До звонка оставались ещё минуты, можно постоять у окна в коридоре. Любимое занятие: прожигание окошек в мир. Приставляешь палец подушечкой к куску льда, в которое превратилось оконное стекло, – вот тебе оконце. А можно прижать всю ладонь – жжёт, как огнём. Ничего, потерпишь, зато окно так окно – целый двор виден.
– Не пойду больше в буфет, и не тащи меня. Целых шестнадцать копеек на этот кекс угрохала, можно было марки купить «Цветы альпийских долин», – бубнит Аня, отвернувшись к окну.
– Чё тебе эти марки, из-за них что, с голоду помирать? Копишь, копишь… Ну когда расскажешь, где ты была тогда? – умоляюще проблеяла Танька, дожёвывая свой кекс.
– У-уй! Вот пристала!
– Пристала, да? Счас ещё не так пристану! – Танька, кое-как обтерев руки о фартук, хватает подружку сзади поперёк туловища и с силой мотает её из стороны в сторону, вытряхивая из неё ответ.
– Да отпусти ты! Скаженная, – Аня отпихивает Таньку от себя. – Совсем, что ли! Просила же, не делай так!
– А я тоже тебя сколько просила – расскажи… – рот у казачки до ушей, не обижается. – Чё б тебя трошки не потрепать, легкота одна, когда не в обмороке.
Казачка эта… Нет, ну это ведь не означает, что они перестанут видеться и дружить с Танькой – если Аня перейдёт в другую школу. И всё же малость скребло. Здорово было бы сманить и её тоже. Увы. По инглишу у Тани твёрдый трояк, и не получалось вытащить её хотя бы на четвёрку. Не шёл он у неё. Зачем ей английский, если она собиралась в медсёстры? Да и с русским-то у неё было не всё так гладко: «Не скажу мамы».
– Ну что тут рассказывать! Ещё ничего не понятно.
Не хотелось говорить об этом, вообще ни о чём. Навалилось чувство потери. Ненужности. Собственной лишности. Потерять, даже не обретя, – такое под силу только умельцам вроде неё. Какая там личность, ха-ха – одна сплошная лишность. Такое знакомое, почти неотвязное чувство. С первого класса, подумать только!
Вот она, та девчонка с двумя тонкими косичками ничком на задней парте. Парта чужая, она забралась в неё на перемене, чтобы никто её там не заметил: приникнув к заляпанной деревянной доске, как к единственно родной, горячо рыдающую. И сейчас Аня помнит смутные запахи краски и чернил, исходящий от деревянной поверхности, видит кем-то отколупанные островки в толстом слое краски десятки раз крашеной доски. Всё-таки застукали её какие-то девчонки, пристали. Какую-то чушь про какие-то пеналы им наплела. Не могла же она сказать этим первоклашкам, что её слёзы – это слёзы разбитой любви. Ревности, безысходности и тоски.
Коля Ребков, с которым они сидели за одной партой… Не сидели, а проживали каждый урок – вместе. Потому что они разговаривали друг с другом, делились ручками, тетрадками, мыслями. Вместе учились на одни пятёрки. Наверно, Аня до конца и не сознавала, что этот мальчик – её первая любовь, пока не грянул гром.
Гром – новенькая, пришедшая в их класс. Что тут сказать. Красавица. Впервые, наверное, Аня и осознала – что такое красавица. Что такое красота. Это непохожесть, это единственность. Все остальные девчонки сразу стали собранием мокрых куриц на одно лицо. Но её лицо… Смуглая роза. Уже одно то, что у этой девочки была знойная смуглая кожа в этом городе зимы. Откуда она только взялась! Алла – алый бутон рта и чёрные глаза с загнутыми ресницами. И вовсе не отличница никакая. Может, она была цыганка и точно – воровка. Она украла их «вместе» в первый же день, превратив его во «вместе Коли и Аллы». Коля сделался будто глуховат – перестал слышать, когда Аня обращалась к нему. И подслеповат – смотрел, но её не видел. Она стала лишней. До самого окончания начальной школы.
Другая школа. И опять двадцать пять. То есть не двадцать, и даже не два, а как прежде – один.
Лжепринц отвернулся от неё, не удостоив даже разговора, просто, из вежливости. Обсуждают, наверно, с этой Милой, какой она, Аня, монстр. Не только это, а вообще… «Какое же это счастье – говорить обо всём с кем-то! С кем-то… кто тебе интересен, кто похож на… Неважно».
В тоскливом оцепенении Аня уставилась во двор сквозь россыпь своих окошек – безжизненная снежная пустыня с плохо расчищенной дорожкой посередине. «Хоть бы ёлку поставили, что ли…» Стужа распростёртого пустого белого, вдали забор и фонарный столб. Казалось, она сама пустеет изнутри, холодеет, становится всё площе, всё ненужнее здесь.
– Думаешь, я не вижу – это же всё из-за того, куда ты бегала. Я, может, даже знаю куда. Но лучше сама скажи, – не унималась подруга.
– Какая же ты… Своего добьёшься, – Аня повернулась к ней. – Ну, знаешь ведь, я остаюсь на дополнительные по английскому. Разбирали там как-то рассказ О’Генри, я его очень люблю, и мне Зоя Яковлевна вдруг говорит: тебе надо бы в другую школу, с уклоном на английский.
– Во! Так я и знала! В десятку?
– В «десятку»?! Её так называют? – удивилась Аня.
– Как будто не знаешь! И не знаешь, кто там учится?
– Кто, кто… Ученики учатся.
– У маминой бывшей начальницы дочка там, потому что теперь она в обкомовском буфете работает.
– Дочка работает?!
– Та не дочка, начальница бывшая, не придирайся. В «десятке» непростые учатся.
– Вот, ты больше моего знаешь. И что, если такой «непростой» ни в зуб ногой по английскому, так его примут?
– Ой! Не знаю. Ну, разве попробовать… Ты ведь у нас по нему лучше всех.
– Мне просто нравится язык. С первого урока влюбилась. То есть, в учительницу, конечно. Помнишь, как Зоя Яковлевна у нас появилась?
– Ещё бы! Я ж замечтывала причёску, как у неё, не вышло из моих.
– Да что причёска, какое у неё всё было, особенно кофточка! Не могу… Прозрачная, тёмно-розовая, с пышным фонариком. И вообще – она такая! Лучистая.
– Как невзрослая.
– Точно! Эти взрослые, они какие-то… дубоватые, будто в драповых пальто все, на часы только смотрят: «А? Что? Улыбка? Какая улыбка?»
– Ага, все придут такие… у! А у неё мы же ухахатывались с первого урока, помнишь? – Танька снова готова была расхохотаться ни с чего, так засияли глаза.
– Сразу начала нам на английском всё давать, простенькое и смешное – и всё было понятно. Вообще, предмет – такой… Как будто заглянул в окошко чужой страны, страшно далёкой. Знаешь, как называются там предметы, и она уже не такая далёкая. Мне от этого почему-то так радостно делается.
– Конечно, – вздохнула подруга, – у тебя способности, а у меня нету.
«Попробовать ещё как можно. Скажу маме: иностранный мне нужен, чтобы читать научные статьи по всяким техническим новинкам. Ей понравится, она ж помешана на научной работе, вот только не знает, как тогда быть с преподаванием».
Может, она и хороший педагог в институте, но дома… После появления англичанки в их школьной жизни Аню накрыло новое течение в её творчестве: рисование моделей в ею же придуманных нарядах. Были у Ани и самодельные картонные фигурки, для которых она рисовала бесконечные вороха одежды – целые коробки. «Я буду модельером!»
«Чтобы быть модельером, надо уметь шить. А у тебя руки не из того места растут». Сказала мама.
Теперь Таня смотрела во двор, приуныв, – редкое для неё состояние. И не вид обесцвеченной равнины был причиной. «Конечно, уйдёт она из нашей школы».
– Вот они! И что там ещё за скандал у вас в столовой? – подруг окружила тройка начальниц У. Ч. С. во главе со старостой. Распределения, как такового, на ум, честь и совесть не было. Каждая из них была сразу всем.
– У нас?! Мы… по кексу съели. Кексы что, нельзя? – с нотой благородного возмущения-удивления ответствовала Татьяна.
– Ну-ну. Молитесь, чтобы Мила Клочкова не рассказала про кексы. Да хотя всё равно уже. Что родительское собрание завтра, хоть помните? – снисходительно поинтересовалась главная из начальниц, Максимовна.
– Ох, забыла тебе сказать! – воскликнула Танька. – Это же, когда ты ещё болела…
– Сегодня на истории дополнительно объявят и тех, кому надо будет тоже явиться на собрание, – многозначительно добавила староста.
Звонок на урок. Но оглушил не так он, как это с ударением «и тех, кому…». Раньше такой чести – «являться» на родительские собрания удостаивались самые «заслуженные» хулиганы и второгодники. Но их больше нет в классе! Выведены, как перхоть. И теперь, значит, вместо них?..
– Совсем с ума посходили! Ну, я с ней ещё поговорю потом. Да это она так… Не обращай внимания, – видя подругу, как бы оглохшую на одно ухо, ворчала Таня. – Балуется… властью.
– Она сказала «молитесь»!
– Слушай больше.
– Не сказала – кому.
– Что кому? Нет, интересно, откуда они узнали-то?
– У стен есть уши.
– Шо? То есть, чиво-о?
– Мама моя так говорит. И прикладывает при этом палец к губам – вот так.
– А-а, это когда они ещё при том, при тараканище усатом, жили?
– Про тараканов больше ни слова! Моя мама его людоедом называет, – Аня вновь отвернулась к окну, в класс ноги не шли. «Безжизненность, а манит…»
– Не пережить эту зиму. Хотя бы ёлку…
Болезнь, которую так грубо обвели вокруг пальца, лишь затаилась змеинно. И нагрянула вновь, чтобы отомстить, так отомстить. Обрушился рецидив с угрозой осложнения. Мама еле отбила Аню от больницы – под расписку.
Больницы эти, с двух лет – дом родной. Никто не мог понять, что творится с ребёнком: кровь не желала держаться в маленьком теле – вытекала носом. Изо дня в день. Синяки на ногах, на руках ни с чего. В больнице вливали новую кровь – чужую, она снова вытекала.
Девочке только одно не давало покоя: цилиндры тёмно-бордового цвета рядом с кроватью. Ведь они с сиропом для газировки! Точь-в-точь. Зачем, интересно, в неё столько закачивают этого сиропа? Не один месяц… Потом решили больше не закачивать – толку?
Спасла врач – Врач с большой буквы, которую пригласили от безысходности, для консультации. Она, как гласит семейное предание, подняла шум, дала разгон тамошним неумёхам, после чего они стали действовать по-новому, и появились сдвиги – положительные.
Но совсем болезни не отстали, прицеплялись то и дело самые разные. Строение (на звание дома оно не тянуло), где когда-то родители получили свою первую отдельную квартиру – выстраданную, долгожданную после бараков и коммуналок, находилось буквально под боком у огромного нефтехимического комбината. Их там в тесном соседстве построили целый городок для счастливцев – строений, как одно, смахивающих на казармы. Цвета надгробного цемента, да и материалом им был такой же цемент.
Дома – судьба. Свет и радость? Из их окон были видны факелы, олицетворение вечности: горели, не переставая, день и ночь. Называлось это – уничтожение не переработанных отходов.
Необозримое поле со стадом прожорливых факелов. Длинные огненные языки лениво заползали на небо, ненасытно слизывая воздух, которым можно дышать, заменяя его жёлто-серым дымом. Когда с той стороны дул ветер, постоянный химический запах становился густым, почти липким, непонятно – то ли сладковатым, то ли машинным. Тошнотным. Был взят из ада этот огонь, готовый сжечь всё. Ему что? Ему всё – не переработанные отходы. Хорошо, семья всё же успела уехать, окончательно не став отходами.
Болела не только Аня. Жизнь как радость – это чувство у родителей, скорее всего, было похоронено именно там. Ну а какая радость, если не видно и любви – совсем. Что они сделали с ней? Позволили факелам жрать её изо дня в день и отправлять с дымом в никуда?
Когда-то любящие превратились в актёров, которые провалили пьесу, а занавес всё никак не дадут. В этом-то самое необъяснимое и горькое. Зачем тогда всё? Зачем эта жизнь под одной крышей, обеды на одной кухне, если осталось лишь глухое недовольство друг другом, нетерпение, непонимание, каждодневный сор ссор. И ничего, что всё это видит и слышит дочь.
У кого-то вытягивается шея, чтобы доставать до листочков на деревьях, у кого-то глаз переползает с одной стороны туловища на другую для жизни на дне. У Ани же слух… Как у живущих рядом с железной дорогой он перестаёт реагировать на визг ночных электричек, так и у неё, если не отключался полностью, то переходил в режим мини.
Когда мама заводила своё рондо, болеро – нескончаемое, удручающе-тягучее что-то, и всегда подобное, повторяемое почти без изменений, у Ани отваливалась голова, а на её месте появлялся тугой ватный тампон. Пробовать перевести монолог в диалог было не то что несмыслово, а невозможно. Говорящей не нужен был отклик. Приходило ли ей в голову, что разговаривает она сама с собой? Верила ли в эффективность своего метода? Нет. Она же не глупая.
Все-таки это была болезнь. Как у Ани не держалась кровь, так у мамы не держались слова, и вытекали, и вытекали отравой… Недержание слов вселенской безнадёги, обвинений и… нелюбви.
Иногда можно и понять. Если мать видит, что дочь – сидит. Просто сидит и ничего не делает. Да за это мать готова была отречься от своего родства! «Лень вперёд тебя родилась!» Маме виднее. Зачем только она оставила в живых эту лень? «Каждый должен что-то делать в своей жизни лучше других. Ты же совсем ничего не умеешь!»
«Ты всегда права, мама». «Да вот, прямолинейность моя черта. Режу правду-матку в глаза!» Линейность эта… ещё одна Аделина. «И это счастье для тебя, мама? Твоя семья изрешечена такой правдой, живого места нет. А что семья не набор мишеней, а то, что… надо беречь, прижимать к сердцу и целовать – ты никогда не слышала?» Ответа нет. Потому что и вопрос был немым.
Да, сто раз мама права. Иногда находит: да, сидишь и не знаешь, что делать, мало ли из-за чего. Прислушиваешься – где-то в углу голодная мышь подтачивает, подгрызает твою жизнь. Или просто смотришь… как течёт время. Как вклиниться в его поток, чтобы не утекло без тебя? Поднимаешься, дотягиваешься до часов над диваном, вглядываешься в отливающий медью циферблат, водишь пальцами по выпуклым деревянным розам и листьям… «Сколько же они всего видели и знают. Но никогда не откроют свою тайну: где берут и куда девают потом время. И можно ли хоть что-то с ним сделать. Уговорить, подружиться, не чувствовать страха…»
Если же Аня что-то и делала, опять беда – медлительность. Руки не из того места, внутри улитка. Как с ней стать подвижнее? И вытащить её невозможно.
Нынешняя болезнь тоже вцепилась клещами. Временами наступало полузабытьё. Состояние не сна, но и не бодрствования. Картины, иногда предельно яркие, ярче, чем в жизни, сменялись вдруг страхом, паникой, слезами. От слёз к эйфории, и опять, как в омут – образов, голосов, ощущений.
Горящие факелы – горело в горле; стены с огромными слоновьими ушами – развеваются, как флаги; стены рушатся, на их обломках кружатся в диком танце феи, учительница истории, Гамлет. Летит шпага по воздуху, с крыльями, как птица, её хватает, нет, не Гамлет, промахнулся – шпага в руках у исторички. Нет, пожалуйста! – замахивается на Гамлета, на неё набрасываются феи, но она вырастает выше телеграфного столба, феи карабкаются по ней, налетает вихрь, что-то белое накрывает всё – листки «СПРАВКИ» становятся снегом. Озноб.
– Одеяло! Ещё!..
«Господи, как жарко! Голова лопнет от жара».
Были назначены уколы шесть раз в сутки – пенициллин. Таня рвалась в бой, как сестра милосердия на войне. «Да сто раз я ставила эти уколы. В мышцу, да там делать нечего!» Мама сначала махала на неё руками. Потом стала брать уроки у продвинутой медсестры. В итоге, делали по очереди: Таня днём, мама ночью.
Дня через три стало полегче. Ягодицы отваливались от боли, но в голове прояснилось. Первыми вернулись мысли о новой школе. Тихое отчаяние.
– Да всё нормаль. Звонила я в твою «десятку». До конца января заявления принимают, – сказала верная подруга.
Вторая неожиданность: мама. Она была «ЗА»! За какую-нибудь новую школу для Ани. А всё из-за того эпохального родительского. В тот день Аня как раз и слегла. Это был ужас и позор. Но не для Ани. По словам мамы, перетряхивание Аниного «досье» при стечении народа было просто-таки средневековой охотой на ведьм. Хотя и дочери тоже влетело – за то, что оценки стали хуже.
Больше всего маму возмутило изъятие книги – она её сама читала и знала, что она хорошая. Там описывались два мира, оба совершенно незнакомые. Далёкая Сицилия и Франция. «Забыть Палермо» Эдмонды Шарль Ру.
Литература и история – в них как раз мама разбиралась получше «отличника» образования, совершенно точно. В древнем Египте том же – династии фараонов знала наперечёт, в отличие от имён членов политбюро, и поклонялась не В. И. Ленину, а царице Нефертити – с тех пор, как увидела её головку в московском музее.
Почему она, Аня, промолчала тогда, позволила, чтобы чужая тётка отобрала у неё – ЕЁ на тот момент любимую книжку? Неведомая Сицилия в ней делалась так близка, что в лицо горячо дышал сирокко – блудный ветер из Африки. Окружали запахи: водорослей, рыбы, специй, жасмина… Вдыхаешь всё это богатство, а у тебя берут и вырывают его из рук, подносят к своему ничего не чувствующему носу и коряво по складам произносят: «Та-ак. За-бы-то Па-ле-рмо».
Учитель, не умеющий прочитать заглавие книги. Да если бы Палермо было «забыто», то и книги не было бы. В том-то и дело, что автор лишь пытается «забыть» его. Мучительно и тщетно. Её воспоминания – это и есть книга. «Память – это ад. …память, с которой каждый день приходится бороться, но и отречься от которой нельзя…» И затем эта… учительница на букву «м», открывает книгу, будто она её, и читает вслух всему классу: «Я любил тебя, и это была наша тайна, уединение нам приносило радость»…
И тут разверзлось… Впервые обнажилось сокрытое до того: редкие мутно-жёлтые зубы с широкой щелью посередине. Улыбка, не знакомая с лицом из искусственной кожи, в тот момент прорвалась-таки наружу, рот неумело растянулся в ухмылочку, такую приторную, торжествующе-похабную, как у какой-нибудь бывалой, прошедшей огонь и воду бабёнки: да знаю, знаю я, какие вы тут все чистенькие, можете мне не рассказывать. И даже похабненько так отличница просвещения подмигнула классу. Без «тише-тише» на этот раз.
– Я никогда особо не была в восторге от… гхм. Неискренний человек ваша классная руководительница, – сказала мама, заглянув к дочке, когда та избавилась от лихорадочного состояния. – И историю она знает…
Мама сидела на «гостевом» табурете, держа на коленях журнал, из своих научных.
– Инки жили в Перу, факт, – вставила Аня.
– Вот-вот. Звание своё она получила ещё в те времена «сами не читали, но осуждаем». В той книжке про Палермо, кстати, было что-то такое: «История может быть зыбкой, изменяющейся…
– «…в зависимости от того, под чьим небом преподают её», – закончила Аня.
– Ты уже такие книги читаешь? – сказала вдруг мама.
«Здрасте!»
– А где ты взяла эту книжку? – буркнула между прочим мама, не поднимая глаз от своего журнала, уйдя в текст уже безвозвратно.
«Ещё не легче! Так у неё, у мамы, с тумбочки в спальне и взяла её, где же ещё!»
– Ладно, мне к лекции надо готовиться.
В море книг, понятно, она и не заметила одной пропавшей капли. Настоящее бедствие – книги, журналы эти. Стихия, с которой никто в этом доме уже и не пытался бороться. Спасения нет ни на кухне, ни даже в ванной.
О проекте
О подписке