Пасмурное утро, только что прошёл дождь (ночью была жестокая гроза). Иванушке уже несколько дней Оля даёт яблочный сок – по две капли. И воду он пьёт уже не из соски, а прямо из рюмочки.
Лиза играет в песочнице. Я с Иванушкой (в коляске) сижу поодаль, читаю. Слышу – зовёт. Поднимаю голову:
– Что, Лизанька?
– Иги сюга, похауска…
Захлопываю книгу, подхожу.
– Каск’юйка заск’яа (кастрюлька застряла), – говорит Лизанька, на секунду приподнимая голову от ямки, которую она роет двумя ручками, и, вновь опустив голову, продолжает выгребать песок. – Выкащи, похауска (вытащи, пожалуйста)…
Кастрюльку она засунула в банку. Я наклоняюсь.
– Аскаохно (осторожно), – бормочет Лиза, не поднимая головы, – кам водичка…
Верно – банка полна воды.
– Спасибо, – говорю я с удовольствием.
– Кибе спасибо…
Оля рассказала: раз, молясь перед сном, Лиза расшалилась. «В наказание, – сказала маминька, – будешь спать без молитвы». Маленькая девочка расплакалась: «Боюсь спать без молитвы».
Самый прохладный день в это лето – утром было +13°. Мы с Лизанькою съездили в «загс» и выписали на Иванушку свидетельство о рождении. Он у нас уже три дня носит крестик (Оля решила, что заочными восприемниками малыша будут Танечка Щукина и Володя Чугунов). А вчера я возил его и Олечку в храм – сорок дней…
Приезжал Михаил Павлович – его обычный летний визит к сёстрам. Позавчера он без предупреждения заявился к нам – я только собирался стирать. Тут же я позвонил Маше, она приехала с Катею, стало шумно и весело… Разъехались поздно, часов в десять. Толком поговорить не удалось. А сегодня он уже уехал; я едва успел к поезду – проводить. Вот тут, на шумном перроне, и пообщались. Этим летом он с женою был на Рижском взморье, нашёл там себе священника по душе – некоего Шенрока (внучатого племянника гоголеведа) – исповедался и причастился. Слава Богу. Мне показалось, что Михаил Павлович немного изменился – какой-то лёгкий стал (за прежним его артистизмом я всегда знал тяжёлую «нелегальщину»)… более уверенный, что ли.
У Лизаньки вчера – после причастия! – был капризный день; вернее, полдня. Оля на неё разгневалась, но после дневного сна искушение отошло, и между ними воцарился нежный мир – весь вечер просидели вдвоём на диване, читая книжки (я мыл пол и стирал).
Иванушка уже пытается держать головку и издавать утробные звуки. «Разговаривает…» – говорит Оля.
Лиза листает басни Крылова:
– Смок’и!.. Мыхка!.. (мышка)… А у ниё… у ниё учки есь (у неё ручки есть)… как у чеавека…
«Жизнеописание в Бозе почившего Оптинского старца иеросхимонаха Амвросия» (М., 1900) – эту книгу я разыскал у о. Иоанна; читал урывками, но с увлечением; мне вообще кажется необыкновенным для всего корпуса житий святых тип русской духовности, самый яркий представитель которого – конечно, преп. Серафим (правда, мне известны далеко не все жития, но типы их, пожалуй, более или менее представимы: египетский, сирийский, палестинский… разве что греческий тип как-то более схож с нашим?). И Амвросий очень похож на него ласковостью и любвеобилием, отличаясь, впрочем, весьма оригинальной чертой… не знаю, как назвать – ироничностью? насмешливостью?.. Но это и не просто юмор, это – реакция на ползучую и неостановимую секуляризацию времени. В его шутках (он любил басни Крылова) как бы отражалась духовная трезвость верно мыслящего человека – время больше не искало спасения, время желало устроить свои дела и поправить здоровье…
Александр Михайлович Гренков был пострижен в монахи в 1840-ом году: «По церковному уставу, соблюдаемому в Оптиной пустыни, новопостриженные монахи пять дней проводят в храме Божием безысходно. Там они и кушают, и спят, всё время – ни днём, ни ночью – не снимая с себя монашеской одежды и клобука с головы. На пятый день их опять причащают Животворящих Таин Христовых и отпускают по кельям».
В 1846 году, по болезни, был выведен за штат, начал старчествовать и быстро приобрёл известность. О Достоевском он сказал: «Это кающийся».
«Грешному человеку необходимо смиряться, иначе смирят его обстоятельства».
«Трудящемуся Бог посылает милость, а любящему утешение».
«Если ты находишь, что в тебе нет любви, а желаешь её иметь, то делай дела любви, хотя сначала без любви. Господь увидит твоё желание и старание и вложит в сердце твоё любовь».
«Три степени спасения. Сказано у св. Иоанна Златоустаго: а) не грешить, б) согрешивши, каяться, в) кто плохо кается, тому терпеть находящие скорби».
«Креста для человека (очистительных страданий) Бог не творит. И как ни тяжек бывает у иного человека крест, который несёт он в жизни, а всё же дерево, из которого он сделан, всегда вырастает на почве его сердца».
«К службе церковной непременно должно ходить, а то болеть будешь».
«К началу ходить к службе – трезвеннее будешь».
Досадно было читать об устроении женских монастырей в то время – бедных и больных не принимали. Хотя им и вправду не монастыри бы нужны, а приюты.
В последнем томе «Сочинений» Плетнёва замечательны письма Жуковского. Старый холостяк, поэт-романтик, в 58 лет женился на 18-летней немочке с расстроенными нервами и только год наслаждался «семейным счастьем», о котором мечтал всю жизнь. Первая его любовь разыгралась нотами высокой трагедии в красках небесного лиризма, вторая познакомила со своей «земною тяготою» (если «резвенький сам набежит», то «на тихоньких Бог нанесёт»). Вот опыт 8 лет супружества:
«Крест мой не лёгок, иногда тяжёл до упада. Но наука жизни есть признание воли Божией – сперва просто признание, что она выше всего, и что мы здесь для покорности; потом смирение в признании, исключающее всякие толки ума или страждущего сердца, могущие привести к ропоту; потом покой в смирении и целительная доверенность; наконец, сладостное чувство благодарности за науку и живая любовь к Учителю и его строгому учению. Вот четыре класса, которые необходимо должны мы пройти в школе жизни. Я ещё в первом классе. Даст ли Бог время перейти в четвёртый – это в Его воле. А жизни утекло много и утекло в ребяческой беспечности…»
Только муза и дети, дочь и сын, скрашивали для него бремя этого не совсем удавшегося брака (который даже лишил его счастья жить на родине): «Первое воспитание, первые понятия детей принадлежат, как святейшее, не разделимое ни с кем сокровище, отцу и матери. Кому можем мы уступить эту прелесть первого знакомства с первыми проявлениями душевной и мысленной жизни нашего младенца?..»
По-прежнему прохладно; днём температура не поднимается выше +20°.
Иванушка уже отрывает головку от дивана. Олечка всё чаще наряжает его в ползунки. Так быстро растёт! Со 2-го числа будем получать питание с молочной кухни – молочка у Оли не хватает. От «Малютки» начался диатез.
Вчера Лизанька упала с велосипеда. Тут как раз мимо проезжал на большом велосипеде один из её дворовых приятелей – мальчик Андрей. И в падении задел её по лицу грязной педалью. Слава Богу, ущерб небольшой – несколько царапин на лбу и одна под глазиком. Но кричала отчаянно, аж сердце замирало. Я утащил её к Олечке. Едва уняв вопли, вынудили прикладывать намоченный платок к глазику. Лиза повеселела, я стал изображать неумелого доктора, прикладывая другой платочек то к другому глазу, то к ушку, то к носику… Она отмахнулась:
– Носик – шкобы гыхать (дышать)…
Вот её другие перлы: «Я выезаю тюйпан… Гавай чем-нибук займёмся… Ннавится и всё!..»
За столом, внезапно положив ложку и уставясь в стену:
– Бабухка Госьпада не знает… А сама гаваит: Господи!
Мы переглядываемся и вопросительно смотрим на неё.
– Значит, она Госьпада знает! И ум’ёт с Госьпадом, – говорит она, широко раскрыв глазки и покачивая головой в знак удивления.
– А мы-ко гумали, шко она ум’ёт без Госьпада! – рассмеявшись, заканчивает Лиза своё расследование.
И уже перед сном – погасили свет, и в темноте вдвоём слушали Генделя (Лиза – со своим светящимся утюжком). Но Олечка нарушила наше уединение – пришла бить комаров и включила свет. Тут мы разговорились.
– А у экого дяди есь детки? – спросила Лизанька, разглядывая фотографию пианиста на конверте от пластинки.
– Есть, наверное, – бездумно ответил я.
– А у ково неку деток?
Я насторожился, догадываясь, в чём дело, но сказал:
– Не знаю… А у кого нет?
Она зашевелила губками, пробуя то ли выговорить, то ли вспомнить слово; мне почудилось «мо», «ма», но слова она так и не произнесла. Сказала:
– Не помню…
– Так поди, узнай у маминьки.
Это, очевидно, из репертуара их познавательных бесед.
Спрыгнула, умчалась на кухню. Прибежала, победно крича:
– У маняхов!.. (у монахов)… У маняхов неку деток!.. Они сами – дети!..
И остановилась возле, прямо глядя мне в глаза:
Тут взгляд её упал на медведя, который лежал рядом со мной в ожидании Лизаньки:
– А мегвеги – нахы дети, га?
Я рассмеялся от восторга:
– Беги, расскажи маминьке про медведей!
Понимающе просияв, она крутнулась на кухню.
Мы с Лизанькой ездили к поздней обедне; маленькая девочка причастилась; вела себя в храме хорошо, даже чересчур. «А почему тётя без платочка?» – спросила у меня громким шёпотом, кивая на женщину, стоявшую рядом. И даже повернулась к ней лицом, разглядывая в упор. Та, по всему, сопровождала на службу старенькую бабушку, сидевшую тут же на раскладном стульчике. Я смущённо взял Лизаньку за плечики и развернул лицом к алтарю, но она всё оборачивалась, во все глаза рассматривая соседку. Женщина не выдержала и, слегка наклонясь, сказала Лизаньке: «И я сейчас надену». И в самом деле развязала с шеи тёмный платочек и повязала на голову. Повернувшись ко мне, Лизанька задорно улыбнулась: «Вок…»
Иванушка вырос на 7 сантиметров; уже держит головку по две-три секунды и поболее – когда кладём его животиком на диван; диатез не уменьшается; глазки стали внимательными – следит за нами; иногда улыбается, но редко; спит в последние дни с утра до вечера на лоджии.
Вот уже два месяца мы с Лизанькою почти каждую субботу ездим в библиотеку. У неё там уже есть свои уголки и места, свои привычки и приёмы. В фойе, например, она обязательно прокатится «как по льду», сама сдаёт мою сумку в гардероб, в читальном зале, через который мы проходим на кафедру выдачи книг, обязательно, не обращая внимания на публику, пробежится во весь дух по дорожке. А в помещении кафедры есть тумбочка, в которой живёт волк (я однажды обмолвился через плечо на её осторожный вопрос «шко кам?»), но этого волка Лизанька не боится, потому что он ест только Красных Шапочек… А когда мы ездим в «маленькую библиотеку», т. е. в абонемент «на Мичурина», то приезжаем в настоящую сказку – в бассейне на площади перед библиотекою живут две рыбки, золотая и простая, и первая вторую научила говорить…
Бабушка подарила ей кошелёк, а у неё уже был мой, старый:
– У бабухки куго (туго) зак’ывается. У меня пос’ябее… У бабухки куго-куго, гахэ (даже) я не могу ос’ябить.
Играем в лошадки; Лизанька кричит, размахивая пояском:
– Погоняхка!
– Почему «погоняшка»?
– Кы хэ у нас лохадка!.. Я хэ кибя погоняю!
Я пишу за столом; Лиза стоит на коленках перед диваном, на котором разложены её игрушки, завёртывает кого-то в платочек, поёт:
– Никага ни бугу я… бальхой беёзкой… я… Никага не выастет (вырастет), никага… ни я (последнее «ни я» добавлено явно из чувства метра)… И зимой, и леком… И цвекы киваюк… Никага не выастет яблонька моя! – и добавляет прозою. – Покамухко койко (только) Господь созгаёк… (создаёт)
– Погоди, – прошу я, – запишу…
– И чисво (число) запихы.
Играет в стрекозу и строит себе домик на диване. Бормочет:
– Шкобы зима в глаза не катила…
Занимается с игрушечной собачкой, тихонько напевает:
– … обнимать, целовать!.. И родился у собачки грук (друг) – ухастенький, глазастенький… шко ж ты, милый грук, так долго к нам не приходил?
Между выпусками Григорьева я проштудировал не менее интересные книги: «Записки о моей жизни» Греча и «Теорию поэзии» Шевырёва. Особенно последнюю я читал с крайним увлечением – такого обзора, написанного живым, хотя и несколько старомодным слогом (что, скорее, служит к украшению труда), мне не попадалось; современные пиитики уж больно суховаты. Но и одиозный Греч не разочаровал меня; более того, теперь я склонен считать, что и он «пал, оклеветанный молвой» – репутация этого литературного труженика явно напрасно считается замаранной, заслуги же его, может быть, и не так велики, но несомненны и доброкачественны. Для характеристики его прозы, весьма мне понравившейся чистотою и верностью языка, лучше всего подходят слова Белинского:
«Что нужды, если в романе нет творчества, но есть вымысел, занимательность; нет фантазии – есть воображение; нет глубоких идей – есть верные практические замечания о жизни, плод опытности и знакомства с жизнию не по одним книгам; нет огня поэзии – есть теплота чувства; нет вдохновения – есть одушевление; нет образов – есть портреты; нет художественности в обработке – есть слог, язык? Что нужды, что это произведение не вековое, не бессмертное? – автор и не имел на это претензии: он хотел доставить своим современникам средство к благородному или полезному развлечению – и достиг своей цели».
Третий день дождь… Я принёс из магазина пряники – «медвежьи»; пока развязывал мешочек, Лизанька пощупала пряники и сказала:
– Послухай, какую искорию я сочинила: «пряни-чки» – «толстя-чки»!
В комнате заплакал Иванушка.
– Послухай, я ищё искорию сочинила: маленький братик, ухастик, глазастик!..
Пару дней назад ходили с нею на молочную кухню – за питанием для Иванушки. Идём мимо гостиницы «Молодёжной».
– А эко к’умба?
– Да, Лизанька, клумба.
– А почиму «к’умба»?
– Это нерусское слово, Лизанька.
Она думает:
– Ак слова «к’уг»? (круг)
– Любопытно! – смеюсь я.
Лизанька вдохновляется:
– Эко всё хэ понякно… Понякно сочиняется… Шко не посмок’ишь, всё одно и тохэ…
– Ну, не совсем. «Клумба» – слово английское. Но в немецком языке есть похожее слово: «Klump», то есть «куча». Видишь, на площади насыпана куча земли, а на ней растут цветы. Вот тебе и клумба.
И было ещё: я стирал пелёнки в ванной, Оля в нашей комнате кормила Иванушку (он весит уже 5.600); Лизанька с бабушкой ужинали… И вдруг с изумлением слышу гневный вскрик:
– А кы хэ п’охо хывёх!.. (а ты же плохо живёшь)
– Почему же я плохо живу? – в бабушкином голосе слышалась лёгкая обида.
– Кы хэ Господа не знаех? Нек?..
– Ну, и что же. Я же Его не видела – как же я могу Его знать?
– Покамухко Его все долхны любить!.. А кибе, кага кы ум’ёшь, ст’ахно бугик… (страшно будет)
Она говорила с такой страстью, что я немного испугался за бабушку. А бабушка… Она теперь уже и не знает, что отвечать маленькой девочке.
– Пойгём, – сказала Лизанька, вся пылая, – пойгём в кваю комнаку, я кибе про Господа расскаху…
Прочитав эту запись, Олечка дописала: «Как-то Лизанька залезла под стол, села там, развернула маленькую книжечку и стала „молиться”. Бабушка сидела на диване с Иванушкою на руках.
– Молись со мною, – предложила Лизанька.
Бабушка отказалась.
– Не будех? – угрожающе спросила Лизанька. – Вот ум’ёх, кибе бугик очень п’охо».
«Усыпляю» Лизаньку – сидя за письменным столом, подтащил к себе кроватку, куда время от времени бросаю строгие взгляды. Лизанька лежит на спинке, лениво закрывает и открывает глазки, вздыхает, шевелится; прищурив глазки (чтобы я думал, что они закрыты), играет ручками перед личиком; иногда принимается что-то горячо шептать. Но всё тише шёпот, всё невольней движения, личико разглаживается, глазкам уже не под силу открыться… И я, тоже шёпотом, говорю: «Положи ручки…» Вздохнув, она роняет их себе на грудь и – спит.
Сегодня она сказала:
– Чевавек хэ нес’егобный!.. (человек же несъедобный)
На прогулке:
– Мегвег? А, мегвег? – зовёт меня Лизань ка. – Ты почиму так биско (быстро) игёшь? Ты же мегвег! Иги вахно, мегленно…
Я иду важно, медленно.
– Ну, вок так!.. И я, медвехонок, тохе игу вахно и мегленно.
– А луну мохно скухать?
– Как же ты её достанешь?
– Мохно лесенку сделать.
– Хм. А как её сделать?
– Взять гве палочки, пеек’адинку п’ик’епить… (перекладинку прикрепить)… и топ-топ на небухко… Луна хэ не гоячая?
– Ннет…
– А солныхко?
– Солнышко горячее.
– А я его съем!
– Так обожжешься!
– Нек, я хэ его оскудю… Погую (подую): фу-фу…
– Ловко. Но надо опять лесенку делать.
– Нек, ук’ом (утром) солныхко хэ низко, его мохно – хвать!
Бабушка делает Лизе салат и всё время говорит «помидорка».
– Помидой, – поправляет Лизанька.
– Ну, помидор, – соглашается бабушка.
– Ты азве не знаех, как нада гаваить?
– Знать-то знаю, да я старенькая – забываю…
– А ты не забывай! Гаваи п’авийно.
Я погружён в «Историю Русской Словесности» Шевырёва; теории тут немного, зато даже известные факты освещены с непривычной и любопытной стороны – русского человека, который даже и не подозревает, что у него могут быть две родины; я не могу избавиться от чувства зависти к тем людям, к их уверенности в бытии своей земли…
У Григорьева вычитал, что немецкий национализм (уже с языческим, «нацистским», уклоном) родился на полстолетия раньше, чем я предполагал: «Клопшток и его друзья возобновляли клятвы древних германцев перед Ирминовым дубом…» Конечно, это было только зерно, которое начало прозябать лишь с 1805 года, когда немцы внезапно стали французами (как Гейне, например), а в 1819 году дало первый цвет, бледность которого тут же окрасилась кровью и ознаменовалась ненавистью к России.
Только что пришли с прогулки. Во дворе встретили бабушку, и, пока я заносил её сумки, Лиза с бабушкой провела очередную воспитательную беседу. Возвращаюсь – бабушка смеётся:
– Слышь, Володя, что Лиза говорит?.. Не плюй на землю, говорит, она священная.
Пока не стемнело, каталась на велосипеде и сочинила песню:
Не упасть! Не упасть!
Под махыну не попасть!
Я было поправил:
Как бы Лизе не упасть,
Под машину не попасть!
– Нек! – закричала она. – Не так!
Шкобы, шкобы не упасть,
Под махыну не попасть!
Стемнело. Велосипед я занёс домой.
– Погуляем, Лизанька, ещё?
– Га!
– Куда же пойдём?
– В тёмный ес (лес), где мегведи…
Это значит – на площадку в соседнем дворе.
– Кам полянка есь, – сочиняет она по дороге, – кам цветы аскук (растут) и ягоги…
– Ну, ягод-то, пожалуй, уже нет…
– Нек, кам есь! кам есь!
– Так осень же уже, Лизанька!
– А кам – леко (лето)!
– Что за странная такая полянка? Везде осень, а там – лето…
– А знаех, почиму кам леко? Знаех?
– Н-нет…
– Покамухко кам – юг! – выпаливает она.
Возвращаемся. Жалобно:
– На учки…
Я вздыхаю, но подхватываю её:
– Ты уже такая большая девочка, Лизанька, а всё просишься на ручки. Объясни мне, отчего тебе так нравится «на ручках»?
Она устраивается поудобнее, обнимает меня за шею:
– Пакамухко я кибя (тебя) на учках госкаю (достаю)… Я кибя пакамухко очинь поюбила…
О проекте
О подписке