Читать книгу «Два голоса, или поминовение» онлайн полностью📖 — Владислава Броневского — MyBook.

Лампочка

 
Лампочку в голове у меня
розового – что ли – огня
засвети, а потом
всё обсудим вдвоем.
Будет вечер и абажур,
я с тобой посижу.
Будет кот, а может быть, пёс,
только не будет —
правда, не будет? – слёз.
Будет из Диккенса что-нибудь,
из Андерсена что-нибудь,
ресницы глаза закроют.
Ты будешь сонная, томная,
и розовую горящую
лампочку
я погашу
и слово – то, настоящее,
только тогда скажу.
 

Стихотворение

 
Нет, такого не может быть,
чтобы сразу я стих написал,
он во мне должен прежде пожить,
чтобы выносил я, воспитал.
 
 
Чтоб моей он потрясся судьбой,
чтобы вихри ревели над ним,
чтоб пустынь изнуряющий зной
над стихом колыхался моим.
 
 
Надо мною все это встает,
как Медуза.
Открою глаза, и вот —
Муза.
 

Забже

 
Руби, шахтер, пласт угля упорней,
руби скорей и сильней:
встает в твоей шахте, встает в твоей штольне
фундамент Отчизны твоей!
 
 
Под твоим молотком пала власть капитала.
пробил свободы час.
Больше железа, угля и стали
для трудящихся масс!
 
 
Уголь согреет, накормит голодных,
уголь – наш Общий Дом,
уголь – могущество войск народных,
с ним к светлым дням придем!
 
 
Не для паразитов, для собственной пользы
течет сегодня твой пот:
ждет и смотрит рабочая Польша,
ждет молот, и трактор ждет!
 
 
Шахтер, скорее, шахтер, смелее
в грядущее наше иди,
работай, сил своих не жалея,
будь всегда впереди!
 
 
Твоя навеки земля эта, знай же!
Твой уголь, за уголь борись!
Забже идет впереди, Забже
ведет нас в социализм!
 

Внуку

 
Когда ты подрастешь, в Словацкого заглянешь
и наконец до драм его дойдешь ты,
то, все еще дитя, ты удивляться станешь:
мол, почему нас не смущает то, что
 
 
вот, например, Шекспир о бедствиях рассказы
почти бесстрастно вел? Так почему же Лилле
змей надо убеждать? И для чего здесь фразы,
коль у трагедий вид почти идиллий?
 
 
Послушай, внук: Марии Зарембинской
и без неподпоясанной рубашки
пришлось изведать ад неволи освенцимской —
все: травлю псами, труд, бесплодный, тяжкий...
 
 
на муки рабства обрекли Марию,
ах, но свободной быть она не перестала;
и сбрили волосы ей рыже-золотые,
но яростность войны в глазах ее блистала...
 
 
Внук, волосы ее остались в Освенциме,
в копне людских волос, туристам всем на диво.
Мария! Не забудешь это имя?
И коль звучат в ушах Словацкого мотивы,
 
 
то знай: в звучащий гроб вошла она, как Лилла,
и будто бы струну колышет каждый волос
ей вихрь истории, и будит не могилы,
а сокрушенных арф он пробуждает голос,
 
 
Знай, внук, что кровь твоя зовется освенцимской,
и это уважай, коль умирать придется.
Со славным именем Марии Зарембинской
иди, подняв кулак, с неправдою бороться!
 

Памяти К. И. Галчинского

 
Поэт антично-цыганский,
волшебной бричкой носимый,
конец всем твоим романсам
любимым.
 
 
Какая теперь Ниоба
в тоске тебя поминает?
Скрипка плачет у гроба,
и мы рыдаем.
 
 
Может, со Ствошем вместе
над башней Марьяцкой,
резьбу сплетаешь ты с песней
в узор залихватский?
 
 
Жаль мне, Константы, жаль мне,
шуток твоих и песен,
жизнь уже не распсалмить,
и сон стал пресен,
 
 
но как-то декабрьской вьюгой,
хоть годы минут,
грянет Бахова фуга —
и слёзы хлынут.
 
 
И скрипка, что Юзе в дар ты
дал, на радость мальчонке,
примчит метеором ярким,
зальётся звонко.
 

Анка

Ясеневый гроб

 
И здесь кружит, как на Повонзках,
пушистый снег в январский вечер...
Там, в тесных ясеневых досках,
последний сон твой глух и вечен.
 
 
Не призрак ты, а память, грозно
влекущая меня в былое,
нет, не в элизиума розы,
я в горе верую живое.
 
 
На всех хватило б слёз, без счёта
пролитых мной в ночные бденья...
И нет тебя, и вот ты, вот ты...
Постой, помедли хоть мгновенье!
 
 
Припомним звезды детства... Помнишь!
«Мир кружится...» – ты говорила,
и как бродили мы по Польше,
и памяти как сладко было.
 
 
Дорога Краков – Гданьск по Висле
вилась в цветении апреля...
Тогда мы вместе пряли мысли,
теперь мои осиротели.
 
 
Осенний Ойцув был... Сверкая,
желтели в Кельцах листьев груды.
Ах, если б знала ты, родная,
как тяжело отцу, как трудно!
 
 
Но я не сдамся! Твердо, стойко,
из дали в даль пойду я снова,
и тем, кто свет зажег на стройках,
свой долг верну я светом слова.
 

Берёза

 
Что мне делать с тоскою,
о береза!
И во сне нет покоя,
словно самая полночь
мучит сердце – ты помнишь? —
о береза!
 
 
Дочь... умершая дочь моя,
о береза!
Песня нитями прочными
задушить меня хочет,
отравить меня прочит,
о береза!
 
 
Что сказать мне, живому, можно,
о береза!
Коль слова так бедны, так ничтожны,
горе горькое пусть простонет,
что слова ничего не стоят,
о береза!
 

Шторка на окне

 
Отворил окно спозаранку,
а шторка навстречу качнулась,
словно Анка
в гробу очнулась.
 
 
Зашелестели смутно
белая шторка, синяя занавеска...
О, приди оттуда, хоть на минуту!
Ты здесь уже? Как чудесно!..
 
 
Как хорошо... как страшно, родная...
Как нежность сердце стеснила...
Мне уже не заснуть, я знаю...
Шторка?.. Может, ты навестила?
 

В упоении и тревоге

 
Умерла моя девочка... дочь моя...
Как прикажешь сердцу: молчи.
Если горем разъедено в клочья
сердце – вырви и растопчи.
 
 
Дочь моя... Ну какой любимой
так дарил я себя, как ей,
незаменимой,
незабвенной Анке моей?
 
 
Мне она, как мир, представала
в упоении, в тревоге рассвета,
в стужу сердце горячее отдавал я
за это.
 

Плач

 
«В Вислу Анку, в Вислу надо!..» —
«Папа, опомнись. Дочь-то?!» —
«Без рассуждения, без пощады,
за то, что
 
 
любить велишь все сильнее,
так что сердцу – ну хоть разбейся,
за то, что вот-вот опять засияет
букетик фиалок в Бейсцах,
 
 
а там каштаны, каштаны
– прочь, Тадзик, не надо —
за то, что у папы туманна
от любви голова, чтото в ней неладно,
 
 
что мысли так велики мои,
а действия...
что в Вислицкую базилику
шли по лестнице вместе,
 
 
что вдали собор
Казимежа, в два нефа,
что тревожит с тех пор
душу древности эхо,
 
 
что уже вплетена ты в давнее,
как орнамент,
что на устах рыдание
замирает,
 
 
что тяжко мне, ах как тяжко
ворочать мысли,
поэму придумывать нашу
о Висле». —
 
 
«Утопи меня, папа, я и так не живая...» —
«А слезы?» —
«Пусть ничьи они будут, пусть расцветает
сирень и шумят березы...»
 

Фильм о Висле

 
До устья Вислы от истоков,
до устья жизни от начала
я нес тебя на крыльях-строках,
на чутких крыльях песни мчал я.
 
 
Так мы рекой овладевали,
прекрасны были те владенья,
как свет живой из дальней дали,
как образ вечный, чуждый тленья.
 
 
От вавельских до гданьских башен,
от Новой Гуты до былого, —
до городища предков наших,
во всё любовью снова, снова
 
 
вторгались мы, чтоб словом-оком
объять истории просторы,
чтоб, в мире осмотрясь широком,
«Светает!» – возглашать упорно.
 
 
Не лги, о память! Меркнет образ,
уже экран в тумане Вислы,
и этот плот, и крышка гроба,
и солнце красное повисло,
 
 
мост сокрушенный, льдины, скрежет,
дым над трубою заводскою,
последний вечер в Казимеже...
Как совладать с тоской такою?
 
 
Ах, что я делаю? Я тени
ловлю в погоне за тобою,
А разум требует: забвенье,
а сердце держится любовью.
 

Анка

 
Аня, вслух говорю, но тихонько – так лучше, так проще,
чтобы самая чуткая мысль моя не ускользнула.
Вот без малого год, как, ослепший, иду на ощупь
за тобой, которая от меня ускользнула.
 
 
Вслух говорю, но тихонько, тихонько,
чтобы Эве не было слышно.
Окошко закрыто, хоть неподалёку,
я ручаюсь – там ничего не слышно.
 
 
Из Юраты, отсюда – помнишь ты это? —
мы пробирались рекою Вислой,
к белому ль свету, к тому ли свету,
но ничего из того не вышло.
 
 
Анюля! С тех пор как пусто и немо
без тебя – смелее еще, грознее
я опять принялся за поэму,
которой быть «Свадьбой» моею.
 
 
На нашей земле не бывать Хиросиме,
станут вместе плясать тополя да ивы,
плоцкой стужи мы не боимся зимней,
плоцкой осени мгла поплывет лениво.
 
 
Ничего не сказал я тебе о Висле,
того, что сердце хотело.
Но поверь – все сейчас от тебя зависит,
все стихи мои, каждая мысль и дело.
 
 
Ты будешь их сутью, душою тайной,
во всех испытаньях мы будем вместе,
будут петь соловьи и в любых испытаньях
тебе свои соловьиные песни.
 
 
Ты первейшая самая, пусть неживая,
далекая – только куда тебе деться?
Из тысяч единственная, родная...
Ждет отец твой...
 

Обещание

 
Доченька, далекая дочка,
пусто, пусто вокруг, уныло,
сердце мое кровоточит,
сердце ждет... ничего не забыло.
 
 
Ведь не совсем умерла ты:
мы же вместе трудиться будем.
Все исполню, что обещал когдато:
понесу стихи свои людям,
 
 
стихи одарят их любовью, силою,
заставят верить и улыбаться,
хоть нелегко мне, доченька милая,
идти и под тяжестью строк сгибаться...
 
 
Страшной птицей ночь надо мной кружится,
сердце терзает в клочья.
Оторву, оторву я крылья у птицы,
вырвусь, вырвусь из мрака прочь я.
 

Моё сердце

 
Мое сердце – сердце из плоти —
изучили врачи отлично.
«До ста лет, бог даст, проживете», —
обещают они привычно.
 
 
Мое сердце, скорбью больное,
одному лишь подвластно чувству:
мне одной не хватает, одной лишь,
без которой в комнате пусто.
 
 
Где любимые, где? Не слышу я
зова их... только тишь полночная.
А быть может, слеза, повисшая
на ресницах, – умершая дочь моя?
 
 
То к паденью, то к взлету стремится
сердце-маятник... влево... вправо...
И твердят мне люди-тупицы:
слава.
 
 
Для других пусть трелями дробными
славит жизнь соловей на ветке,
я бы умер, только бы дрогнули
Анкины веки.
 

В стороне

 
Мама, я никогда не верил в приметы:
в черных кошек, в день понедельник,
в число тринадцать,
но порою охватит такой пустотой беспросветной,
с какой не пришлось еще знаться.
 
 
Мама мышей ненавидела. Вида паучьего
Анка, я помню, не переносила,
а я тишины выносить не умею... измученный,
брожу среди белого дня, без силы.
 
 
Иногда мне бывает еще чуть-чуть тяжелее,
чем вытерпеть сердце людское может,
тогда я думаю: неужели
эту горечь придется испить мне тоже?
 
 
Трудно мне на могилу Анки собраться,
можно в такси, но вот ведь несчастье:
на пути понедельники, числа тринадцать,
кошки траурной масти...
 
 
Нет, я ведь материалист, не верю приметам,
они для меня ничего не значат.
Но только усядусь в сторонке где-то —
плачут слова мои, плачут.
 
1
...
...
29