Стольник Петр Иванович Потемкин, чрезвычайный посол царя Алексея Михайловича, в нетерпении ходил по комнатам того дома, который он занимал в Ируне.
Это был средних лет мужчина, толстый, с большой бородой и умным выражением лица. Одет он был в легкое шелковое полукафтанье, такие же шаровары и теплые бархатные сапоги. Он только что разобрался с посольскими бумагами, над чем работал вместе со своим советником, дьяком Семеном Румянцевым, сидевшим здесь же за столом и что-то выводившим гусиным пером на длинной полоске бумаги.
Восковая свеча скудно освещала всю бедно обставленную комнату, вдоль стен которой стояли сундуки и коробы, наполненные как собственным имуществом посланников, так и подарками московского царя иностранным государям и начальным людям, которых посланник находил нужным одаривать.
Московский царь, в сущности, был в то время таким же хозяином в своем государстве, как любой помещик в своей вотчине, и отличался тою же бережливостью, как и многие из них. Поэтому когда отправлялся в чужие земли посланник и ему выдавались по описи различные подарки, состоявшие в большинстве случаев из мехов, то в Посольском приказе ему читался целый наказ относительно этого.
– А подарки тебе давать только государям, женам их и детям. А начальным людям подарков не давать. А ежели которые просить будут, то тем говорить, что об этом-де нам от великого государя наказа не было. А ежели которые будут какие помехи для дела делать и утеснения, и отсрочки, и обиды, то тем давать, но немного, а начинать с худых вещей, с мехов ли попорченных или вещей каких поломанных.
Каждый такой подарок посланник обязан был вносить в список с обозначением цели, для чего он делался.
– Пиши, Семен, – диктовал Потемкин. – Дуке Севильскому дадено при отъезде мех черно-бурой лисицы, попорченный в пяти местах, каждое место в деньгу, а на хвосте волосья повылезли. Да еще дадена ему мерка малая жемчуга. Не забудь написать: «худого», Семен.
– Написал, – ответил Румянцев, худой, высокий человек с постным, худощавым лицом и длинной узкой бородой.
– Да еще, бишь, кому там чего дадено? – сказал Потемкин, чеша себя рукой в густой бороде.
– Дали мы тогда еще тем двум боярам ихним… как, бишь, их? да, грандам… по куску алого бархата на камзолы…
– Да, пришлось дать собакам в зубы… – произнес Потемкин. – Бархат-то больно хорош был: на царские опашни такой идет. А тут – на-поди – им пришлось дать! Делать нечего: похуже не было. Все, что ли, там?
– Кажись, что все, – ответил Румянцев, просматривая запись.
– Смотри, Семен, вернее заноси: в приказе с нас все строго спросят. – Потемкин перестал ходить по комнате и сел в кресло у отворенного окна, в которое смотрела на него роскошная южная природа. – Ну, ладно, Семен, – сказал он. – Будет на сегодня. Складывай свою письменность. Чего сегодня не вспомнили, завтра авось придет на память.
Дьяк молча стал свертывать свитки и укладывать письменные принадлежности.
– Охо-хо! – вздохнул Потемкин. – Когда-то мы, Семен, в Москву-то приедем?
– Аль соскучился, Иванович? – спросил Румянцев, вкладывая свитки в полотняные чехлы и затем укладывая их в коробья.
– А ты разве нет?
– Нет, и я соскучился дюже. Там ведь у меня семья.
– И жена молодая, – сказал, засмеявшись, Потемкин. – Эх ты, старый греховодник! И надо было тебе пред самым отъездом жениться.
– Не добро быть человеку единому. Так и в Писании сказано.
– А теперь нешто ты не един? Поди, тоже на здешних девок гишпанских заглядываешься?
– Ну, вот! – недовольным тоном ответил Румянцев. – Нешто я – Прокофьич? Это он такими делами занимается.
– Знаю, знаю – и к вину и к девкам подвержен. Ох уж этот мне Прокофьич! Мало ль я его бью, а ему все неймется. Вот приедем в Москву, я нажалуюсь на него в Посольском приказе, пусть батогов попробует всласть. Вспомнит он тогда фряжское вино да гишпанских девок.
– Ты лучше его бабе нажалуйся. Это вернее будет. Ведьма она у него сущая, а не баба.
– Одначе что же это их так долго нет? Не забрали ли их в полон? Ведь, кажись, война промеж Гишпанией и Фряжской землей покончилась. Чего же ради мы-то здесь семь-то месяцев сидели?
– Должно, дорога-то не близкая… Пешком-то ведь не то что на коне. Может, приморились да где-нибудь и соснули.
– Ну, тут спать-то нечего, – сердито сказал Потемкин. – Это – царское дело, не свое.
В это время в комнату вошел молодой человек лет двадцати, одетый в шелковую цветную рубаху и такие же шаровары. Это был сын Потемкина – Игнатий.
– Что, Игнаш, скажешь? – спросил, поворачиваясь к нему, посол.
– Роман Яглин с подьячим Прокофьичем пришли, батюшка.
– А, пришли-таки наконец? – обрадовался Потемкин. – Ну, ну… добро. Зови их сюда!
Игнатий вышел, и через некоторое время в комнату вошли усталые Яглин и подьячий. Последний тотчас же и сел на что-то, тяжело отдуваясь.
– Ну что, как, Романушка? – обратился Потемкин к Яглину.
– Да уж и не знаю, как тебе и рассказать, Петр Иванович! – ответил Роман, а затем передал все то, что описано в предыдущих главах, за исключением того, как они заходили в кабачок и как подьячий там напился.
Потемкин слушал его с нахмуренными бровями, недовольный.
– Что же мы теперь будем делать, Семен? – обратился он к дьяку, когда Яглин окончил свой рассказ. – Вишь ты: отказали во всем. На что же мы здесь жить-то будем?
Действительно, оставаться в Ируне посольству было невозможно; приходилось перебираться во Францию. Самый неприятный вопрос был денежный. Потемкин выехал из Москвы почти без средств. Проезжая русскими областями вплоть до Архангельска, они везде пользовались услугами воевод и ни гроша на себя не истратили. В иноземных государствах они рассчитывали проживать за счет иностранных государей. Испанский король давал Потемкину на содержание сто пятьдесят экю в день, и ему удалось в течение семимесячного пребывания в Испании прикопить несколько пистолей[4]. Но их, конечно, не могло хватить надолго.
– Что же делать, Семен? – снова спросил Потемкин своего советника.
– Что делать? Как ни кинь, а все тут выходит клин, помощи от фряжских людей нам ждать нечего, а здесь жить – только проживаться. Одно остается: ехать дальше.
Потемкин видел, что совет Румянцева был благоразумен, но все же он стал глухо раздражаться.
«Ну, быть грозе!» – подумал Яглин и стал гадать теперь, на ком из троих посланник сорвет свое дурное расположение духа.
Взор Потемкина упал на подьячего, а именно на его начавший синеть от усиленной выпивки нос.
– Ты это что же, приказная строка? – закричал он на испуганного Неелова, хорошо знавшего, чем грозит гнев сердитого посланника. – Пьян опять? А?
– Я… я… ничего, боярин… – залепетал подьячий. – Так… ничего…
– Ничего? Батогов опять захотел, видно? А? Я тебя угощу! – рассвирепел Потемкин и, схватив перепуганного подьячего за козырь его кафтана, выкинул вон из комнаты.
Гнев Потемкина прошел, и он, сев за стол, стал обсуждать с Румянцевым и Яглиным вопрос о переезде через испанско-французскую границу.
Решено было через три-четыре дня покинуть Испанию и выехать в Байону.
Второго июня 1668 года жители Байоны были очевидцами невиданного зрелища.
Начиная от городских ворот тянулся кортеж из двадцати с лишним человек. Впереди ехали четыре всадника в малиновых кафтанах, в высоких парчовых шапках, отороченных мехом, и в цветных сапогах, держа в руках обитые медью ларцы, в которых находились подарки московского царя французскому королю. За ними ехало шесть других человек, представлявших собою стражу, с обнаженными кривыми саблями в руках. За ними следовали дьяк Семен Румянцев, бережно державший в руках свиток с большой восковой печатью на длинном шелковом шнурке, и подьячий Прокофьич с болтавшейся, привязанной на груди чернильницей. После них ехал сам посланник московского государя, в богатом кафтане из дорогой восточной материи с золотыми галунами, на концах которых болтались такие же кисточки, с саблей, вложенной в богатые, с каменьями ножны, и в меховой шапке с аграфом из самоцветных камней. Кортеж замыкала толпа слуг, с переводчиком Яглиным во главе, одетых в такие же одежды.
Жители Байоны с любопытством следовали за гостями.
– Азиаты! – решили они, рассматривая необычные костюмы.
Потемкин имел намерение проследовать прежде всего к губернатору. Последний из окна увидал, как посольство направляется по площади к его дому.
– Кажется, эти скифы имеют намерение посетить меня? – сказал маркиз, обращаясь к стоявшему возле него племяннику, Гастону де Вигоню.
– Да, – ответил тот, вглядываясь в лица русских, среди которых без труда узнал Романа Яглина.
– Но я не имею никакого предписания от маршала, – вдруг заволновался маркиз, – и принять их официально не могу. Ступай, пожалуйста, Гастон, и передай им это! Пусть остановятся где-нибудь в гостинице, пока я не получу относительно их какого-либо предписания.
Гастон отошел от окна и, выйдя из дома, направился к подъезжавшим русским.
Потемкин, увидав подходившего офицера, остановил лошадь и стал дожидаться. Гастон передал ему поручение дяди.
Для гордого русского посланника, привыкшего ощущать себя за рубежом как представителя своего великого государя, это было почти оскорблением. Он покраснел и в раздражении задергал правой рукой свою великолепную каштановую бороду.
– Поруха! Поруха! – твердил он про себя. – Поруха на честь и славное имя великого государя. Нигде ничего подобного не было.
Эти чувства разделяли дьяк Семен Румянцев, решивший про себя, что такое дело оставить нельзя и что если от фряжского короля будет когда-нибудь посольство, то и его подвергнут такому же унижению, и подьячий Прокофьич, впрочем больше боявшийся, что рассерженный посланник выместит, по обыкновению, свое сердитое расположение духа на его спине.
Потемкин некоторое время угрюмо молчал, а затем обернулся к Румянцеву и произнес:
– Ты что, Семен, об этом думаешь?
– Великая поруха, государь, на великое царское имя… великая!
– Без тебя знаю, что великая. Ни у одного потентата ничего такого не было с нами… Что же теперь-то: заворачивать, что ли, назад?
– Ничего больше и не остается. Ждать, видно, надо, что они там удумают.
Потемкин обернулся назад и пальцем поманил к себе Яглина. Но тот не скоро двинулся по приказанию посланника.
Дело в том, что он увидел в толпе Элеонору вместе с каким-то низеньким стариком с седыми волосами и густой, волнистой, такого же цвета, бородой, с бронзовым цветом лица и горбатым носом, одетым в черное платье и такую же шапочку. Девушка тоже, видимо, узнала Яглина и издали улыбнулась ему. Теперь Яглин лучше разглядел ее, чем в первый раз, и невольно залюбовался на высокую красавицу «гишпанку».
– Роман, что ты? Оглох, что ли? – привел его в чувство сердитый оклик посланника.
Яглин ударил каблуками сапог в бока лошади и подскакал к Потемкину.
– Разузнал ты, где нам встать можно? – спросил его последний.
– Разузнал, государь, – ответил Яглин.
– Ну, так поезжай вперед и веди нас.
Яглин поехал вперед, по направлению к тому самому кабачку, где в прошлый раз был вместе с подьячим и Баптистом.
У смотревшего на эту сцену губернатора отлегло от сердца: железная рука «короля-солнца», окончательно наложившая свою тяжесть на феодальные стремления отдельных дворян и правителей целых областей, заставляла опасаться за свою карьеру и даже жизнь, если в Париже будет узнано, что губернатор отступил от тех положений, которые выработала монархическая централизация.
Посольский кортеж, сопровождаемый глазевшей по-прежнему толпой народа, в скором времени остановился у знакомой Яглину гостиницы. Изо всех окон последней высунулись головы любопытных зрителей. Содержатель гостиницы сломя голову сбежал вниз и, униженно кланяясь, почтительно взялся за стремя лошади Потемкина.
– Переговори с ним, – обратился он к Яглину. – Не до него мне…
Потемкину было не до таких мелочей. «Поруха великому имени славного государя», – не выходила мысль у него из головы. Помимо того, что ему, как верному подданному, было обидно за своего государя, тут еще примешивались и чисто личные опасения.
Он недаром всю дорогу от губернаторского дома до гостиницы пытливо поглядывал на своего советника, Семена Румянцева. Потемкин был травленый волк; сам он сидел в Посольском приказе и хорошо знал, что советники даются посланникам не столько для советов, сколько для того, чтобы следить за каждым шагом посланника, как в области официальной, так и в его частных делах; чтобы заносить в память каждую ошибку, промах и погрешность посланника и после доложить все это в Посольском приказе. А там уже доки сидят: к каждой ошибке прицепятся и, глядишь, в конце концов не посмотрят, что ты – боярин, и либо на дыбу вздернут или батогами отдерут, а то и голову снимут долой.
«Донесет, вор!.. – думалось Потемкину про Румянцева. – Ишь, и харя-то у него другая стала, у вора».
И пока Яглин переговаривался с трактирщиком, Потемкин не переставал коситься на Семена Румянцева.
Действительно, отношения между Потемкиным и Румянцевым были самые неопределенные.
Потемкин знал, чего ради приставлен к нему Румянцев, и потому постоянно глухо раздражался. Дьяк же сознавал свое привилегированное положение и по возможности пользовался этим, очень часто давая понять посланнику, что, в случае чего, он может сильно повредить ему в Посольском приказе, где ему ничего не стоит оговорить посланника.
Поэтому они нередко ссорились между собою и очень часто даже не обедали за одним столом и не ездили в одной карете. Вследствие этого в Испании у них чуть было не расстроилась аудиенция у короля, и только в последнюю минуту они одумались и поняли, что рисковали своими головами.
Наружу эти недоразумения никогда не выходили – и со стороны можно было думать, что и посланник, и его советник находятся в самых лучших отношениях между собою.
Только слуги, да и то из самых близких, подьячий Неелов, Роман Яглин и оба посольских священника, сопровождавших русское посольство – отец Николай и монах отец Зосима, знали об истинных отношениях обоих представителей московского государя. Но они сора из избы не выносили.
Наконец переговоры с трактирщиком были окончены, и Яглин обратился к Потемкину:
– Можно спешиться, государь!
Слуги помогли посланнику слезть с лошади и, поддерживая его под руки, ввели в гостиницу. Трактирщик забежал вперед и растворял все попадавшиеся на пути двери. Наконец Потемкина довели до самой большой комнаты. Он снял свою высокую шапку и перекрестился истовым крестом.
Его примеру последовали все следовавшие за ним.
Обыкновенно когда посольство прибывало в новое помещение, то служили молебен. Но теперь это сделать было нельзя, так как оба священника, следовавшие позади, вместе с вещами, еще не прибыли.
– Ну, ишь, делать нечего, – сказал Потемкин. – В басурманской стороне и сам скоро, пожалуй, станешь басурманом. В Москве немало грехов придется, видно, отмаливать.
– Посольство пошло с благословения патриарха, – ядовито заметил Румянцев. – Выходит, что все грехи святым отцом напредки усмотрены и отмолены им.
Потемкин только недовольно покосился на своего советника.
– Хозяин спрашивает, – обратился к нему Яглин, – не прикажешь ли что изготовить на завтрак?
– Что ты – рехнулся, что ли, Романушка? Попомни-ка, какие теперь дни? Да не здешние, папежские, а наши, православные?
– Петровки, – сконфуженно произнес Яглин.
– То-то. А сегодня иуния двадцать второго, память священномученика Евсевия, епископа Самосатского, и мученика Галактиона. И день – пятница, когда жиды Христа распяли. Забыл, кажись, ты это, парень? – подозрительно посмотрев на Яглина, сказал посланник. – Смотри, сам не обасурманься здесь с папежцами да люторцами…
Яглин обратился к хозяину гостиницы и сказал, что в этот день на их родине воздерживаются от пищи, а потому завтрак им не нужен.
Хозяин удалился.
Понемногу все разместились в гостинице. Через несколько времени прибыла остальная часть свиты посольства, оба священника и вещи. Отслужен был молебен, и можно было подумать о еде.
Выезжая из Москвы, посланники решили есть на чужбине только свои кушанья, изготовленные православными руками, так как опасались, что, питаясь иноземною пищей, могут опоганиться. Поэтому они захватили с собою поваров, которые и готовили пищу на все посольство, начиная с посланников и до последних слуг.
Когда настал вечер, Потемкин почувствовал голод и приказал своим поварам приготовить обед.
Хозяин гостиницы сначала с удивлением смотрел на невиданные им кухонные принадлежности русских. Но когда повара водворились в кухне и хотели было приняться за стряпню, то он понял, в чем дело, и побежал к Яглину.
Последний насилу мог понять, в чем заключается претензия трактирщика.
– Так нельзя делать, – взволнованно проговорил последний. – Путешественники не могут сами готовить себе обед. Они должны брать у нас. Так все делают. Это нехорошо. Это мне убыток приносит.
– Но мы не привыкли к вашим кушаньям. У нас свои, – попробовал было возражать Яглин.
Однако трактирщик ничего слушать не хотел, и Яглину пришлось идти к Потемкину и сказать ему, что свой обед им готовить не разрешают.
Потемкин предвидел, что это пахнет лишними расходами, и недовольно поморщился.
– Делать нечего, – произнес он. – Пускай, ин, готовит. Покаемся в Москве.
Вскоре подали обед.
Русским он показался жидковатым и очень незначительным по количеству. Вина тоже было мало, о чем сильно сокрушался подьячий. И самого Потемкина, как ни старался он показаться ради соблюдения своего посланнического достоинства стоящим выше такого низменного занятия, как прием пищи, и того этот обед не удовлетворил.
Шумливым французам странным казалось, как ведут себя за обедом русские. Ни шума, ни смеха, ни даже разговоров не было.
– Точно обедню служат, – говорили французы.
Пред началом обеда, а также и после него священниками произносилась длинная молитва, во время которой русские усердно крестили себе лбы.
– Роман, спроси, сколько следует заплатить за обед? – спросил Яглина Потемкин.
Тот обратился с этим вопросом к хозяину.
– Пятьдесят экю, – со сладкой улыбкой на лице ответил трактирщик.
Цена была невероятно большая.
– Сколько? – удивленно переспросил Яглин.
Трактирщик повторил цену.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке