Ведь была ещё и охота. Та самая – древняя азартная страсть, сопровождающая род Денисьевых. Отец никогда не охотился в одиночку, поэтому каждая охота совпадала с приездом московских друзей. Чаще всего приезжал Виктор Терентьевич Пастухов – известнейший нейрохирург, балагур, гурман, охотник, коллега отца и соавтор по массивному двухтомнику в синем коленкоровом переплёте с грозным названием «Хирургия головного мозга». Он привозил с собой столичные новости, кипу газет, армянский коньяк в серебряной фляжке, бельгийское, богато гравированное ружьё с порывисто выгнутой ложей и неизменную Мальву – стройную жесткошёрстную легавую, длинную шею которой стягивал красивый чешуйчатый ошейник.
Солнце ещё не показывалось над порозовевшим верхом бора, когда баба Настя, вынув из потрескивающей печи сковороду с яичницей, уверенно несла её к столу. За ним сидели, быстро завтракая, Виктор Терентич, отец и Антоша.
И в этой деловой торопливости, в небрежном соседстве лежащих на одном блюде огурцов, ветчины и яиц, в ловкости, с коей Пастухов расправлялся с горячей яичницей, был тот самый острый момент ожидания охоты, от которого сердце гулко стучало в виски, а во всём теле чувствовалась нарастающая готовность к волнующему событию.
Не успев начаться, завтрак заканчивался.
– Спасибо, Настюша, – проговаривал Виктор Терентич, вставая из-за стола и отирая полосатым платком усы, которые, в отличие от пушистых отцовских, росли над полными губами Пастухова узкой чёрной полоской.
Все трое – уже одетые, обутые должным образом, громко выходили на крыльцо, где возле разложенных ружей, патронташей, ягдташей и рюкзачка с провизией вертелись две собаки – чёрно-белая Мальва и светло-серый, с коричневыми вкрапинами Дик – пойнтер Денисьевых.
Пока отец с Антоном подпоясывались пахнущими кожей патронташами, Виктор Терентич, резко топнув, досылал ногу в высокий болотный сапог, вынимал часы, отколупывал золотую крышечку:
– Тэкс, тэкс… двадцать минут пятого. Надобно поспешать, друзья-приятели…
На нём была потёртая на локтях замшевая куртка, серые, заправленные в сапоги брюки, лёгкий свитер и щегольски заломленная на затылок вельветовая шляпа-тиролька. Отец одевался по-простому: тонкий, мышиного цвета свитер, старый чесучовый пиджак, хромовые сапоги и бежевая фуражка.
Через несколько минут все трое уже шагали по обильно тронутой росой траве.
А ещё через полчаса в просторных некошеных лугах, кое-где заросших кустарником, Мальва с Диком поднимали первый тетеревиный выводок. И начиналась охота.
Это было так прекрасно, так ослепительно, так будоражило молодую душу Антона!
Он налил ещё водки, выпил и, не закусывая остатком объеденного, начавшего коричневеть яблока, закрыл глаза.
И как только сомкнулись наливающиеся пьяной усталостью веки, снова встал как живой этот залитый восходящим солнцем прохладный зелёный мир: собаки азартно «работают», махая мокрыми хвостами, коротко отфыркиваясь, пропадая в густой траве, отец спешит за ними, высоко поднимая колени и держа ружьё наперевес; Виктор Терентич обходит куст, оглядываясь на Антона и делая ему энергичные жесты пальцем. Брови его поднялись, полные губы яростно шепчут: «Обходи правей!», сапоги поскрипывают, молодой тетеревёнок болтается у бедра, развернув крылья. И Антон обходит правей, не сводя глаз с мокрых блестящих спин собак. Колени его тоже успели намокнуть, плотные руки сжимают ружьё, ремень которого ритмично раскачивается.
Вдруг обе собаки замирают перед широким можжевеловым кустом, морды их вытягиваются. Мальва поднимает переднюю правую лапу, а молодой Дик просто стоит, поскуливая и натянувшись струной.
– Стоять! – одними губами говорит Виктор Терентич, осторожно приближаясь к собакам и через мгновение останавливается, выдыхая:
– Пилль!
Дик и Мальва бросаются в куст, и он взрывается хлопаньем крыльев: толстая кургузая тетёрка свечой подымается вверх, молодые веером разлетаются прочь.
Антон ловит одного из молодых на планку ружья, отчетливо видя его ослепительно белые подкрылья, и рвёт спуск.
Гремят, сливаясь, три выстрела, и через секунду снова три.
Тетёрка делает кульбит в воздухе и вместе с отстреленным крылом и стайкой вышибленных перьев падает в куст; молодой тетеревёнок после дуплета Антона пропадает в траве; подбитый отцом черныш бессильно планирует в березняк.
В ушах звенит, дым стелется над поляной.
Антон разламывает ружьё, вытаскивая гильзы. Курясь дымом, они падают к ногам.
– Ну вот, ёлочки точёные… – Виктор Терентич быстро перезаряжает и громко захлопывает затвор.
Отец, улыбаясь и щурясь сквозь пенсне, вытаскивает ножом плотно засевшую гильзу.
Вдруг собаки поднимают черныша чуть поодаль, ближе к березняку.
Он летит низом, сочно хлопая тяжёлыми крыльями, сверкая на солнце иссиня-чёрной лирой.
Антон вскидывает ружьё, чувствуя, что не видит ничего, кроме этих огромных крыльев, и стреляет.
Гремит его дуплет, слева вторит «Зауэр» Пастухова, но черныш невредимо летит и исчезает в молодых берёзках.
Отец смеётся, вталкивая патроны в гнёзда. Виктор Терентич качает головой:
– Да… это вам не мозги пластать…
И тут же кричит на Мальву:
– Какого дьявола без стойки! Ну я тебе задам, собака ты эдакая!
Мальва обиженно машет хвостом.
– Витюш, это Дик сбаламутил, – поправляет пенсне отец, отправляясь на поиски сбитого черныша.
– Такого красавца стравили, – сетует Пастухов и с треском влезает в куст, нагибается над тетёркой.
Антон бежит к своему. Возле тетеревёнка вертится Дик, возбуждённо обнюхивая его.
– Тубо! – слишком строго прикрикивает возбуждённый Антон, и Дик отходит, часто дыша, вываливает изо рта розовый язык.
Антон поднимает свой трофей. Птица кажется маленькой по сравнению с той, что была в воздухе. Тёплое тельце ещё содрогается в последних конвульсиях, перебитая лапка нелепо топорщится, на конце клюва и на голове проступает кровь.
Антон кладет тетеревёнка в ягдташ, перезаряжает и направляется к отцу смотреть черныша. Тот ещё жив и вяло пошевеливает крыльями в отцовских руках.
Отец прикалывает его ножом через клюв, опускает головой вниз и несёт за ноги, широко шагая, придерживая другой рукой ремень висящего на плече ружья.
Пастухов тем временем, стоя в середине куста, встряхивает перед собой тетёрку:
– Толстуха-то, однако… Смотри, Николай!
– Старка, – кивает головой отец и вопросительно смотрит на Антона: – Ну как, срезал?
– А как же, – нарочито небрежно отвечает Антон, поворачиваясь боком и показывая оттянутый ягдташ.
– Молодцом, – отец кивает, глаза его смотрят тепло и весело, – по чернышу поторопился, наверно?
– Да нет, низко взял, – отговаривается Антон и вешает на плечо ружьё, кажущееся ему сейчас легче ореховой палки.
«Да. Всё это было… было…»
Солнце давно уже скрылось за укутанным облаками горизонтом, прохладный ветер стих и не теребил больше Антоновы волосы.
Ровный вечерний свет распространился по саду. Казалось, он проистекал от этого белого беспредельного неба, что так свободно и легко висело над увядающими растениями и неподвижно сидящим человеком. Антон наполнил бокал, поднял, коснулся губами холодного тёмного края.
Водка спокойно и легко прошла через рот, и спустя несколько минут к разливающемуся по телу, цепенящему теплу добавилась новая волна. Антон посмотрел на потемневшее дно бокала, где осталось немного водки, опрокинул его на ладонь и лизнул.
Водка. Горькая и желанная, обжигающая и бодрящая, крепкая и веселящая. Русская водка. Сколько родного, знакомого и близкого навсегда связалось с этим привкусом!
В нём и зябкий свист метели, и кружащиеся золотые листы, и монотонный перестук вагонных колёс, и шумная круговерть свадьбы, и песня, безудержно рвущаяся из груди, и переборы гармони, и молчаливая тризна, и жаркие объятия, и чудачество, и разгул, и забытьё, и сбивчивое объяснение в любви, и долгий прощальный поцелуй… Антон вздохнул, чувствуя, с какой лёгкостью хмель овладевает уставшим телом.
Отец ничего не пил, кроме водки. В обычные дни он выпивал рюмку за обедом и пару рюмок за ужином. В гостях и во время праздничного застолья он пил больше, но никогда не пьянел в прямом смысле этого слова. Просто щёки его краснели, в глазах появлялся тепловатый блеск, худощавое тело расслаблялось, становясь более подвижным, движения рук убыстрялись, убыстрялась и речь. Отец начинал говорить длинными ёмкими фразами, в которых с ещё большей отчётливостью сквозили острота ума и чёткая направленность мысли.
После той охоты обедали поздно – часа в четыре. Стол, как обычно с приездом гостей, вынесли в сад под старую яблоню.
Солнце припекало, дотягиваясь горячими лучами сквозь яблоневую листву.
Отец, сидящий за столом в просторной голубой рубахе, наполнил три узкие хрустальные рюмки. Через минуту они сошлись, прозвенев так, как звенят рюмки не в доме, а на природе – коротко и ясно.
Антон чуть пригубил. Отец и Виктор Терентич выпили до дна, потянулись к закуске.
Стол был прелестным: на сероватой льняной скатерти в центре стояла синяя вазочка с собранными Пастуховым васильками, рядом с ней – николаевский штоф, корзинка с домашним хлебом, тарелки с огурцами, помидорами, солёными грибами, ветчиной, редиской. А с края, на липовой дощечке – объёмистая деревянная супница, из-под расписной крышки которой пробивался пряный запах домашней лапши с гусиными потрохами.
Не было ни ветра, ни даже слабого ветерка: плодовые деревья, кусты, трава – всё стояло неподвижно, облитое жаркими лучами.
Отец и Пастухов вели один из своих неторопливых повседневных разговоров. Они говорили о крещении русских городов.
– И все-таки, Николай, по-моему, Новгород крестили на год позже. В восемьдесят девятом, – убеждённо проговорил Виктор Терентич, уверенно орудуя ножом и вилкой.
Отец отрицательно покачал головой:
– Нет. В тот же год. Вместе с Киевом. В восемьдесят восьмом.
– Да нет, я точно помню. Крестили и тут же собор заложили, тот самый, «о тридцати верхах».
Отец снова покачал головой:
– Нет, Витюш. С какой стати Новгороду креститься позже? Он же тоже был в ведении Владимира. Они приняли крещение в этот же год от Иоакима Корсунянина. Потом он стал первым новгородским епископом. После смерти канонизирован святым. И прислан был из Киева, сразу после крещения. И между прочим, в Киеве основал первое на Руси духовное училище.
– Но я точно помню, что собор был заложен уже в восемьдесят девятом, – перебил его Виктор Терентич.
– Правильно, – отец отёр усы лежащим у него на коленях рушником, – ты имеешь в виду собор Софии. Заложен он был в восемьдесят девятом, а крещение произошло на год раньше.
– Точно? – вопросительно посмотрел Пастухов.
– Точно, – кивнул отец и, сняв крышку с суповницы, стал уполовником помешивать янтарную лапшу.
– Мне помнится, что собор был деревянный.
– Совершенно верно. Собор деревянный, а церковь Иоакима и Анны – каменная. Первая каменная церковь в Новгороде…
Отец поправил пенсне, ловко наполнил все три тарелки и, помешав у себя ложкой, зачерпнул, подул, попробовал и проговорил:
– Изумительно…
Виктор Терентич, рот которого был уже переполнен, согласился энергичным кивком.
Антон глотал горячую жирную лапшу, стараясь не слишком явно показывать свой голод, проснувшийся в нём после выпитой рюмки. Лапша действительно была изумительной: в прозрачном, как слеза, бульоне среди россыпи блёсток плавали нежные полоски теста, а на дне тарелки меж треугольничков моркови виднелись коричневатые кусочки печени и сердца.
Отец наполнил рюмки, сощурясь, посмотрел на яблоневые ветви:
– Вот что, друзья. Давайте-ка выпьем за русскую природу. За этот животворный колодец.
– Верно, – Виктор Терентич поднял рюмку, – чтобы живая водица в нём не иссякла.
И тут же рюмки сошлись со все тем же коротким звоном, быстро тающим в нагретом воздухе…
А вечером под той же яблоней, на той же скатерти шипел, курясь дымком, пузатый самовар с краником в виде петушиной головы и со впаянными в медный бок серебряными рублями.
Виктор Терентич, одетый в полосатую махровую пижаму, накладывал себе в розетку тягучее земляничное варенье, Антон прихлёбывал душистый, сдобренный мятой чай, а отец говорил. Говорил, покусывая костяной мундштук, устало облокотившись на стол и глядя на залитый вечерней зарёй бор:
– Нет в мире ничего подобного русской иконе. По самобытности, по духовной просветлённости, по выразительности. И как далеко она стоит от византийской! Хоть русских иконописцев все время обвиняют в ученическом подражании византийцам. Это неверно. Русские люди абсолютно по-другому подходят к пониманию ипостаси Божьей. В русском образе отсутствует византийская психологическая напряжённость образа, его драматургия. Ему чужда, я бы сказал, вся эта византийская сложность трактовки ипостаси. Что характерно для нашего миросозерцания? Младенческая простота души. Путь русской души – путь краткий, незамутнённый. А Византия тяготела к тяжёлым торжественным тонам. Русь к колориту относится совершенно иначе. Она любит чистые звучные тона. У Андрея Рублёва они достигают наивысшего развития в сторону гармонизации тональности. Наша иконопись тяготеет к плоскостному стилю, избегает светотени. Как это верно. Боже мой, как это верно угадано!
Помолчав, он продолжал:
– Светотень порождает массу проблем. Не только живописных, но и проблем постижения образа Божьего. Она смешивает чувственное и духовное, земное и небесное, заставляет живописца каждый раз отделять одно от другого. Отделять мучительно, порой безрезультатно. Так не смогли справиться с этим Рафаэль, Леонардо и весь пантеон величайших западных художников, подлинных виртуозов кисти. А православный монах Рублёв – смог. Смог… потому что была с ним благодать Божья. Вера, Надежда, Любовь…
Усы отца задрожали, сузившиеся глаза блеснули слезами.
Он медленно встал и перекрестился…
Антон щелчком сбил со стола яблочный огрызок и вылил в бокал остатки водки.
Вера, Надежда, Любовь… Любовь…
Он поднёс бокал к губам и замер в оцепенении от хлынувшего майского тепла, впущенного в горницу тонкой загорелой рукой. Другой она прижимала к юной груди узкогорлую крынку с молоком. Шагнула через порог, неслышно ступая босыми ногами, и остановилась, обняв крынку, словно ребёнка.
Восемнадцатилетний Антон сидел в углу, зажав меж колен старинное шомпольное ружьё и тщетно стараясь оттянуть от полки запавший курок.
– Здравствуйте, – тихо проговорила она, глубоко и часто дыша, отчего её худенькие плечи чуть заметно поднимались.
Здравствуйте. – Антон отставил в сторону тяжёлое ружьё.
Она была в лёгком ситцевом платье без рукавов, и первое, что тогда поразило Антона, – её золотистый загар.
«Надо же в мае так загореть», – только и успел подумать он, вставая.
– А баба Настя дома? – спросила она.
Её лицо, глаза, волосы, губы и плечи, лёгкая походка, тонкие руки и маленькие холмики грудей под цветастым ситцем – всё было одинаково очаровательно, молодо, свежо и гармонично этой самой гармонией, явление которой мы называем национальной красотой. В данном случае это была русская красота во всей своей полноте и притягательности.
Раньше Антон никогда не встречал эту девушку среди местных. И тем не менее городской быть она не могла – деревенским был её протяжный выговор и весь облик выдавал деревенское происхождение.
Но красота! Удивительная, тонкая, полнокровная – она так поразила Антона, что он стоял, не отвечая, стоял, глядя на неё, забыв начисто всё.
– Так что, дома баба Настя? – Её губы растянулись в застенчивой улыбке.
– Нет… нет… – пробормотал Антон, стряхивая оцепенение, и добавил, пряча испачканные ружейной гарью руки за спину: – Её нет сейчас. Она куда-то вышла. А вы, вы проходите, пожалуйста.
Но девушка, не переставая улыбаться, повела плечом:
– Да нет уж. Я вот молока принесла, как баба Настя просила. Она вчера-от заходила к нам по молоко.
– К вам? – переспросил Антон, чувствуя, что начинает густо и безнадёжно краснеть.
– Ага, – кивнула девушка, ставя молоко на стол. – Заходила по молоко. Теперь-от я вам буду носить аль Кешка.
– А это… это, – смотрел Антон на крынку.
– Это утрешнее. Тётя Марья подояла и у погреб. У погребе стояло.
Она быстро провела освободившейся рукой по лбу, тряхнула головой, и за плечами качнулась толстая русая коса.
– Так что же, – проговорил он уже более спокойно, – баба Настя заплатила вам?
– Еще вчерась, – улыбнулась девушка, – уплотила за месяц вперёд.
– Это хорошо. Так, значит, вы у тётки Марьи живёте?
– Ага.
– А я вас на деревне никогда не замечал.
Она улыбнулась шире, обнажив ровные крепкие зубы:
– Конечно. Я ж с Ракитина.
– Из Ракитино?
– Ага. Папаня с братом у городе баню строить нанялися, маманя к Оленьке в Торжок подалась, а мы с Кешкой – к тёте Марье.
– Значит, вы ей родня?
– Родня, а как же. Племянники мы ей.
– Это хорошо, – проговорил Антон и замолчал, не зная, как продолжить разговор.
Девушка взялась за ручку двери, толкнула, обернувшись, произнесла:
– Ну, пошла я. До свиданья вам.
– Аааа… – растерянно протянул он, не в силах оторвать взгляда от её лица. – А как вас зовут?
– Таня, – ответила она, снова отводя рукой со лба русую прядь.
– А меня Антон, – сказал он и замялся, видя, что она по-прежнему молчит и улыбается, опустив ресницы.
– Ну я пошла, – повернулась она и шагнула за дверь.
Так в жизни Антона появилась Таня. Таня. Танечка. Танюша.
Они встречались в берёзовой роще, бежали, взявшись за руки к запруде, где, раздвинув камыши, торчал киль голубой отцовской лодки.
Антон за цепь подтягивал её к берегу, подсаживал Таню, прыгал сам и отталкивался веслом от илистого берега.
Они плыли.
Пруд перетекал в неширокую реку, Антон грёб так, как всегда гребётся по течению – легко, свободно. Таня сидела напротив, крепко держась за борта и глядя на Антона своими карими глазами.
Вскоре река расширялась, обрастая по берегам ивняком и камышами, течение становилось медленнее, Антон бросал вёсла и, сложив руки на коленях, молча смотрел на Таню.
Она была прекрасна, эта стройная загорелая девушка, любящая его и любимая им.
А как прекрасна была их любовь – это чудо, расцветшее дивным живым садом в двух юных сердцах!
Как прекрасны были вечера с полосами тумана вдоль речных берегов, и речная тишь, и чистое вечернее небо, и далёкий лай деревенских собак.
Антон причаливал к знакомому камню, они выбирались на берег, и под раскидистыми ивами, чьи гибкие ветви так верно хранят вечернюю прохладу, он целовал Таню в мягкие податливые губы.
Кругом было тихо, окутанная туманом река неслышно несла себя к Волге, плескаясь доверчивой рыбой.
А губы любимой были горячими, нежными, желанными, её руки дрожали, на шее билась крохотная жилка.
О проекте
О подписке