Cценарист Серню и Писатель Фомич шли по Малой Мясницкой. Осень. Шорох листьев, каблучки спешащих дам, цокот копыт и скрип проезжающих пролеток.
– Что ж это выходит, Фомич, сколько я не читал из твоего, э-э, наследия, нигде нет даже намека на присутствие женщин. Разве так можно писать? – спросил Серню.
Он любил старину Фомича, такого же, как и он, студента, изучавшего цикл естественных наук на втором курсе университета. Такого, да не совсем: в Морскую войну Фомич воевал в составе русского Добровольческого корпуса. Поэтому Серню еще и побаивался своего друга.
– А как иначе, старик? Женщины, они все как-то мимо, ни с боку ни с припеку, – благодушно возразил Фомич. Собственно, их и нет вовсе. Где ты их видел, старина? Их нет, это всё пар, иллюзия!
– А вот эти что, не женщины? – показал Серню на проходящих мимо дам.
– Ну и что? Ты докажи, что они есть…
Сценарист закашлялся. Он знал, что если Фомич хотел спорить, то готов был спорить с самой очевидностью.
– Ладно, я твоих софизмов касаться не буду. Но ведь во всяком литературном произведении всегда обнаруживаешь даму, и не одну…
– А зачем?
– Как это? – не понял Серню. – Если желаешь, изволь я тебе поясню…
Он имел кое-какой литературный опыт, писал сценарии и потому полагал себя компетентным в литературных материях.
Но посмотрел на довольного Фомича и осекся. Потом спросил:
– Что, небось, ловушку заготовил?
– Не без этого, старик. Ну, так зачем они нужны в этой самой литературе?
– Как же, ничто в нашей жизни не обходится без них, – повел речь вовсе не о литературе Серню. – Всякое событие, движение души несут в себе знак их присутствия. Из-за них рушились империи и опять же созидались; Генрих Восьмой отказался от католичества и сделал Англиканию англиканской. Потом…
– Так ведь это всё литературщина, мой друг, дань романтической традиции, уже порядком изжившей себя.
– Но Генрих Восьмой?
– Он вполне мог пылать страстью и к небесным светилам. Результат был бы тот же. Если бы судьбы империй зависели от женщин, то никаких империй не существовало б, а жили б мы натурально в шалашах и грызли кости мамонтов…
– Позволь, но мамонты давно вымерли…
– Это фигура речи, при том – не бессмысленная.
– Но исторические примеры?
– Ты еще скажи, что курок является причиной выстрела из ружья, а не охотник вкупе с пробегающим мимо зайцем. Или скажи, что какой-нибудь Раскольников порешил старушку потому, что где-то спёр топор.
– Я этого не говорил!
– А тогда при чем здесь женщина?
– Но, дорогой мой, Бальзак, Тургенев, классический роман…
– Ты сценарист. Если в сценарии не будет дамы – его возьмут для съемок?
– Нет. Разве что это какой-нибудь «Аттила» или «Царь Пирр».
– Ну а если в романе дамы не будет, то хватит фантазии у писателя?
– А это здесь при чем?
– При том при самом. Писание романов – тяжкий труд. Ты думаешь, чтó вдохновляет писателя?
– Что же?
– Вот этого ты и не знаешь. Душа таланта – потемки. А у не-таланта – так полный мрак. А я тебе расскажу, я их, писателишек, насквозь вижу. У всех у них наблюдаю я не вдохновение, несомненное и настоящее, а комплекс солдата.
– Какого солдата?
– Обыкновенного. О чем двадцать четыре часа в сутки думает солдат?
– О чем?
– Ясно, ты в войске не бывал. А мне вот пороху понюхать довелось… О бабе солдат думает. Об ином просто не интересно, не выходит у него об ином. Уяснил?
– А-а…
Оба замолчали и, свернув на Несуглинную, направились к ближайшему трактиру.
– Послушай, – вдруг сообразил Серню.
– Слушаю.
– А не приходило тебе в голову, что у тебя комплекс сражающегося солдата? Скажем, во время рукопашной солдат вспоминает о дамах?
– Как можно, бой ведь идет!
– Вот у тебя это самое и есть.
– Да ну! Разве я в рукопашной?
– Хуже, старик. Всякая рукопашная имеет завершение, а у тебя… – Серню картинно махнул рукой.
– Что же выходит? Ты решил приравнять меня к этим писателишкам? Но только с обратным знаком?
– Так и выходит, брат.
Фомич сделал вид, что обиделся. Надулся и замолчал.
– Вот именно, с обратным, – всё более воодушевлялся Серню. – В каждом твоем сочинении не «шерше ля женщину», а наоборот, «не шерше ля женщину», или так – «лучше и не ищи», – эдакий императив. Не потому, мол, написано сие сочинение, что «она есть», а потому, что «ее нету и быть не должно»! И всё в таком роде.
– Ах ты, прохвост! – перебил его Фомич. – Ах ты, шельма! Как это ты так ловко умудрился воткнуть даму в мои произведения?
Тут Фомич сделал страшные глаза и ухватил Сценариста за лацкан сюртука.
Что поделаешь, любил он такие грубоватые шутки. И особенно – то, что знакомые, обычно, вот как, скажем, Серню, принимали его гнев за чистую монету и нешуточно пугались.
– Ну, стоит ли из-за этого ссориться, ведь мы с тобою старые друзья, и, право, эдакий пустяк… – залепетал Серню.
– Ха! Пустяк. Да за такое оскорбление порядочные люди стреляются на дуэли.
– Послушай, старина, давай лучше заглянем вот в эту книжную лавку, а? Поглядим, как твои труды распродаются. Должно быть, бойко распродаются…
Фомич сразу сменил гнев на милость, отпустил Сценариста и даже помахал тростью, словно бы в предвкушении пиршества славы.
После визита Символиста Василия с Пимом Пимским приключилась скверная перемена. Он потерял вкус к жизни. Ничто не трогало душу, ничто её не одушевляло. Не хотелось даже пить. Каждое утро он, как автомат, безо всякого интереса волочился в университет, так же вяло читал лекции, после чего отправлялся бесцельно бродить по городу. И бродил дотемна. Домой возвращаться тоже не хотелось.
Не то чтобы приват-доцент не боролся с этой внезапной и необъяснимой хандрой – один раз он честно попробовал напиться. Стало еще хуже. Пимский забросил светские визиты и некогда регулярные кутежи с дюком Глебуардусом Авторитетнейшим, своим покровителем и бессменным кредитором. Удивительно, что с ночным гостем он всё это никак не соотносил. Более того, наутро он начисто позабыл про ночного визитера. Помнил только, что ему непременно нужно что-то важное вспомнить, да вот что именно?
Вездесущий случай привел его сегодня к книжной лавке господина Требесова. Войдя туда, Пим отправился к самому дальнему стеллажу и принялся бесцельно листать книги.
Господин Требесов приходился Сценаристу Серню дядей, поэтому книги Фомича – а писал он всё больше батальные повести про Морскую войну – красовались на видном месте, но не на центральном прилавке, где вальяжно покоились тома в твердых переплетах, а на стойке справа, где были разложены книжицы в мягких пестрых обложках, выпускающиеся главным образом для народа. В том, что труды Фомича не разделили общей радости солидных трудов, барственно взирающих на них, сирых, с главного прилавка, был повинен сам Фомич. Именно он, соблазненный предложением издателя, сулившего минимальные затраты при быстром и несомненном барыше, согласился на мягкие обложки и разрозненные книжицы, – по одной на каждый опус.
По правде сказать, Фомичу это было, в общем-то, безразлично, книги про Морскую войну пользовались в народе не меньшим спросом, чем, скажем, получастушечные стишки модного «крестьянского» поэта Небраскова. Но сегодня он поймал кураж и потому решил продолжить представление.
Начал он негромко:
– Что ж, дружище, выходит, я никому и не нужен?
– Отчего ж, – отвечал Серню. – Видишь ли, твои книги покупает народ всё больше малообразованный…
– А где же высокообразованный народ? Отвечай, милейший, – возвысил голос Фомич.
– Да известно где – вон у того прилавка.
– А почему же тогда, я тебя спрашиваю, мои книги здесь, а не там? Отчего, спрашиваю я, проистекла такая нелепость?!
– Да ведь ты сам пожелал, чтобы их печатали в мягкой обложке да на серой бумаге, ты сам…
– Я?! Да как ты смеешь обвинять меня! Я писатель, и мое дело – писать, а не издавать и по прилавкам раскладывать! Ясно?
– Но ведь ты сам…
– Опять я?!
Пим Пимский был большой любитель подобных сценок, но теперь, глядя из своего угла, лишь равнодушно скользил взглядом по лицам двух спорщиков, один из которых показался ему смутно знакомым. А видел он его в павильоне Ивана Разбоя, на съемках, но сейчас не узнал.
– Думаешь, я не заходил в эту лавку? – всё распалялся Фомич. – Вчерашнего дня, между прочим, заходил. И что же? Вон там, – он указал на центральный прилавок, – лежал двухтомник какого-то Верова. Что за Веров такой, никто не знает. А сегодня его уже нет! Изволь видеть – нет!
Ситуацию на главном прилавке Фомич успел оценить, ещё когда только вошел в магазин.
Он снова схватил Сценариста за лацкан сюртука и чуть ли не ткнул носом в прилавок. После чего развернулся и размашистым шагом пошёл из лавки прочь. Серню грустно потеребил свою фуражку и поплелся следом.
Между тем при словах «какого-то Верова» стоявший у прилавка человек поднял голову и приват-доцент узнал дюка Глебуардуса Авторитетнейшего. Тут уж, несмотря на свое плачевное состояние, Пимский удивился.
Дюк Глебуардус, разумеется, любил показать себя либералом, не чуждым простой жизни, да он и в самом деле не чуждался её. Потому носил он серый недорогой костюм, обычно с черным узким галстуком. Из рубашек же предпочитал хлопковые. Но книги всегда просматривал дома, у себя в кабинете, куда ему на выбор доставляли их приказчики от издательств. И встретить его в книжной лавке было делом совершенно внезапным.
– Признаться, удивлен. Какими судьбами, дюк? – произнес Пимский, подойдя к прилавку.
– По твоей милости, – усмехнулся дюк и, внимательно поглядев на Пима, добавил: – Разве не припоминаешь?
Пимский не помнил своих переходов во сне в другой мир, поэтому забеспокоился, решив, что когда-то по пьяному делу просил дюка о какой-то услуге, а теперь позабыл.
– А что, разве я тебя просил? Может, это было в гостях у Боунов, где, признаться, я несколько перебрал? Но ведь это так давно было, в прошлом месяце. Не пойму, о чем ты спрашиваешь.
– Нет, это коннектировано с теорией сна, дорогуша.
Пимский удивленно глянул на дюка, – такие странные слова в его устах! – но ничего не ответил.
– Сейчас поймешь. – Глебуардус повернулся к приказчику и осведомился: – Скажи, любезный, а нет ли Верова?
– Никак нет, ваше сиятельство, – бодро ответил тот, но дюк уловил заминку в ответе.
– Откуда знаешь, кто я таков?
– Да кто ж вас не знает, ваше сиятельство!
– Тогда почему врешь? – Дюк грозно уставился на юношу.
Тот смутился и часто заморгал.
– Видите ли… В самом деле, таких книг нет. Извольте видеть, не далее как сегодня утром зашел к нам некий господин и выкупил по немалой цене все книги. Это двухтомник… Не извольте гневаться…
– Что? Что ты мелешь, болван? Сочинил мне черного человека… Говоришь, скупил все книги? А цену кто надоумил поднять? Отвечай.
– Видно хорошо было, как они ему нужны. Отчего же не поднять, когда такая надобность? Дело коммерческое. Господин Требесов и назначил твердую цену.
– Вот тебе, Пимский, роковое стечение обстоятельств. Я до этого дня ни о каком Верове слыхом не слыхивал, – дюк снова обратился к приказчику: – Кликни-ка сюда своего хозяина.
– Сию минуту!
Приказчик опрометью бросился на второй этаж и вскоре спустился в сопровождении хозяина, господина Требесова. Тот держал под мышкой два синих тома с золотыми буквами на корешках.
– Не извольте волноваться, ваше сиятельство, – поклонившись, заговорил он. – Вы удостоили нас честью посетить наше скромное заведение, и такая незадача. Не извольте гневаться, ваше сиятельство, всё можно уладить самым наилучшим образом. Есть, есть ваши книги. Вот!
– Что ж, благодарю. Как же понимать слова приказчика?
– Всё правда. Сами были крайне удивлены. Неделю тому назад от издательства прислали, и ведь всего пять экземпляров, по два тома. Автор, сказать по чести, неизвестный, спросом у публики не пользовался, так что до вчерашнего дня лежал мёртво…
– Неизвестный, говоришь? Что ж, Пим, вот и запахло жареным. Теперь держись, – и вновь вернулся к разговору с господином Требесовым: – Так что же произошло сегодня?
– Хотя спросом книги не пользовались, но я отложил один экземплярчик для себя, быть может, выйдет когда библиографическая редкость. А уж когда господин этот захотел купить все экземпляры, какие ни есть в моей лавке, тут уж я и подавно решил, ваше сиятельство, – нипочем ему свой не продам. А он уж допытывался, как учуял что, и даже вдвое против цены платил.
– Скажи, милейший, а каков из себя тот господин?
– Внешности самой непримечательной, господин дюк. Затрудняюсь, право… Я ведь решил, что это автор и есть. Стыдно ему стало или навроде того, – такие казусы в истории, знаете ли, известны. Тем более, думаю: нипочем не отдам экземплярчик. Никому не отдал бы – вам отдаю ваше сиятельство.
– Что ж, сколько я должен? – спросил дюк.
– Ни единой копейки! – Хозяин торжественно вручил дюку книги, только что завернутые приказчиком в белую мелованную бумагу.
Дюк Глебуардус, однако, потребовал назначить цену и именно ту, что уплатил незнакомец. Затем они с Пимом вышли на улицу.
– Гм! Что всё это значит, объяснись наконец, – Пимский был в крайнем смущении, как обычно бывает с человеком в подобных обстоятельствах, когда надо вспомнить, что ты делал вчера на собственных именинах, а вспоминаются только, как на грех, чьи-то похороны.
– Книги эти заинтриговали меня благодаря тебе, – дюк Глебуардус был доволен произведенным эффектом. – Не ты ли изволил назвать меня толстокожим?
– Но… я не помню… Зачем мне было тебя обижать? Я знаю, многие принимают меня за чудака, но это исключительно из-за моей болезни. Да, излишняя любовь к вину – это болезнь. И разве я могу отвечать за слова, сказанные в момент приступа этого недуга?
– Не обижайся, друг. Говорил те слова ты во сне. Вспомни хорошенько свои сны – и всё станет на свои места. Я подозреваю, что мы находились с тобой в одной твиннинговой реальности, в одно время и в одном месте. Забавно, не так ли?
– Да уж, – только и выдавил из себя Пимский. – Чего забавней. Я своих снов никогда не помнил. Не знаю даже – вижу ли я сны?
– И заметь, – невозмутимо продолжал Глебуардус, – мы оба помним, что жили когда-то в двадцатом столетии. Я ранее полагал это за наш с тобою возвышенный бред. Это сближало нас, выделяло из общего сэрраунда. Итак, в одном из снов я вновь попадаю в тот самый двадцатый век, о котором ты, на самом деле, очень хорошо помнишь, обнаруживаю там тебя, себя, Ваню Разбоя. И Разбой рассказывает мне содержание романа Константина Верова, никогда не читав его и не слышав об этом литераторе. Ты же убеждаешь меня искать этого Верова наяву, здесь. И вот я, в совершенной уверенности, что мне привиделась ночная иллюзия, фата моргана, и что никакого такого Константина Верова нет, совершаю поход по книжным лавкам, чтобы только очистить совесть. О Верове даже Катрин не слыхала…
– О-о! – встрепенулся Пим Пимский при упоминании сестры дюка.
– Ну да, так она и сказала – фантазии.
– Ты ей рассказывал про свои сны?
– Нет, разумеется, только спросил об этом энигматическом писателе. И вот я здесь. Дальнейшее ты видел сам: их принесли на продажу с неделю тому, и некто неведомый скупает тираж. Так как ты догадался, что книги Верова должны быть наяву? Отвечай!
– Я не понимаю, чего ты постоянно от меня требуешь, – поморщился Пим.
– Ну, хорошо. А что за гость к тебе приходил ночью?
– Не помню. Кто-то приходил. Я только сегодня вспомнил, что недавно у меня с кем-то был ночной разговор. О чём был разговор, с кем? Оно и то странно, что я это припомнил, ведь если спьяну забываешь, то навсегда. А я даже помню, что неприятный был разговор. С того дня я и захандрил. А ты откуда о нём знаешь?
– Из сна… Пора бы тебе уже всё вспомнить, Пим.
– Увы, твои слова для меня загадка. При чем здесь сны?
– Из них наша память о грядущем веке. Ты ведь часто двадцатый поминаешь.
– Ну, находит временами, когда выпью. Врачи говорят – такое у меня от некоего потрясения, пережитого в раннем детстве.
О проекте
О подписке