Антон целовал истово, жадно, а она вздрагивала, опустив ему на плечи покорные руки. Потом он подхватывал её и нёс в поле по русому, золотому, как и её коса, жнивью, она прижималась к нему и безмолвствовала, чуть дыша.
Посередине поля стоял огромный стог сена, наплывающий на них как могучий корабль. Это был ковчег их любви, уносящий от всего земного, поднимающий к розовому вечернему небу, к искрам первых звёзд.
Здесь, на душистом сене, они любили друг друга – юные, страстные, искренние в своём первом чувстве…
Что может быть прекраснее первой любви? О каком другом чувстве можно писать так много и подробно и в то же время не сказать ничего? Неподвластно оно перу, бумаге и расчётливому писательскому уму, не держится в ровных типографских строчках, не живёт в толстых пропылившихся томах.
Так где же оно?
В глазах, в лицах, смотрящих друг на друга, в руках, сплетённых и не могущих разъединиться, в сердцах, бьющихся в едином порыве.
Как они любили!
Антон с трудом встал с покосившейся лавочки, оперся ладонями о стол.
Тогда они лежали рядом, глядя в бескрайнее ночное небо, её рука была мягкой и спокойной, щека горячей, глаза влажно блестели в темноте.
– Антош, а что это за звёздочка?
Её голос звучал тихо, от близких губ шло горячее дыхание.
– Где?
– А воон там, у ковшика, самая яркая.
– Это Полярная звезда.
– Полярная?
– Да.
Помолчав, она продолжала:
– Полярная… это, значит, чьего-то поля, так?
Антон улыбнулся:
– Ну, как тебе сказать. Если небо – это поле, то это – главная его звезда.
Она вздохнула.
– Да…
– Что?
– Как у Господа всё на местах-то…
Антон обнял её, прижался губами к щеке и вдруг почувствовал солоноватый привкус слёз.
– Что с тобой, Танюша?
– Да ничего… – улыбнулась она, неловко обнимая его за шею и притягивая к себе, – это я так… от радости…
И добавила горячим шепотом:
– Люблю я тебя, соколик мой, больше жизни…
Антон взял её лицо в свои ладони и стал покрывать поцелуями.
– Таня. Милая, добрая Таня…
Он тряхнул головой, словно пытаясь вместе с хмелем стряхнуть эти живые, мучительно родные картины юности.
Тогда, лёжа в душистом сене, они не знали, что случится через неделю. Два юных влюблённых существа. Судьба безжалостно разъединила их, убив Татьяну молнией…
Хоронили её всей деревней.
В переполненной сельской церкви пахло ладаном, свечами и деревенской толпой. Низенький седобородый отец Никодим неспешно помахивал кадилом, и звук брякающей цепочки странно переплетался с пением немногочисленного хора…
Антон стоял за родственниками погибшей, неотрывно глядя в родное лицо, пугающее отрешённым спокойствием. Она лежала в просторном гробу, обтянутом чёрным коленкором, в синем некрасивом платье, с белым расписным венчиком на лбу. Четыре тоненькие свечки горели на углах гроба, хор пел «Вечную память»…
Левая рука её была зеленовато-синей. Молния ударила в плечо…
Антон бросил пустую бутылку в кусты, убрал бокал, крест и письмо в шкатулку и, подхватив её, нетвердым шагом двинулся к поваленному забору.
«Как странно, Господи, – думал он, – вместе с этой девушкой погибла моя юность. Она кончилась тут же, кончился этот лесной рай, оборвалась золотая нитка. Но почему? Почему так безжалостна судьба? Почему только развалины встречают нас, когда мы возвращаемся в прошлое? Почему только слёзы, холодные слёзы текут по щекам, застилая глаза? Почему только горечь и боль пробуждаются в сердце?» Он шагнул через забор, прошёл под липами.
Было уже темно.
Серые облака заволакивали небо.
«Вон липы, а вон рядом – сосна. А там что? Что это? Неужели те самые рябиновые кустики разрослись в такое дерево? Боже мой, как всё изменилось… а где же дуб? Его нет…»
Он подошёл к тому месту, где стоял могучий толстый дуб.
Вместе дерева из земли торчал низенький пень.
«Всё, что осталось от тебя, милый мой дуб…»
Губы Антона дрожали, слёзы текли по щекам.
Он двинулся дальше, сквозь кусты, валежник, меж тёмных, обдающих сыростью деревьев. Вскоре они расступились, и он оказался на берегу пруда.
Здравствуй, пруд. Ты всё такой же – большой, просторный. Только ивняк стал гуще да берега круче. А там, на том берегу… Боже мой… Антон замер. Там в темноте вырисовывался контур их церкви – мёртвой, полуразрушенной, несущей над мешаниной леса почерневший купол. Он смотрел на неё, не веря своим глазам.
«Боже, как страшно и безжалостно время. Что может устоять перед ним? Ничего! Всё прах, суета сует, как писал Екклезиаст. Всё канет в прошлое. Любовь, светлые надежды, радость только что открытого мира, грёзы юности…»
Церковь. Сколько радостного, родного и таинственного было связано с ней, с её колокольней, притвором, кладбищем и колодцем. Там среди пёстрой, по-пасхальному нарядной деревенской толпы Антон первый раз в своей жизни совершил крестное знамение и замер с поднятой рукой, потрясённый новому, чудесному пробуждению души. Словно кто-то большой, мягкой и удивительно доброй рукой приотворил доселе закрытую дверь, впустив поток ярких лучей, осветивших Антона светом Истины и Благодати… Церковь. Его церковь. Тогда она была нарядной, с золотым куполом, белая, тонущая в цветущих яблонях… Белая лебёдушка…
Антон вытер слёзы, вздохнул и поднёс к глазам шкатулку.
«Вот. Она рассказала мне о прошлом. Рассказала, что я – русский, что я – сын России. Милая моя… ты пролежала в земле двадцать лет, чтобы молча поведать мне про меня. Спасибо тебе».
Он склонился и поцеловал холодную крышку.
«Умом Россию не понять… Да. Только сердцем. Сердцем понял я тебя, милая моя Родина. В сердце будешь ты у меня вечно».
– В сердце будешь ты у меня вечно… – прошептал он и добавил: – Прими же от меня. Прими то, что не только моё, но и наше. Русское…»
Размахнувшись, он бросил шкатулку в пруд.
С коротким всплеском она скрылась под тёмной поверхностью.
Он безотчётно стал стаскивать с себя одежду.
«Прими и меня, и меня прими…» – вертелось в воспалённой голове.
Раздевшись, он бросился в воду.
Она обожгла, тяжело раздвинувшись, потянула в чёрную глубину.
– Я с тобой, Таня… – шепнул Антон и нырнул.
Тьма надвинулась, обступила со всех сторон. Он повис в ней, чувствуя над собой давящую толщу.
И когда осталось только выдохнуть, чтобы никогда больше не увидеть оставшегося наверху мира, что-то сверкнуло в сознании ярким золотым светом, в ореоле которого ясно и близко возникло лицо монашенки, двадцать лет назад зашедшей в их дом.
То была простая русская женщина лет пятидесяти, всю сознательную жизнь проведшая в монастыре. Сидя в горнице и запивая ключевой водой сотовый мёд, она неторопливо беседовала с юным Антоном о вере, а под конец сказала слова, которые сейчас вспыхнули огненными буквами среди беспросветного холодного мрака:
– Милый мой, мы-то ладно, пожили, и хватит, а вот от вас судьба Рассеи зависит. Она на вас надеется, на молодых.
И словно кто-то протянул Антону ту самую большую и добрую руку – тьма осталась внизу, он вынырнул и жадно вдохнул ночной воздух, опьянивший его своей пряностью и теплотой.
За секунды его погружения мир дивно преобразился: яркая полная луна сияла на небе, освещая всё вокруг молочным светом, мёртвые доселе деревья шевелили ветвями, кусты качались, тёплый ветер скользил над прудом. А на том берегу… Антон не поверил – сияла сказочно красивая, облитая луной церковь.
Нет, нет, вовсе не мертва была она! Всё так же блестел купол, светилось здание и плыл над лесом крест.
Антон взмахнул руками и поплыл к ней.
И с каждым взмахом пробуждалось в нём что-то, что невозможно высказать, а можно лишь почувствовать в сердце.
Берег приблизился.
Антон вышел на берег. Мокрый, глинистый, он лежал перед церковью и назывался Русская Земля.
Антон опустился на колени, коснулся её рукой. Она была тёплой, влажной, доверчивой и благодатной. Она ждала его, ждала, как женщина, как мать, как сестра, как любимая.
Он опустился на неё, обнял, чувствуя блаженную прелесть её тепла. И она обняла его, обняла нежно и страстно, истово и робко, ласково и властно. Не было ничего прекраснее этой любви, этой близости! Это продолжалось бесконечно долго, и в тот миг, когда горячее семя Антона хлынуло в Русскую Землю, над ним ожил колокол заброшенной церкви. Вот.
– Что – вот?
– Ну, все, в смысле…
– Что, конец рассказа?
– Ага.
– Понятно… Ну, ничего, нормальный рассказ.
– Нормальный?
– Ага. Понравился.
– Ну, я рад.
– Только вот это я не пойму.
– Что?
– Ну, там в середине мат был какой-то…
– Аааа…
– Там что-то – «блядь не могу» и так далее. Непонятно.
– Ну, это просто я случайно. Вырвалось.
– Как?
– Ну так… Знаешь, разные там хлопоты, денег нет, жена, дети…
– Аааа…
– Это я, наверно, вычеркну.
– Мне всё равно…
– Нет, ну всё-таки…
– Мне вот ещё чего… Понимаешь, вот с кладом нормально, но скучновато. Тютчев там, всё такое. Скучно как-то. Вот если б он чего другое нашёл, вообще рассказ пошел по кайфу.
– Ну, может быть…
– Точно, ты только пойми правильно. Знаешь, чего-нибудь такое вот, чтоб забрало. Понимаешь?
– Понимаю… что ж, может, ты прав.
– Точно тебе говорю. Знаешь, чего-нибудь интересное такое…
– Действительно…
– Ты просто в будущем подумай…
– А чего мне в будущем, давай-ка сейчас. Ты мне идею дал хорошую.
– Правда?
– Да. Вот как мы сделаем:
Через минуту модный плащ обнимал пень бессильно раскинувшимися бежевыми рукавами, а его худощавый хозяин, оставшись в сером свитере, энергично копал, приноравливаясь к коротенькой лопатке.
Земля была, как и тогда, – мягкой, податливой. Антон отбрасывал комья в сторону, и они пропадали в обступающей крапиве.
Солнце, полностью пробившееся сквозь поредевшие облака, ровно, по-осеннему осветило сад, заблестело в переполненных листвой лужах. Не успел он вырыть и полуметровой ямы, как лопата звякнула обо что-то. Антон осторожно обрыл предмет и, опустившись на колени, вынул его из земли.
Это был небольшой железный сундучок. Улыбаясь и качая головой, Антон погладил его ржавую крышку встал и, прихватив лопатку направился к столику.
Поставив сундучок на стол, он сунул лезвие лопаты в щель между крышкой и основанием, нажал. Коротко и сухо треснул разломившийся замок, и крышка откинулась.
Внутри проржавевшего сундучка лежало что-то, завернутое в тонкую резину.
Облизав пересохшие губы, Антон развернул её. Под ней оказался чехол из непромокаемой материи. Антон осторожно снял его, и в руках оказалась свёрнутая трубкой рукопись с пожелтевшими краями.
Антон расправил пахнущие прелью листы и стал читать.
ПАДЁЖ
Кто-то сильно и настойчиво потряс дверь.
Тищенко сидел за столом и дописывал наряд на столярные работы, поэтому крикнул, не поднимая головы:
– Входи!
Дверь снова потрясли – сильнее прежнего.
– Да входи, открыто! – громче крикнул Тищенко и подумал: «Наверно, Витька опять нажрался, вот и валяет дурака».
Дверь неслышно отворилась, две пары грязных сапог неспешно шагнули через порог и направились к столу.
«С Пашкой, наверно. Вместе и выжирали. А я наряд за него пиши».
Сапоги остановились, и над Тищенко прозвучал спокойный голос:
– Так вот ты какой, председатель.
Тищенко поднял голову.
Перед ним стояли двое незнакомых. Один – высокий, с бледным сухощавым лицом, в серой кепке и сером пальто. Другой – коренастый, рыжий, в короткой кожаной куртке, в кожаной фуражке и в сильно ушитых галифе. Сапоги у обоих были обильно забрызганы грязью.
– Что, не ждал, небось? – Высокий скупо улыбнулся, неторопливо вытащил руку из кармана, протянул её председателю – широкую, коричневую и жилистую:
– Ну давай знакомиться, деятель.
Тищенко приподнялся – полный, коротконогий, лысый, поймал руку высокого:
– Тищенко. Тимофей Петрович.
Тот сдавил ему пальцы и, быстро высвободившись, отчеканил:
– Ну а меня зови просто: товарищ Кедрин.
– Кедрин?
– Угу.
Председатель наморщился.
– Что, не слыхал?
– Да не припомню что-то…
Коренастый, тем временем пристально разглядывающий комнату маленькими рысьими глазками, отрывисто проговорил сиплым голосом:
– Ещё бы ему не помнить. Он на собрания своего зама шлёт. Сам не ездит.
И, тряхнув квадратной головой, не глядя на Тищенко, повернулся к высокому:
– Вот умора, бля! Дожили. Секретаря райкома не знаем.
Высокий вздохнул, печально закивал:
– Что поделаешь, Петь. Теперь все умные пошли.
Тищенко минуту стоял, открыв рот, потом неуклюже выскочил из-за стола, потянулся к высокому:
– Тк, тк вы – товарищ Кедрин? Кедрин? Тк что ж вы, что ж не предупредили? Что ж не позвонили, что ж?..
– Не позвонили, бля! – насмешливо перебил его рыжий. – Пока гром не грянет – дурак не перекрестится… Потому и не звонили, что не звонили.
Он впервые посмотрел в глаза Тищенко, и председатель заметил, что лицо у него широкое, белёсое, сплошь усыпанное веснушками.
– Тк мы бы вас встретили, всё б, значит, подготовили и… Да я болел просто тогда, я знаю, что вас выбрали, то есть назначили, то есть… Ну рад я очень.
Высокий рассмеялся. Хмыкнул пару раз и рыжий.
Тищенко сглотнул, провёл рукой по начавшей потеть лысине и зачем-то бросился к столу:
– Тк мы ж и ждали, и готовились…
– Готовились?
– Тк конечно, мы ж старались и вот познакомиться рады… раздевайтесь… тк, а где ж машина ваша?
– Машина? – Кедрин неторопливо расстегнул пальто и распахнул; мелькнул защитного цвета китель с кругляшком ордена.
– Машину мы на твоих огородах оставили. Увязла.
– Увязла? Тк вы б сказали, мы б…
– Ну вот что, – перебил его Кедрин, – мы сюда не лясы точить приехали. Это, – он мотнул головой в сторону рыжего, который, подойдя к рассохшемуся шкафу, разглядывал корешки немногочисленных книг, – мой близкий друг и соратник по работе, новый начальник районного отдела ГБ товарищ Мокин. И приехали мы к тебе, председатель, не на радостях.
Он достал из кармана мятую пачку «Беломора», ввинтил папиросу в угол губ и резко сплющил своими жилистыми пальцами:
– У тебя, говорят, падёж?
Тищенко прижал к груди руки и облизал побелевшие губы.
– Падёж, я спрашиваю? – Кедрин захлопал по пальто, но белая, веснушчатая рука Мокина неожиданно поднесла к его лицу зажжённую спичку.
Секретарь болезненно отшатнулся и осторожно прикурил:
– Чего молчишь?
– А он, небось, и слова такого не слыхал, – криво усмехнулся Мокин, – чем отличается падёж от падежа, не знает.
Кедрин жадно затянулся, его смуглые щеки ввалились, отчего лицо мгновенно постарело:
– Ты знаешь, что такое падёж?
– Знаю, – выдавил Тищенко, – это… это когда скот дохнет.
– Правильно, а падеж?
– Падеж? – Председатель провел дрожащей рукой по лбу: – Ну это…
– Ты без ну, без ну! – повысил голос Мокин.
– Падеж – это в грамоте. Именительный, дательный…
– До дательного мы ещё доберёмся, – проговорил Кедрин, порывисто повернулся на каблуках, подошёл к шкафу: – Чем это у тебя шкаф забит? Что это за макулатура? А? А это что? – Он показал папиросой на красный шёлковый клин, висящий на стене. По тусклому, покоробившемуся от времени шёлку тянулись желтые буквы: ОБРАЗЦОВОМУ ХОЗЯЙСТВУ.
– Это вынпел, – выдавил Тищенко.
– Вымпел? Образцовому хозяйству? Значит, ты – образцовый хозяин?
– Жопа он, а не хозяин, – Мокин подошел к заваленному бумагой столу, – ишь, говна развёл.
Он взял косо исписанный лист:
– «Прошу разрешить моей бригаде ремонт крыльца клуба за наличный расчет. Бригадир плотников Виктор Бочаров»… Вишь, что у него… А это: «За неимением казённого струмента просим выдать деньги на покупку топоров – 96 штук, рубанков – 128 штук, фуганков – 403 штуки, гвоздей десятисантиметровых – 7,8 тоны, плотники Виктор Бочаров и Павел Чалый». И вот еще. Уууу… да здесь много. – Мокин зашелестел бумагой: «Приказываю расщепить казённое бревно на удобные щепы по безналичному расчету. Председатель Тищенко»… «Приказываю проконопатить склад инвентаря регулярно валяющейся верёвкой. Председатель Тищенко»… «Приказываю снять дёрн с футбольного поля и распахать в течение 16 минут. Председатель Тищенко»… «Приказываю использовать борова Гучковой Анастасии Алексеевны в качестве расклинивающего средства при постройке плотины. Председатель Тищенко»… «Приказываю Сидельниковой Марии Григорьевне пожертвовать свой частно сваренный холодец в фонд общественного питания. Председатель Тищенко»… «Приказываю использовать обои футбольные ворота для ремонта фермы. Председатель Тищенко»… Вот, Михалыч, смотри. – Мокин потряс расползающимися листками.
– Да вижу, Ефимыч, вижу. – Заложив руки за спину, Кедрин рассматривал плакаты, неряшливо налепленные на стены.
– Товарищ Кедрин, – торопливо заговорил Тищенко, приближаясь к секретарю, – я не понимаю, ведь…
– А тебе и не надо понимать. Ты молчи громче, – перебил его Мокин, садясь за стол. Он выдвинул ящик и после минутного оцепенения радостно протянул:
– Ёоошь твою двадцать… Вот где собака зарыта! Михалыч! Иди сюда!
Кедрин подошёл к нему. Они склонились над ящиком, принялись рассматривать его содержимое. Оно было не чем иным, как подробнейшим макетом местного хозяйства. На плотно утрамбованных, подкрашенных опилках лепились аккуратные, искусно изготовленные домики: длинная ферма, склад инвентаря, амбар, мех-мастерские, сараи, пожарная вышка, клуб, правление и гараж.
В левом верхнем углу, где рельеф плавно изгибался долгим и широким оврагом, грудились десятка два разноцветных изб с палисадниками, кладнями дров, колодцами и банями. То здесь, то там, вперемешку с телеграфными столбами, торчали одинокие деревья с микроскопической листвой и лоснящимися стволами. По дну оврага, усыпанному песком, текла стеклянная речка, на шлифованной поверхности которой были вырезаны редкие буквы РЕКА СОШЬ.
– Тааак, – Кедрин затянулся и, выпуская дым, удивлённо покачал головой, – это что такое?
– Это план, товарищ Кедрин, это я так просто занимаюсь, для себя и для порядку, – поспешно ответил Тищенко.
– Где не надо – у него порядок. – Склонив голову, Мокин сердито разглядывал ящик. – Ты что, и брёвна возле клуба отобразил?
– Да, конечно.
– Из чего ты их сконстролил-то?
– Тк из папирос. Торцы позатыкал, а самоих-то краской такой жёлтенькой… – Тищенко не успевал вытирать пот, обильно покрывающий его лицо и лысину.
– Брёвна возле клуба – гнилые, – сумрачно проговорил Кедрин и, покосившись на серый кончик папиросы, спросил: – А кусты из чего у тебя?
– Тк из конского волосу.
– А изгородь?
– Из спичек.
– А почему избы разноцветные?
– Тк, товарищ Кедрин, это я для порядку красил, это вот для того, чтобы знать, кто живёт в них. В жёлтых – те, которые хотели в город уехать.
– Внутренние эмигранты?
– Ага. Тк я и покрасил. А синие – кто по воскресеньям без песни работал.
– Пораженцы?
– Да-да.
– А чёрные?
– А чёрные – план не перевыполняют.
– Тормозящие?
Председатель кивнул.
О проекте
О подписке