Читать книгу «Два голоса, или поминовение» онлайн полностью📖 — Владислава Броневского — MyBook.

[12]

 
Славянам горло сжимая
и пруссам терзая тело,
шла рыцарей туча стальная,
и все после них мертвело.
 
 
Шлемы, гербы, турниры,
Мы – врагов, они – нас рубили...
А земля-то жаждала мира,
и над нею – солнце да были.
 
 
Мой город, как детство наше,
живет, трудится, мыслит,
и реки, под гнетом стонавшие, —
Вкра, Скрва, Висла.
 
 
Об этой земле мне трудно пишется —
так она мне люба,
стук ее сердца в сердце мне слышится,
как шелест листьев ольхи – дубу.
Дубы – рябинам,
рябины – букам,
а буки – волнам Вислы любимым
расскажут, что я говорю внукам.
 
 
Обучал меня польской речи
народный ум,
обучал меня польской речи
дуба польского шум.
 

[13]

 
Если б я воспевал стихами
только древние камни Кракова,
то я сам, с каждым днем затихая,
стал бы каменней камня всякого.
 
 
Но я ствол живой, а не камень,
не бревно и не развалина.
Дай душе, поэзия, пламень,
чтоб душа не была раздавлена,
 
 
не затеряна средь камней,
средь всего, что дорого глазу,
среди давних печальных дней...
Оглуши меня, муза, сразу!
 
 
Лесные пичуги, птахи,
луч рассвета,
крылышек взмахи —
всё должен воспеть я это.
 
 
Босым пробежать по лугу,
в озеро прыгнуть с разгона,
как иволга, на всю округу
кричать радостно и упоенно,
что это так, не иначе,
что жизнь нам это велит,
что мы не отдадим нашей
земли.
 

[15]

 
Когда иволга крикнет звонко:
«София, и-ди-на-пив-во-пойду-и-я!»,
когда свист дроздов по лесам разнесется,
а коса по лугам пройдется,
зашумит вся надвислянская сторонка,
расшумлюсь и я.
 
 
А жаворонок на заре
цвирь-цвирь – и вверх прянет,
где облачка в серебре,
глянешь вниз – древний камень встанет,
камень города моего детства:
собора и замка крыши,
здесь мне всё до пылинки известно,
но всё в памяти глуше и тише.
 
 
Но сирени над Вислой
опять бушевать,
и без слез невозможно
существовать.
 

[17]

 
Может быть, ты уже близка,
а может, и нет?
И не скоро захлопнется гроба доска,
будут ночи и дней рассвет.
 
 
Нет, я жизни своей не пропью, не залью.
Знай.
Не впущу в свое сердце тоски змею!
Дай,
 
 
дай ручонки твои вместо меня всему миру с доверьем,
чтобы он тебя обнял...
И тогда ты воскликнешь вдруг с изумленьем:
«Отец, ты ведь этого и желал!»
 

[18]

 
Открой окно. Дождь снова,
а глотка моя суха,
мне не хватает слова
для стиха
о последнем дне мая
дождливом,
у цветов уже сил не хватает
в блаженстве счастливом
 
 
под светом той луны,
что и нам сияла,
а вот уж минуты те сочтены,
и их не стало, —
когда нашим глазам приходилось встречаться,
как бы в очи глядя судьбе...
Но постой! Не хочу в стороне я остаться,
размышляя лишь о себе.
 

[19]

 
Я на Висле родился,
все любимо здесь мной,
с каждой птицей сроднился,
с тишиною лесной.
 
 
Ясен день или буря —
я их отсвет ловлю.
Ветер тучи нахмурит,
с ним и я зашумлю.
 
 
Погляжу, поразмыслю
и сквозь прищур ресниц
вижу, слышу о Висле
песню в щебете птиц...
 

[20]

 
Деревья оборские, дубы и клёны,
разросшиеся так пышно,
хожу одиноко в тени зеленой,
слушаю – но ничего не слышно.
 
 
Только где-то собаки лают,
подчеркивая тишины глубину.
Июль. А могло бы так быть и в мае.
Тишина. И я слушаю тишину.
 
 
Я пойду и устрою из трав себе ложе
там, где вербы и тростники,
и тогда, быть может,
напишу стихи.
 
 
Уж теперь и сама тишина уснула,
не слыхать и собачьего лая.
Не пытайся, чтоб жизнь моя с этой дороги свернула,
не ломай ее, дорогая.
 

[21]

 
Ах, думать с Ноаковским
о Польше большой, широкой,
о Возрождении польском,
о средневековье, о барокко...
 
 
Видишь наброски, планы,
и вдруг вырастают огромные,
великолепные здания —
залы, покои, приемные —
 
 
или людские жилища
для жильцов, еще не живущих...
Но время их разыщет,
и поэма архитектора будущего
 
 
станет нашей, как и ее автор,
себе изменить не смогший,
как Бейсцы, Сандомеж, Опатов,
Краков, Мазовше.
 

[23]

 
Пахнут липы, пахнет вода
речная.
Не бывать мне уже молодым никогда,
не плыть неведомым краем.
 
 
За каждым изгибом русла, за каждой ивой
туман, как дым:
– Гражданин рулевой, поверните, пока мы живы, —
я стану другим!
Буду я – как песок летучий,
как плеск волны:
одинокому – лучше
дальние дали видны!
 
 
Гражданин рулевой повернёт,
зашумит волна.
Что же – это и есть счастье твоё?
Как знать...
 

[23]

 
На раскачивающееся деревце
воробей норовит взмоститься,
раскачивается, примеривается
и наконец садится.
 
 
На колеблющиеся помыслы
капля печали осела,
дрожала, дрожала от робости
и наконец отвердела.
 
 
Я не дрожу при мысли о смерти —
все люди ее встречали, —
но я колеблюсь, колеблюсь, колеблюсь
перед приливом печали.
 

[25]

 
Вот мы ехали всё и ехали
с шофером Фальковским.
Он спросил: «Куда ж мы едем?» —
«В Польшу».
 
 
А Польша здесь же:
от самой Варшавы —
полей пшеничная свежесть
и слева и справа.
 
 
Висла... Висла...
во всех впечатленьях и мыслях,
Висла серая и голубая,
Висла добрая, Висла злая,
то разгневанна, то лукава.
 
 
Взгляни!
Цитадель!
Там умирали.
Варшава.
 

[26]

 
Если б всё старопольское
в рамку я вставил,
ни себя, ни отчизну
я бы тем не прославил.
 
 
Двухступенные крыши?
«Девять монастырей и редкие домики?»
Нет, мой голос, вздымайся выше:
слушайте, потомки!
 
 
На Святом кресте добывается камень,
а в Варшаве дома из железа...
Раньше их возводили руками,
ныне – краны под небо лезут,
 
 
хватают железной хваткой
и несут и растят массивы...
Опиши это сильно, и кратко,
и красиво.
 
 
Этот дом над Варшавой
дал Сталин.
Спасибо Сталину. Слава! Слава!
Слава стали!
 

[27]

 
О, эти апрельские облака,
небесная синева,
попробуй ее удержать в руках,
вечно она нова.
 
 
Возьми ее в руку, пани Моника,
как цветок, что уносит вода,
как все это течет – гляди, глядика —
в мир, в никуда.
 

[28]

 
У Збышка Турского два рояля,
два гроба, воскресающие из неми.
Он седеет, задумчивый, как изваянье,
«Сыграй!» – ему скажешь. Ответит: «Не время».
 
 
Я его растревожил Вислой,
а может быть, и стихами,
началось что-то близкое
между нами.
 
 
И пришлось протянуть к нему руки,
чтобы вытянуть из неврастении,
чтобы вызвать его на звуки,
показать, что мы не немые.
 
 
Как в потусторонней мазурке —
вперед! – с закрытыми глазами...
Мне близка твоя музыка, Збышек Турский,
временами.
 

• • •

 
За плетнями вербочки жмутся.
«Да войдите же вы, вербы, в калитку,
да отведайте же комариного напитку —
вот росы полное блюдце,
будет вам пляска,
будет и сказка,
будет и крови чарка,
и я,ваша товарка —
ива сохатая, ведьма богатая».
Ну, а вербочки
всё жмутся, девочки...
 
* * *
 
Город, любимый мною,
ты строишь зданья,
о, как мягки весною
их очертанья...
 
 
Много нужно стараний,
но мы залепим
каждую твою рану
насущным хлебом,
 
 
его от себя отнимем,
о да! отнимем,
твоей красоты во имя,
во имя
 
 
того, что уже свершила,
что свершала
славы нашей вершина —
Варшава!
 
* * *
 
Выйду да гляну, как поле вспахано,
ни зимы не страшусь, ни ветров осенних.
И нету во мне никакого страха.
Ты ведь знаешь: я – не Есенин.
 
 
Страхи налево, страхи направо, —
но, – промозглый страх не приемля, —
он учинил над собою расправу
и удалился в темную землю.
 
 
Милая, я не боюсь ничего на свете,
твоею лишь скорой печалью маюсь…
А над полями – всё свищет ветер.
А над кровлею – белый аист.
 
* * *
 
Птицы кругом летают,
вьётся птичий рой,
спрашивают, окликают:
кто ты такой?
 
 
А я – птицам друг,
и любви, и песне,
мой стих родился не вдруг...
Может, оно уместней
и проще – совсем не писать,
а я? – ха! – пишу.
Вместо того чтоб сосцы суки-земли сосать,
кое-как, но дышу.
 
* * *
 
Ненавижу в новелле Сенкевича волка,
ненавижу жестокость дел;
промолчать кой о чем – больше толку.
Грустный удел.
 
 
Волки жену мою растерзали,
хуже, чем волки.
Тишину жестокие вихри взорвали,
ангелы умолкли.
 
 
Что с того, что умею стихи писать, —
не хочу ничего.
Ведь я должен, должен, должен
в сон любимые призраки пеленать.
А для чего?..
 
* * *
 
В глазах моих – сырость,
сердце – изнылось,
что мне до дальних далей?
Сбежал бы, тоскуя,
в чащу лесную
да помер бы от печали.
 
* * *
 
Бумага белая лучше
стихотворения скверного,
плохого стиха ничто не улучшит,
и дело первое:
 
 
не пиши без уменья, не трать силу попусту;
а во-вторых – не пиши, если нет повода,
и не волнуешься, и несет тебя попросту
всяческих пустяков вода;
 
 
брошен в нее ты – и выплывай.
Длиннее писать у меня нет повода.
Бывай!
 
* * *
 
Сросшийся с жизнью, как древо с листами,
что же скажу ей?
Что сторониться, конечно, не стану
листиков жухлых.
 
 
Если деревья, то бишь поэты,
жить без листков не могут,
если дороги правильной нету,
выйду своей дорогой —
 
 
в поле, дорогой песчаной, не торной,
не для туристов:
стихотвореньям будет просторно
в жизни живой и чистой.
 
* * *
 
Евка – в веснушках нос!
Такой и у мамы тоже.
Похожа ли? Вопрос!
Ну, до чего похожа!
 
 
Я напишу о сосне,
зеленеющей у протоки,
и вспомнишь ты обо мне,
когда прочтешь эти строки.
 
 
Будут воды внизу тихи,
загорятся струи весенние...
Дед написал стихи —
под настроение.
 

Через стену

 
Письмо пишу из дали далекой,
из комнаты соседней,
из-за стены, где встречусь с тревогой,
узнаю столько волнений.
 
 
Пишу через стену к тебе и думаю:
если б и гибель над миром нависла,
эти слова – холщовые, грубые, —
как из клише, я успел бы оттиснуть.
 
 
Все было: домик, и кот, и пёс,
и столько счастья всюду,
что нынче до боли хочется слёз,
без слёз – трудно.
 
 
Меня из этого дома когда-то
взяли насильно, сразу...
И этим стихом моим, всем его складом
я лишь тебе обязан.
 
* * *
 
Вторую ночь зеваю сам
и спать жене мешаю.
Да ну! – какой там сон к чертям:
июль, а пахнет маем.
 
 
Под синевой покос на склоне,
увяли стебельки.
Была погода благосклонна —
с твоей руки.
 
 
Красиво было? Определённо,
тут – правды проблески:
Велосипед в траве. Влюблённость.
И облако.
 
* * *
 
Стихи всё короче,
все меньше дней впереди...
Мой ветер юный, дни и ночи
гуди!
 
 
Я вспыхну мгновенной искрой,
если нужен кому этот дар.
Вей, мой ветер, шалый и быстрый,
несущий пожар.
 
 
Стихи не угаснут вовеки,
сколько б ни кануло дней,
но ты, но ты, мой ветер,
вей!
 
* * *
 
Пробудить в себе звуки Шопена
или Норвида с «Памятью Бема»,
и на миг – если только возможно —
повстречаться с твоим Утешителем скорым —
Адамовым Водным Простором,
чтобы в во́ды пролить серебристые
твои слезы – Лучистые, Чистые…
Ты об этом мечтаешь, художник?
 
* * *
 
Как это славно – глаза откроешь,
и сразу – целый мир пред тобой,
и ты его в радость уронишь,
и ты его оденешь в любовь.
Но золото может покрыться шлаком,
если ты закроешь глаза.
Радость? Она затянется мраком.
Любовь? Ее обольет слеза.
Так пусть же до полного ослепленья
будут открыты глаза твои:
на радость жизни, радость творенья —
на все, что достойно любви.
 
* * *
 
Он не был мне первым встречным,
я знал о нём многое: вроде
того, как штаны через плечи
стянуть и как жизнь проходит,
 
 
я знал: он, шутя, в апельсине
найти мог волшебное что-то —
и все мы – в пляс, до бессилья,
я знал, что шекспировский Боттом,
 
 
с ослиной на час головою,
в горячей его и честной
душе уживался с героем,
что носит портрет принцессы.
 
 
Уберечь от забвенья мечтал он
весь мир и тебя, Наталья...
«До свиданья, мой друг, до свиданья»,
прочней ностальгия с годами.
 
* * *
 
Как мне нравятся эти березы —
бают, бают, навевают грезы.
Все они – кресты погибших наших,
наших лучших, рядом с нами павших.
О любви, о войне, о смерти
тихо шепчут мне березы эти.
Каждая из них прекрасней мая,
тихо шепчет, крону поднимая.