– Когда же это ты успела?
– Сиводня…
– А вчера?
– И вчера тохэ, навейно, поюбила…
Дочитал Кафку на немецком и очередную статью Григорьева (о Толстом). Все три романа Кафки неокончены; давно я так не скучал, читая немецкий текст. По истолкованию Брода, в «Процессе» и «Замке» представлены две формы Божества, т. е. две формы Его явления миру – Суд и Милость («в смысле Каббалы»). Возможно. Но мистика оккультизма, по своей выдуманности, может быть, и имеет какое-то значение для изучения степеней помрачения личности, но для творчества – это мертвящее дыхание распада. Поразительна подробность бессмысленных монологов, их механическая занимательность. Эффект некоего впечатления (странности? кошмара? наваждения?) достигается соединением полной абсурдности происходящего с суховатой простотой и обыденностью языка, вплоть до канцелярской незаинтересованности. Эффект есть. Несомненно. Но это не литература, это – диагноз. Эти «писания» можно закончить в любом месте, или продолжить до бесконечности – эффект будет тот же. Можно было бы назвать такие «письменные упражнения» игрою, подобно забавам декадентов, но все игры кончаются за порогом больничной палаты, в которой мечется умирающий.
Зато подобно живой воде показалась мне после Кафки статья Григорьева, не менее неистового, чем пресловутый Виссарион… нет, скорее, страстно сдержанного… или нет: пишущего с едва удерживаемой страстью (почему-то Григорьев мне всегда представляется взлохмаченным, в распахнутом длиннополом пальто, с полуразвязавшимся галстуком).
«В стремлении к идеалу или на пути духовного совершенствования /вот! – стремление и путь русской словесности!/ всякого стремящегося ожидают два подводных камня: отчаяние от сознания своего собственного несовершенства, из которого есть ещё выход, и неправильное, не прямое отношение к своему несовершенству, которое почти совсем безвыходно. Что человеку неприятно и тяжело сознавать свои слабые стороны, это, конечно, не подлежит ни малейшему сомнению; задача здесь заключается преимущественно в том, чтобы к этим слабым сторонам своим отнестись с полною, беспощадною справедливостью. Самое обыкновенное искушение в этом случае – уменьшить в собственных глазах свои недостатки. Но есть искушение несравненно более тонкое и опасное, именно – преувеличить свои слабости до той степени, на которой оне получают известную значимость и, пожалуй, даже, по извращённым понятиям современного человека, величавость и обаятельность зла».
Иванушка весь покрывается сыпью; сегодня понесём в больницу – что это? может быть, тот же диатез, что пышно расцвёл на его щёчках, когда мы стали подкармливать его смесью «Малыш»? Уже месяц мы получаем кефир и творожок с детской кухни, и диатезные пятнышки стали вроде исчезать.
Лиза удивляет меня своим словарём… Идём с нею от автобусной станции; в прошлый раз, проходя тут же, она заметила в стороне от дорожки пластмассовую голову от игрушечного крокодила, остановилась и спросила: «А почему он грусьний? Его выбросили, га?» – на этот раз она пытает:
– А где крокодил? Мохэк, его забрали?
– Не знаю, Лизанька. Может быть.
– А мохэк его спрякали?
– Где же?
– А вон за кой кочкой валяется, га?
Тут мне удивительны и «кочка», и «валяется».
В библиотеке. Торопясь, я усаживаю её за стол в коридоре:
– Вот, посиди тут, порисуй…
Усаживаясь, она расстёгивает свою сумочку, в которой толстой стопкой лежат чистые с одной стороны каталожные карточки, и раскладывает их на столе.
Время от времени я выглядываю к ней из зала – жду библиографа из генерального каталога – сидит, сложив ручки на своих бумажках.
– Что же ты, Лизанька? Рисуй! Я сейчас приду.
Смотрит своими круглыми глазками и отвечает важно и уклончиво:
– Вот кага ты пайгёшь в тот отдел (!), я наисую…
На улице. Мимо проходит маленький мальчик с мамою.
– Смоки!.. Мальчик!.. И хапочку набекрень!.. (!)
Не договорила, рассмеялась.
Возвращаемся из библиотеки. Лизанька устала, и я отвлекаю её: поджимаю ногу, прыгаю на одной:
– Ой, ножка болит! Не могу идти!
Лизанька смеётся, тоже поджимает ножку, пытается прыгать за мной. Сразу забыла, что уже просилась «на ручки», начинала капризничать.
– А у меня уже не болит, – говорю я, наскучив медленным продвижением. – Я могу и быстро ходить. Вот так!
– А я кохэ! а я кохэ!
– Ну, нет, – подбадриваю я, – у тебя ещё болит, ты не можешь быстро ходить.
– Могу! могу! Смок’и – во как! во как!
Почти бежим, смеёмся. На ходу – краем глаза вижу, как мелькают её сапожки; шучу:
– У тебя, наверное, ещё болит. Смотри, вон какие у тебя ножки красные!
Ошибка! Она останавливается, наклоняется:
– Эко хэ не нохки! эко хэ сапохки!..
– Так не болит?
– Нек! А у кибя?
– А у меня и не болела!
– А у каво?
– У медведя болела. Это он так медленно ходит.
– Га! Он косаяпый. А мы бисько!
– Почему мы быстро?
– Мы хэ чеавек (человек).
– Кто? – наклоняюсь я к ней, чтобы лучше расслышать окончание.
Она догадывается, что что-то не так.
– Чеавек… – говорит потише.
– Кто – человек?
Ещё тише:
– Мы…
Я смеюсь:
– Человеки мы!
– Чеавеки! – она довольно смеётся и тут же добавляет, шаля: – Чийвяки!
– Ну, уж извини. У червяка нет ножек.
– Еськ.
– Что-то я не видел.
– Я вигела.
– Ну, и где же ножки у червяка?
– Он их п’ячет.
– Куда?
– Внукь (внутрь)…
Я вновь смеюсь. Лиза пытается меня убедить:
– А паком ходит… вок так… – она растопыривает ножки, идёт вразвалочку.
И поражает меня:
– Раскопыривает нохки и игёг (растопыривает ножки и идёт).
Откуда у неё взялось слово «растопыривает»?
Мы с Иванушкой одни дома – Олечка с Лизанькою ушли в больницу на прививку, мать уехала по делам. Иванушка уснул было, но тут же заплакал… Я переодел его в ползунки, подкатил коляску к столу, и теперь он лежит в ней, таращится в потолок, дёргает ножками и машет ручками, иногда с усилием выворачивает голову, словно хочет посмотреть «а что там у него под головкой?», и гукает…
Вчера был хлопотливый день: возили в больницу Иванушку; сыпь объяснилась – обострился диатез, как мы и предполагали. Ездили ко всенощной; в храме встретили Анастасию Антоновну, от неё узнали, что батюшка был в отпуске (а то мы его совсем потеряли). Вечером я умирал от желания поспать (ложусь поздно, встаю ни свет, ни заря), но пока укладывали Лизаньку, пока попили чаю на кухне, а потом я ещё стирал – пошёл уже первый час… И тут же проснулся Иванушка. Ночь была ужасна. Он кричал часа два, пока его не выкупали и не смазали. А потом я ещё целый час возился с Лизанькою, которую Иваша разбудил. И сегодня на работу я встал в семь, вместо пяти.
Что-то Иванушка скорее засучил ножками, и гуканье его переходит в покрикиванье. Надо посмотреть.
Усыпляю Лизаньку – как всегда в последнее время: подкатываю кроватку к столу и, время от времени поглядывая в неё, шёпотом усмиряю маленькую девочку: «Глазки закрой!.. Ручки убери!.. Ротик закрой!.. Глазки!..»
С погодою странно дело обстоит: после тёплых по-осеннему дней вдруг пришли тёплые по-летнему; вчера к вечеру было даже жарко; и ветер тёплый, с юга.
Позавчера мы с Лизанькою были в гостях у батюшки. Она почти весь вечер просидела у меня на коленях, как батюшкины девочки ни сманивали её. Сидела сначала тихо, как мышка; потом освоилась, забормотала нараспев, не обращая внимания на беседу поверх её головы, даже напевала что-то, покачиваясь в такт всем тельцем. Сегодня я возил её к причастию. А Олечка побывала у ранней обедни – как давно не бывала: пришла задолго до часов… И оттого вернулась сияющая, мягкая.
А вчера в библиотеке мне не выдали книгу (я выписал Жуковского). Вновь требуют странную бумажку: «На каком основании читаете старые книги?»
– Может, вы их фотографируете или перепечатываете…
– Переписываю.
– Вот! Видите?.. А нельзя!
– Как нельзя? Я же конспектирую!
– Всё равно… нельзя. Положение такое…
И сегодня после храма я заехал в библиотеку поговорить с заведующей. Разумеется, с Лизанькой. И заведующая не устояла против столь пленитель ной атаки – молодой, лохматый папа («и кудри пышные до плеч») с очаровательно кудрявой девочкой на руках… Пообещала – книги будут давать.
Лизанька иногда с любопытством спрашивает, когда я отказываюсь попробовать её молочка:
– Поськ вам?
То есть «пост вам?» (у вас).
Объяснила мне, что деревья и травы не сами растут – «Господь растит».
С удовольствием бродит по лужам, предлагая:
– А гавай искупаемся!
– Где?
– А вок кук – в лухэ…
– Вода, смотри, какая грязная.
Но для неё это – целая тема, и она вдохновенно рассказывает, что мы возмём большую лопату, разгребём всю грязь и насыпем туда песочек.
– А песочек зачем?
– Шкобы вага (вода) была чиская…
Я дочитал Григорьева, в библиотеке оказалось 13 выпусков; последние два – о поэзии Некрасова и о русских песнях – оставили меня холодным. Говорят, Григорьев замечательно пел и даже написал пару неумирающих романсов («Две гитары, зазвенев…») – может быть, это и помешало ему заглянуть в глубину песенности; есть несколько верных, но только психологических замечаний. О Некрасове он тоже наговорил много верного «около», но поскольку это не только литературный феномен, но и некоторое «высказывание времени», для разговора об этом поэте нужна историческая перспектива, которой у Григорьева, разумеется, не могло быть. Вот проклятья и восторги Розанова уже заставляют волноваться и о многом догадываться.
«Воспоминания» Златовратского – принимаясь за мемуары, почтенный автор, подобно комсомольцу 20-х годов, провозгласил, что не может иметь значения всё личное, только социальное имеет смысл; и воспоминания его вполне этому лозунгу соответствуют: пусты и бессодержательны – ни живого лица, ни живого слова. А вот воспоминания его дочери написаны гораздо живее. Прозу же его хочется посмотреть: в 80–90-х годах XIX века этот «почётный академик по разряду изящной словесности» считался экспертом по «народным устоям».
Самым интересным чтением оказалась «Поездка в Кирилло-Белозёрский монастырь» Шевырёва. В очерке о библиотеке монастыря он перечисляет «лестницу страстей», известную нам по Иоанну Лествичнику, но по краткости изложения она вполне достойна повторения:
Прилог – «это есть самое объявление помысла уму, которое, собственно, как и самый помысел, от нас не зависит; сочетание – ответ нашего ума на его явление… приятие помысла, беседа с ним, но ещё не заключающая в себе никакого к нему склонения; сложение – преклонение души к помыслу, уступка ему в беседе, сочувствие…» Дальше идут пленение и страсть.
«За посланиями Нила Сорского следует перевод небольшого, весьма замечательного сочинения Анастасия Синаита о помыслах. Он обращает внимание на многих духовных деятелей, которые думали состязаться с самими помыслами и их в себе уничтожить, вооружались против них постом и слезами, и в пустыни удалялись, но нисколько в том не успели: ибо в помыслах своих человек не властен – и за них не отвечает Богу; но власть его начинается с того времени, как помысел к нему явился: и от него зависит прямое отсечение прилога…, т. е. не начинать с ним никакой беседы, никакого знакомства».
Какая прихотливая пунктуация, даже затрудняет чтение.
Заглянув в «бук», с удивлением обнаружил на полке роман Лажечникова «Последний Новик», вышедший в прошлом году трёхмиллионным тиражом (но в книжных магазинах я его не видел). Уже успели сдать!.. И, очевидно, недавно – мне повезло.
Лизанька приболела – насморк; Оля принялась за лечение: из рациона вычеркнула молочную и мясную пищу, поит соками.
В автобусе мы с Лизанькою сели на переднее сиденье и на поворотах дружно с нею кряхтели – Лизанька вертела в руках свою сумочку, как рулевое колесо – так мы помогали автобусу поворачивать. Вышли.
– А почему хафёр улыбался?
– Разве он улыбался? Я не заметил.
– Улыбался. Покамухко мы ему помогали, я видева… Кага он улыбается, у него лицо… – она засмеялась, – лицо у него похохэ… на к’ёстного…
Идём тротуаром, Лиза бормочет:
– Я девочка запасливая… И кампок (компот) нага запасать – зимой бугим пить…
Спрашивает:
– Лазейка от слова «лазить», га?
Это она обратила внимание на дыру в заборе.
– Смок’и… у скамейки есь буква У…
Смотрю: да, похоже.
Иванушка уже вовсю с нами общается: улыбается, забавно корчит ротик и выводит «ао-у-а». Почти совсем твёрдо держит головку. На руках предпочитает не лежать, а сидеть. Нынче Олечка всунула ему в ручку гремушку, так он скосил на неё глазки и пытался следить за произвольными движениями своей ещё неуправляемой ручки.
Укладываю Лизаньку – по обыкновению, у стола. Вот Олино письмо Щукиным (четыре дня писала):
«Милые и родные… Я не знаю, что иногда бывает со мною, но я шла сегодня со службы и знала, что от Танечки придёт долгожданное письмо… в благодатные минуты я так живо чувствую вашу жизнь и ваше присутствие в этом мире.
Сегодня я ранним утром уехала на службу. Давно уже не удавалось мне попасть к началу её. И я была до глубины тронута её благодатной силой и красотой. И я с грустью подумала о наших Володях – вот они всё что-то ищут, спорят, выясняют. А есть „единое на потребу”. Отсюда истекает вода живая. Здесь бы остановиться и служить, позабыв о времени…
Вообще, мы с Володею чем глубже погружаемся в семейную жизнь, тем более, кажется, понимаем монашествующих. Вот бы с этим нынешним опытом да вернуться лет на 5 назад. Но… вряд ли что переменилось бы. Есть судьба и есть единственный путь. Всё можно победить смирением, а его-то и нет. Так глубоко гордость коренится в моём многогрешном сердце.
…наш отесинька принёс из библиотеки старинный том Жуковского, и там мы нашли стихотворение про Жаворонка, нам всем известное, но, оказывается, без последней строфы:
Здесь так легко мне, так радушно,
Так беспредельно, так воздушно!
Весь Божий мир здесь вижу я,
И славит Бога песнь моя!
…Когда мы получили ваше письмо и прочитали вслух, то Лизанька сказала: „Милая Леночка, что ж ты не едешь ко мне?” Целуем вас. Ждём писем и в гости.
P. S. Милая Танечка, у меня к тебе просьба – если увидишь в аптеке перцовый пластырь, купи, пожалуйста, штук десять».
Я уволился из дворников; вчера получил окончательный расчёт. Все эти месяцы я работал один на своём участке, не сталкиваясь не только с начальством, но и с коллегами по работе; в контору заглядывал только за получкою. Начальник пару раз ловил меня в коридоре и выговаривал за то, что я не бываю на утренних «летучках». Все дворники… точнее, «дворничихи» (сплошь – одни женщины) каждый рабочий день часов в восемь, в девятом собираются в «красном уголке» во главе с начальником участка и обсуждают производственные проблемы. В первый день, не зная границ возможного, я тоже, уже убравшись на своём участке, пришёл на это заседание и около часа выслушивал «бабий крик»: того не хватает, этого нет, квартир не дают, а очередь уже прошла… Я вышел «покурить» и исчез. Когда через пару недель начальник прижал меня в углу, я спросил его, доволен ли он тем, как я работаю. «Ну… да. Бригадир говорит, что работаешь старательно…»
– И что ещё нужно?
– Надо ходить на «летучки».
– Извините, мне это не нужно. Да и вам, по-моему, тоже… Шум и гам, больше ничего.
В таком духе мы перепирались минут десять, пока его не отозвали. Я давно заметил, чем проще и трезвее аргументы, тем беспомощней любая демагогия, и широко этим пользуюсь. Мы ещё несколько раз сталкивались с ним по этому поводу, но вот на днях он сказал мне, что «бригада требует моего присутствия на летучке» – мол, у них ко мне какие-то претензии. «Ладно, – сказал я, – приду, раз такое дело». Ничего хорошего я не ждал. При редких, мимоходом, встречах с коллегами по утрам, когда я шёл с работы, а они расходились из конторы по участкам, они заговаривали иногда со мной игривыми женскими голосами, я так же легкомысленно отшучивался и считал, что все ко мне прекрасно относятся, пока однажды женщина с соседнего участка, часто меня выручавшая по мелочам, не сказала мне: «Смотри, Володя… Наши тебя невзлюбили…» Я был ошеломлён: с чего бы это? Она только пожала плечами.
Так что я был готов к холодному приёму. Правда, действительность всё же превзошла степень моей готовности. Я слегка оторопел от беспричинной злобы, с которой эти милые женщины выкрикивали мне какие-то бессмысленные обвинения, из них я уловил только одно конкретное: что я… не хожу на «летучки». Бред какой-то.
– Стоп! – сказал я. – Секундочку. У кого-то есть претензии к качеству моей работы?
– Нет, о работе никто не говорит… Участок убран, спору нет…
– Всё остальное я считаю несущественным. Но если вам не нравится сам стиль моей работы…
– Не нравится!.. Единоличник какой-то!..
– Тогда я ухожу.
Когда в кабинете начальника я писал заявление об уходе, он пробовал меня уговорить: мол, пошумят, погалдят и успокоятся. «Нет, – сказал я. – Слишком нервная обстановка, меня это не устраивает. У меня своих проблем хватает».
О проекте
О подписке