченными детьми, ветром, солнце, притаскивал домой, тщательно очищал от пыли, расправлял крылья, накрывал их вощеной бумагой, пронизывал копьем-булавкой хрупкое тело и прикреплял к деревянной доске.

К моменту, когда Борису стукнуло пятнадцать, в его коллекции хранилось тридцать восемь экземпляров.

***

Музыка стихает, одна мелодия сменяется другой.

– Сука! – за дверью, шаркая, удаляется поверженный сосед. – Пора съезжать.

Механическое «туц-туц-туц» наконец-то освободилось от надоедливого «бум-бум-бум». Борис ухмыляется, вытягивает руки вдоль спинки дивана и запрокидывает голову. Плюс один в его пользу. Общий счет он не ведет после того, как сосед сверху подарил ему фингал под глазом за расписанные в подъезде стены. «На память», – сказал тот и сразу же съехал. Мудак, одним словом. Потому, несмотря на увечье, Борис засчитал победу в том противостоянии себе.

Справа квартира академиков каких-то. Вечно ходили кверху носом, очки поправляли и бубнили себе под нос, видя курящего на площадке Бориса. Их квартира пустует с декабря. Борис ехидно улыбается, вспоминает, как по пьяни обоссал их дверь, за что они потом ломились к нему с полицией. Пару вмятин оставили все-таки на двери. Не страшно. Снова его победа.

Слева соседей было тьма – уже сбился со счета, скольким сдавали. Последние – семья из Таджикистана – не продержались и недели. Видимо, громкий просмотр порно посреди ночи оказался им не по душе. А вот упрямую бабку напротив Борис никак не сломит – ту проще пережить, чем выжить. Подождет.

Борис чешет иссиня-черную бороду. Походу, сосед полицию вызывать не будет. Сам понимает, что ничего она Борису не сделает. Потрется у закрытой двери, постучит да дальше поедет отморозков ловить на улицах. Потом очередную бумажку бросят в почтовый ящик, Борис такие в туалете на бачке хранит.

Борис давит сигаретного светлячка в стоящей на подлокотнике пепельнице. Наслаждается музыкой и своим величием.

Туц-туц-туц. Борис блаженно закрывает глаза. Музыка – черная вода – наполняет комнату сантиметр за сантиметром. Касается его длиннющих костлявых стоп, поднимается выше, к щиколоткам, икрам. Пропитывает разлохмаченный край полотенца, заливается под него, наполняет тело. Она ползет выше по тазу. В черную воду погрузилась грудь Бориса, шея. Вот уже она затекает ему в рот, заполняя гортань, легкие, желудок.

Бульк-бульк-бульк. Борис полностью погружается в музыку. Тонет в музыке и Борисова комната, и Борисова квартира, и Борисов дом.

Вот же кайф!

Юрий Кузин
СМЕРТЬ – ЛЕГКИЙ ПЕРЕКУС

Бог сказал: «Умри, Васька! – и я умер за день до своего девятилетия, спустя мгновение после выстрела полуденной пушки, изрыгнувшей комок спертого воздуха, – талый снег свалялся, почернел и пропах, как створоженное молоко…

В ту же секунду, когда меня сломало, как ветку вербы апрельским воскресным утром, в Венецианской лагуне мрачная Анна, пробежав терцину Данте: «Земную жизнь, пройдя до половины…», сунула планшет в рюкзак, встала, потянулась, подошла, переступая с камня на камень, к веснушчатой Агнесс, чмокнула в темя, обняла за широкие, как у пловчихи, плечи и спросила доверительно: «Ты уже трахалась? Только не ври, что – нет!» Что у тебя на уме, – та весело забарабанила пятками по воде.

Сам не знаю, как, но я слышал этот треп, а еще побывал в дебрях Африки, в прериях Аризоны, на узких улочках Толедо и в окутанном смогом Шанхае, где все кишело китайцами, которые столпились на моих роговицах – все 24.000.000. Я знал каждого поименно, как если бы был микробом, клонировавшим себя для турне по планете. «Веселая же у тебя смерть, приятель!» – подумал я.

Но прежде, чем корова-вечность слизала меня шершавым языком, чтобы, распробовав, понять: скормили ли ей разнотравье или угостили пучком сочного клевера, я побывал в одном миллионе городов, поселков и деревень, где со мной прощались, как с дорогим гостем. Что же во мне особенного? Я призадумался. Стал тормошить тельце, из которого мне даже пришлось выйти. А затем я лихо нырнул в кровоток, в перебитую артерию, в которой эритроциты оказались зелеными, как ирландцы в день Св.Патрика. Веселье, которое здесь царило – очевидно, до здешних еще не добрались слухи об осколке, торчавшем из моего окровавленного виска – приободрило меня, и я даже осмелился заглянуть в свой приоткрытый рот: зубы были целы, язык не прикушен, а голосовые связки (chordae vocales verae) были идеальны, ведь логопед, к которому меня таскала мать, вылепил их, как скульптор, удаливший резцом все лишнее: ламбдацизмы, сигматизмы, ротацизмы.

Затем я прошелся по спине. Одна лопатка торчала – результат родовой травмы: акушерка выдавливала меня, запретив матери делать «кесарево», мол, начинать жизнь с поблажек не по-мужски. В отместку я заперся в утробе, пока меня не вытолкали «взашей» с ассиметричным, хотя и красивым личиком: что-то от отрока Васнецова, глаза которого – блестящие, с поволокой – до безобразия широки, а черты лица хрупки, как церковный хрусталь, шея тока, как свеча, абрис щек замысловат, как византийская вязь, уши нежно очерчены, а рот одновременно кроток и дерзок. Думаю, я бы свел с ума не одну женщину, если бы дожил до возраста либидо, когда в уши мальчишке, прильнув к ним влажными, горячими губами, природа шепчет слова любви…

Но, эта компания, облепившая детскую площадку, этот развязный парень, хвативший бутылку о горку, чтобы смахнуть меня как куропатку из двустволки, а затем похваляться перед саранчой, стрекочущей крыльями в дали от того, кто заставил само время бухнуться в обморок. Я погрузил в его рыхлую плоть свои холодеющие пальцы и в полудреме увидел, как нож, блеснув на солнце, очистил яблоко от жмыха, – а что такое смерть, подумал я, как не легкий перекус! След от зубов остался на сочной мякоти плода, уже подвергшегося ржавлению, и с замиранием сердца я ждал, когда щербатое стекло штопором вывинтит морозный воздух из апрельского полузабытья. А, намотав баллистическую кривую на височную кость, осколок уселся в моем щенячьем мозгу, точно там ему и было место…

ХОРУГВЕНОСЦЫ

– Хоругвеносцы! – взбегает по хлипким ступенькам мальчишеское сопрано…

Сотни глаз ищут акварельный мазок, брошенный на влажную бумагу рассвета, – но крикуна и след простыл… Где же глашатай, – тот, кто растолкует малышне: сколько еще петлять по пыльному серпантину тем, кого смерти похитили у жизни? Колонна пестрит флагами и штандартами, на которых указано время, когда нерасторопного мальчика или девочку срезали, как куст сирени для украшения алтаря. Выходит, все мы сгинули минуту назад…

Вскинув воспаленные глаза, я обнаруживаю над головой стяг, а ладони саднит от грубо обтесанного древка, которое мне вручил неизвестный с хоругвью, чьи тяжелые кисти тут же отхлестали мои бледно-землистые щеки. Я слышу, как ветер полощет стяг, где золотом на алой парче вышито имя моей погибели. Штандарты положено свалить к воротам рая. Но где он, этот горний чертог?… Я оббегаю малышню, устроившую бивак на обочине. А когда придорожная пыль, превратив мое лицо в посмертную маску, стеарином оплавляет разгоряченные щеки, а наждак суховея, обтачивавший пересохшие губы, выметает из расщелин и каверн авитаминозные кровяные шарики, волна сладкого удушья накатывается и разбивается о мой восторженный взгляд.

И есть чему восторгаться: в десяти шагах от меня, колеблясь, как пламя церковной свечи, стоит светлый дух. Вошел он в дверь, прорубленную в стене зноя, уже извлекшего из баночек гуаши, и швырнувшего на загрунтованный картон утра густую, всю в колонковой щепе, позолоту солнцепека. Ступает гость осторожно, мелкими шажками, как часовщик, наладивший старинные ходики. Света тьма, – и я пью роговицей этот дымящийся напиток, не боясь обжечься. Но сомнение гложет: а что, если на огонек пожаловал коварный убийца?

Все незнакомцы мазаны одним миром, – звезды, галактики, вселенные. С чужаками держи ухо востро. Не верь их россказням, особенно Солнца, – вот уж кому палец в рот не клади. Сколько раз этот лежебока укладывался у моих ног, требуя почесать загривок. Я лакомил зверька из рук. Изучал повадки. Но зазевался, и получил удар в темя, от которого не смог подняться. Так расплачиваются за истовость. Но я даже не успел окапаться в собственном страхе. Стальной занавес упал прежде, чем пламя выело желтки моих переполошенных глаз. И зачем, не вняв совету матери, я отправился на пляж в солнцепек? И почему, когда протуберанец, тромбом закупоривший кровоток, орал мне в уши об опасности, я не внял совету, и даже пожелал испытать решимость, испить до дна чашу познания подобно тому, как Одиссей, дразнивший Сирен, приказал привязать себя к палубе галеры?