Читать книгу «Два голоса, или поминовение» онлайн полностью📖 — Владислава Броневского — MyBook.

Поле

 
Тополя, тополя, тополя,
изрытые рвами поля,
отблеск далёких огней,
трупы гнедых коней,
бабы в платках клетчатых,
вербы застывшей прядь
и польские солдаты,
шедшие умирать.
 

Тишина

 
– Скажи, как зовут тебя?
– Тишина.
– Повтори, твоя речь не слышна.
– Тишина.
– Это ты в лесу ветвями хрустишь
весной?
О тебе соловей грустит,
пока травы ходят волной?
– Я – тишина, умолкни, гордец постылый.
Упрячу тебя в могилу.
 

Незрячий

 
– Покажи мне деревья.
– Не вижу.
– Где тут право, где лево?
– Не вижу.
– Где тут свет, а где тень?
– Не вижу.
– Скажи! Надо любить?
– Да. Вижу —
ясно как день.
 
* * *
 
Плывут облака надо мною
грядою белой,
плывут... Ну, а мне-то какое
дело?
 
 
Живое жить хочет. Я тоже
не исключенье.
Но чувствую, точит и гложет
и с каждым мгновеньем
 
 
подбирается к горлу всё ближе,
алчная, злая.
Я лапы костлявые вижу,
изнемогая.
 
 
Но нет! Не оборвана лента —
я жив. И покуда
не создал из смерти легенды,
жить буду.
 
* * *
 
Просыпаюсь рано очень,
чувство времени теряю,
месяцу шепчу «спокойной ночи»,
видимо, хвораю,
видимо, какой-то тяжкой хворью
(и уже без пьянства),
словно сам с собою спорю,
мыслей постоянство
я утратил, но когда
за окном темно,
думаю: всегда
поэзия со мной.
 
* * *

Ванде Вилкомирской

 
Стоит ли струны мучать,
если молчание – лучше,
если сути молчанья
никто не постиг,
если против молчанья —
только крик?!
Нет! И против молчанья
кое-что есть!
Скрипки твоей звучанье,
мой жест.
 

Дуб

 
Я иду, и на ходу меня шатает.
Жизнь с меня, как лист осенний, облетает.
Что за лист? Дубовый ли, кленовый?
Все равно не вырастает новый.
 
 
Что ж? Любви немного было,
было и добро и зло,
много гнева, нежности и пыла —
всё прошло.
 
 
Листья, листья рвутся, и на каждом —
имя! Имя – на любом листке.
Назови торжественно и важно
имена родные те.
 
 
Нет! Осенний ветер
снова принимается качать
цепкие, нагие ветви.
Больше мне счастливым не бывать.
 
 
Голый ствол один белеет,
а над ним – метели белый клуб.
Ну так что ж! Смелее!
Это я – тот дуб.
 

18 X 1961

Плакат

 
И сбежали вётлы вниз по бугорочку,
а там берег обрывист —
выстроились ветлы в цепочку,
склонились.
 
 
Гей! Край родимый!
 
 
И пошли себе рядами ветлы
песочком белесым.
Может, песня старая зовет их
к лесу?
 
 
Гей! Край родимый!
 
 
Нет, полями мазовецкими, куявскими
идут-поспевают,
чтобы некий музыкант варшавский
воспевал их.
 
 
Гей! Край родимый!
 
 
А в конце пути, в дальней дали,
запоют, как умеют, зальются,
может быть, иногда рассмеются
или листья зашепчут в печали?
 
 
Гей, листья усыпали берег.
Гей, Фридерик...
 

21 XI 1961

Роды

 
Роды? Что ж! Крутило, ломало
женское тело сначала.
Из него понемногу, помалу,
выходило что-то, кричало.
 
 
Спеленают, сядут около,
школьный ранец дадут,
и тогда слетятся соколы,
духи придут.
 
 
Согнется над Мицкевичем,
Словацкого обоготворит.
«А я – ничто. Мне – не о чем!»
Это он говорит.
 
 
Потом подрастет, полюбит,
стихи напишет про то,
не о Марыле, не о Людвике:
«За что любить... Я – ничто».
 
 
И тогда звезда повиснет
над его головой
и поэзией брызнет,
словно водой ключевой.
 
 
Эти роды – болезненней дело,
чем ребенку родиться.
Я утверждаю все более смело,
что всегда могу омолодиться.
 

9 XI 1961

Адам

 
Слиться хочу с тишиною —
колоколом, что замолк.
Все, что сделано мною,
Он давно превозмог.
 
 
Не полюблю Марыли
(сколько их было, страсть!),
с Ним давно разделили
эту страсть.
 
 
Не верю, что умер Ордон —
историки лгут.
Ни я, ни Он
не призна́ем их суд.
 
 
В «дзядов» и духов не верю,
в чары, в ночные заклятья.
Хоть по ним я мерю
мерки мои и понятья.
 
 
Эй! Поля, в хлеба разряженные,
мы вам верны,
и с винтовкой, уже не заряженной,
умрем у стерни.
 

14 XI 1961

Против бешенства

• • •

 
Дребезг окон, стен трясенье...
Эта буря как накатит!
Что ж мне надо для спасенья?
Разве – до утра – заклятий.
 
 
Чары-мары... тьфу ты, ими
кто нас нынче обморочит?
Да упырь вот в домовине
с чердака слезать не хочет!
 
 
За окошком чьи-то морды
мерзкие гримасы строят.
Как, рассвет, еще не скор ты —
кто-то мне глаза закроет?
 
 
От бессонницы те страсти,
как и горсть стихотворений...
А во тьме, куда попасть мне, —
дребезг окон, стен трясенье.
 
 
Эта буря мчит от Вислы,
тополя сгибая круто:
как не знать ее мне свиста!
Будет – грусть. Седое утро.
 
 
Но подвигнусь вновь на труд я —
сочиню стихи иные,
в них зазолотеет утро...
Чары – вздор. Молчи, стихия!
 

На Жолибоже

 
Густы на Жолибоже тополя,
но небо мне милей над Жолибожем,
особенно в дни ноября, когда
слой серой краски на лазурь положен.
Когда я полюбил, такое ж небо было.
Как мило...
 

Тишь-тишью

 
Я по Освенциму плачу
и по тебе, Мария.
Звалась ты Мария, может, иначе.
Умерли дни былые.
Хожу-брожу, бестолковый покойник,
еле таскаю ноги.
Вспомнит ли кто обо мне с тоскою?
Что я встречу? Смерть на дороге.
Еще похожу-поброжу, быть может,
рука моя стих напишет.
В землю потом положат,
тишь-тишью.
 

Воспоминание о 1931 годе

 
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!.
Знакомая формулировка.
Я и каменщик – мы в тюряге.
У нас голодовка.
 
 
Этот сырой каземат
и жалкая корка хлеба,
неужели они для нас —
окно в небо?
 
 
Окно будет распахнуто
кувалдой, пером, мастерком,
хлебное поле – вспахано
честным трудом.
 
 
Мы выйдем на волю с тем каменщиком,
хлеб заработать чтоб.
А если кому не нравится —
в лоб!
 

Эстетика

 
Будь я поэтом-эстетом (как кому-то на ум взбрело),
слагал бы вирши эстетские (себе же назло),
но лучше б я нанялся маляром,
выводил лица покойных,
а после – головой в ведро
с краской: вот смерть достойная...
 

Стихотворение

 
Она спит,
я пишу свой стих,
мое сердце болит,
мир тревожно затих,
дом объят тишиной,
страх навис надо мной,
страх видений ночных,
и пишу я свой стих.
 
 
Не сплю, бужу тебя, берусь за папиросу:
будильник на столе, хлеб, пара желтых хризантем;
кричит ноябрьский ветер, как хор многоголосый,
и, словно искривленное полено,
я нем,
с кривой улыбкою на мир смотрю...
Спи, моя нежность неизменна,
но я не сплю.
 
 
Отними папиросу, склонись надо мной
и погладь мои волосы нежной рукой,
прикажи мне тебя, как дитя, укачать,
научи, как стихи писать.
Если нет, то путем безнадежным
за Мокотовым, за Жолибожем
вдаль уйду неизвестным прохожим,
поплетусь, где-то камень найду —
головой на него упаду.
 

Счастье

 
Величайшее счастье —
всегда только часть его.
 
 
Прекраснейшая из поэм —
та, которой нет совсем.
 
 
Прекраснейшая из дам —
где-то там...
где-то там...
 

На рассвете

 
На рассвете многие —
только держись —
всю жизнь начинают новую жизнь.
 
 
Вот он, герой, – тут как тут
– уже и одет и обут.
 
 
Едва натянул портки
– готов наперегонки.
 
 
А новой жизни как не было, так и нет.
Эх, люди, люди!!! И почему на всё у вас
только один ответ
драные портки да драные башмаки?..
 

Ув. гр. пр.

 
– Уважаемый гражданин приказчик,
есть у вас бумага? Продайте стопку.
– Обождите, мальчишка сейчас притащит,
он пошел за товаром в подсобку.
– Ув. гр. пр., мне ужасно некогда,
времени – просто в обрез,
если ваш мальчик замешкается,
я отправлюсь в лес.
Куплю себе стопку листов шелестящих
в березовой роще, в кленовой чаще,
а если и там не сыщу ни листочка —
повешусь, и точка.
 
* * *
 
Там, напротив, железо куют.
Ничего.
Телефон звонит поминутно.
Ничего.
В дверь звонят.
Ничего.
Машины рычат.
Ничего.
Я всё это перекричу
молчаньем,
ненаписанным стихотвореньем,
тенью своей печальной.
 
* * *
 
Ничего со мной не стрясется,
коль хлеба кусок найдется.
 
 
Хлеб?
Само собой:
в дом приходит хлеб трудовой.
Не то сгинуть придется,
коль хлеба куска не найдется!
 
 
Хлеб? – само собой.
Автомат... тут вопрос другой.
Хлеб насущный? – само собой:
чтоб за жизнь —
в ежедневный
бой.
 

Песня польских рабочих

 
Средь фабрик и заводов
та песня родилась.
Нас долго мучил голод,
годами кровь лилась.
 
 
Сегодня нас мильоны,
мы строим Общий Дом,
мы красные знамена
мечты своей несем.
 
 
Мы сметаем порядки
государства господ —
это в классовой схватке
побеждает народ!
 
 
Огни социализма
рассеивают мрак,
на зов родной Отчизны
в бою равняем шаг.
 
 
Сегодня Польша встала
в обличье трудовом —
насилье капитала
с родной земли сотрем!
 
 
Мы сметаем порядки
государства господ —
это в классовой схватке
побеждает народ!
 
 
Раздавим сапогами
фашистский черный сброд!
Страна Советов с нами
как добрый друг живет.
 
 
И с городом воскреснут
руины деревень.
Мы первомайской песней
встречаем новый день.
 
 
Мы сметаем порядки
государства господ —
это в классовой схватке
побеждает народ!
 

Воспоминание

 
Моя мама была знакома с врачом по фамилии
Перкаль,
моя мама питала к нему симпатию и уважение,
доктор Перкаль был достоин уважения моей мамы,
в нашем доме не было антисемитизма.
 
 
Мои друзья евреи сражались в Войске Польском,
мои друзья евреи погибали за Польшу,
моим друзьям – миллионам моих друзей! —
поставили памятник в гетто.
 
 
Какой Гомеров гекзаметр воспел бы такую смерть?
С ней не сравнится даже истерзанный труп
Патрокла.
О! не Илиада – Аид... Больше, чем Голгофа, —
Освенцим...
Вот основание памятника в варшавском гетто.
 
 
Мир, мир умершим. Не мир, а борьба – живым,
борьба за имя людское для каждого, кто человеком
зовётся...
Моя мама была знакома с врачом по фамилии
Перкаль,
который был благородным человеком.
 
* * *
 
Мысли мелькают белками в парке —
глядишь, устанут...
Тянется день, а суровые парки
тянуть не станут.
 
 
Жизнь коротать за чаркой – не дело,
топай по тропам!
Только моя-то жизнь пролетела,
словно галопом.
 
 
Родина-матушка, тюрьмы да войны,
книжки, журналы, —
нет, не могу помереть спокойно:
мало мне, мало!
 
 
Эх, написал бы я пасквиль на Бога —
Бог не отпишет.
Ванда, мой свет, написал бы так много —
да кто услышит?
 
 
Кто мне поверит, что май приходит
осенью зябкой,
что жить охота – аж пальцы сводит?!.
(Дочка, писал твой папка.)
 
* * *
 
В пьяной башке, наконец, ясно,
пьяные звезды скоро погаснут,
встанет рассвет бельмом на глазу слепого,
радио загремит на весь мир – и давай трещать
(по радио, конечно, гуралю в керпцах слово,
а может, ещё какое важное дело,
может, Трумэн какой-нибудь или Бевин),
ну и пусть себе верещит на свет целый.
Зачем?
Откуда мне знать.
 
 
Решил я (вместе с моей душой) – нынче май,
так пускай... будет сирень и каштанов свечи,
и чтоб тишина стояла,
и небо было за́лито синевой,
и снова был я влюблен бесконечно.
 
 
Да так и есть!
Ванда, любимая,
Радио пусть катится...
а любовь не остынет.
 
* * *
 
Знаю, Пушкин страдал от царя.
Да что там. Знаю давно:
слова его, как алмазы, горят
каждым каратом. Но
 
 
всё-таки он в тех антишамбрах[30]
съёживался чутьчуть,
когда вокруг ошивалась шантра
па. Кто? Не в этом суть.
 
 
Обнявшись, будь я на сто лет моложе,
я бы плакал с ним от тоски.
Факт: я хандрю и мучаюсь тоже —
от Вислы и до Оки.
 
 
Поляк и русский, мы оба люди,
но одного не осилю:
это было и это будет —
«Клеветникам России».