Далее: статьи Соловьёва, «Идеалы христианской жизни» Поселянина, «Глас Доброго Пастыря», «Покаянный канон» св. Андрея Критского, переведённый стихами… И новеллы Томаса Манна на немецком – единственно художественное произведение для меня в этом месяце. Ах, нет! Ещё «Ифигения в Тавриде». И начал читать Шиллера.
Вновь похолодало; третий день подряд выпадает снег; дни пасмурны. Я приболел немного, но уже выздоравливаю; зато заболевает Лизанька. Тёща уехала – в Ригу – покупать шубку для Лизаньки. Милые мои сидят дома одинёшеньки.
Дал Лизаньке стопку адаптированных немецких книжек. Сложила их стопкою, считает:
– Ась! Гва! К’и!.. Вок! цеую скопку (целую стопку) бугим чикать!
С нами читают и зверушки – собачку Тимку учу я:
– Мяу-мяу!.. Гав-гав-гав!..
У Лизаньки – лисёнок. Соображает по ходу сама:
– Мяу-мяу!.. лись-лись-лись!..
Теперь я – медведь. Лизанька кормит меня из ладошки:
– А эко бугек поспеххэе (будет поспевшее) ябако (яблоко). Ну, кухай, кухай…
Я, громко чавкая, вылизываю пустую ладошку. Лиза одобрительно кивает моим стараниям, спрашивает:
– Исё?
– Ещё! – рычу я.
Старательно кормит. Потом прыгает по дивану, смеётся, поёт:
– Кы нам очинь поннавийся, буый мег вег! (ты нам очень понравился, бурый медведь).
Играют с маминькой в почту. Лизанька набивает книжками и игрушками коробку, с трудом закрывает и, взяв её подмышку, подходит к маминьке. Доверчиво и выжидающе поднимает глаза, говорит робко:
– Кук-кук!
– Кто там? – официально спрашивает маминька.
Едва ли не упавшим голосом Лиза отвечает:
– Девачка Лизинька…
– Здравствуй, девочка Лизанька.
– Згаськуй…
– Ты посылку принесла?
– Га…
– Хорошо. Давай напишем адрес. Куда посылочка?
– Еночке. Девачке Еночке.
– А где она живёт?
– В Маське…
– В Москве. Так… От кого?
– Ок Лизиньки, – почему-то смущается Лиза.
– Адрес надо. Где ты живёшь?
– В гоаге Самае… (в городе Самаре)
– На улице?..
– Кухынская… (Тушинская)
– Дом?
– Агин…
– Сорок один!
– Соок агин…
– Квартира?
– Номей гва…
– Так, записали. Сколько она весит, посылочка?
– Не зьняю…
– Сейчас взвесим… Та-ак…
И вся в игре. Заворожила её маминька.
(Прочитав мои записи, Оля днём, когда я был на работе, дописала:
«Лизанька сидела у меня на коленях и, обняв меня, говорила:
– Маминька, я кибя очинь жаею. Я кибя очинь юб’ю.
Когда же мы играли „в почту“, Лизанька путешествовала со своей посылочкой сначала к Леночке, потом к Сашеньке; приехав, звонила в дверь и, когда Леночка или Сашенька спрашивали „кто там?“, отвечала:
– Девачка Лизинька…
Я щёлкала замочком – „чик-чик!“ – открывала дверь и всплёскивала руками:
– Ах! И кто это к нам приехал?!.. Лизанька!.. Как же ты одна добралась?
Лизанька с замершим личиком (до неё доходило, что она – „одна ехала“!) бросалась ко мне, смущённо пряталась у меня в коленях, потом взбиралась на них и, потупив глазки, тихо-тихо отвечала:
– Анна пиехала. На поезге… Я посыочку пивезла…»)
Пожалуй, весна. Вчера днём было +14°.
Марта 24-го к нам приехали Танечка с Леночкой, жили у нас целую неделю; мы дважды побывали у батюшки в гостях (Танечке о. Иоанн дал денег «на дорогу и на первое время»). Только мы проводили их на московский поезд, как вечером, часов в девять, когда мы уже располагались ко сну, к нам нагрянули Володя Чугунов с Сашенькой – они прилетели самолётом. Вчера утром мы проводили их до «Икаруса».
На десять дней мы выпали из времени вообще – это была просто радость и детский смех вокруг. Даже не хочется описывать подробностей. Но кое-какие события я должен упомянуть: у Щукиных – Танечка вышла из комсомола, Володя устроился библиотекарем в консерваторию (получает 80 рублей); у Чугуновых – он дописал «Невесту» (пока ещё сыровата, но написана свежо и неожиданно).
Я уволился, не работаю с 3-го числа; намереваемся перебираться в Нижний. Как получу деньги, поеду устраиваться. Наташа и Чугунов предложили нам денежную помощь (от Чугунова вообще веет неистребимым оптимизмом – я уволился по его настоянию).
С самого утра идёт дождь, хотя не весь снег ещё сошёл (а по старому календарю нынче первый день весны).
Олечка ездила ко второй, семичасовой, обедне; мы с Лизанькою подъехали только к «Тебе поем». Народу было тьма, но Оле с Лизою всё-таки удалось причаститься. Потом я ездил в библиотеку.
Мать наша очень ласкова со мною; устроилась киоскером – работает с раннего утра до позднего вечера. Дома всё тихо. Оля повеселела. И у меня родилась весёлая мысль: поехать нам всем вместе, втроём, в Москву, а оттуда я бы уже съездил в Нижний – искать работу и жильё. Но Олечке жаль денег (а их всё равно нет).
– Не боись! – кричит Лизанька, когда я в игре делаю испуганное лицо. Это тоже остатки «деревенского произношения». Я поправил её несколько раз, и теперь она старательно каждый раз поправляется сама, на ходу, уже почти выпалив:
– Не бои… Не бойся!
Удивительная память. Тут взяла раз и напела непринуждённо «Калинку-малинку»…
– У тебя есть ангел-хранитель? – спрашиваю я.
– Есь…
– А как его зовут?
– Еизавека…
Дочитал «Историю» Геродота. Застарелый школьный предрассудок считать древних «детьми несмысленными» каждый раз заставляет меня удивляться зрелости и даже мудрости их взглядов и оценок. И это после Платона и анекдотов Диогена Лаэртского! И вот «глас разума», достигающий нас через две с половиною тысячи лет: когда царь Кандавл предложил слуге своему Гигесу полюбоваться красотой своей жены, тот отвечал: «Что за неразумные слова, господин, ты говоришь? Ведь женщины вместе с одеждою совлекают с себя стыд!»
На драмы Шиллера у меня ушла неделя, но стихи его я решил читать по-русски; постоял в библиотеке между полок, перебирая томики разных изданий – нет, чуть ли не за каждым стихом чудится Жуковский!
Читаю Гуго фон Гофмансталя – «Der Tor und der Tod». Австрийцы меня интересуют ещё с тех пор, как Гоголев порекомендовал мне Тракля. Немецкий язык австрийской литературы удивил меня каким-то совсем иным дыханием, даже плотность текста кажется иной (несмотря на «австриязмы»). Какое-то незримое, едва уловимое обаяние (нет грубоватости швейцарцев) исходит от этой прозы. Когда я прочитал галицийские повести Захер-Мазоха, то чуть ли не произвёл его в «австрийские Тургеневы». Но Гофмансталь – это декаданс, со всеми его переливами (импрессионизм, неоромантизм, гедонизм – наслаждение игрой в прекрасное, наряду с надрывом и отчаянием), поэтому он менее национален и менее интересен. Странная нация, сплавленная из немцев, славян и евреев. Она дала миру Герцля, Шёнберга, Фрейда, Кафку и Гитлера – всё экстремисты. И это – при некой «легковесности» общей культуры (оперетка, фельетон). Почему-то никто не занимается «австрийской литературой» как явлением. Может быть, из-за «легковесности»? Эта культура, как кажется, не имеет своего «родного» слова – природного, и потому – только психологична, не всходя к онтологии (зато – необыкновенно узорчата).
Я съездил в Нижний – поездом. Но до Чугуновых добрался без приключений и в шесть утра уже звонил им в дверь. Володя открыл не сразу, заспанный, но вмиг обрадовался. Мне же пришлось разочароваться: ни в пригороде, ни в самом городе (мы обошли несколько мест) устроиться так, как мы бы с Олею желали, невозможно. Начитался в гостях современной беллетристики – до оскомины. Чугунова соблазняет идея вступить в союз писателей. Непонятная прихоть (и, по-моему, опасная).
Вернулся через два дня, самолётом. Уже наигрался с Лизанькою.
– А помних, – говорит она мне, – быв акой с’учай?..
– Был! Был такой случай! – смеюсь я и слушаю её жадно.
Посидел сегодня часа два в библиотеке – читаю письма Хомякова. Осталось страниц сто, но когда дочитаю – Бог весть! Татьяна Ивановна сосватала меня покровскому старосте (всё равно, мол, дома сидишь), и я – по крайне мере, до Пасхи – буду помогать в храме. Завтра выхожу – к восьми.
Из Хомякова: «Последствия Протестантства будут громадны только в смысле политическом: оно дало неверию право гражданской свободы, отделив государство от Церкви…»
Западная литература домогалась этого чуть ли не пятьсот лет, изображая патеров и монахов в виде, достойном посмеяния. По идее, в христианском обществе, в государстве, где живут христиане по христианским заповедям, безбожник должен быть изгоем, он – потенциально опасен, как представитель «противоположной стороны» (ведь «третьего не дано»), пусть даже он сам так не считает, так не думает и не верит в это. И нужны были века упорной работы, чтобы повсеместно вселить в головы представление о том, что христиане не просто «черны, как все мы», но гораздо хуже и гаже со своим лицемерием.
Что ж, теперь христиане становятся изгоями. Впрочем, это норма христианства.
По календарю Радоница завтра, но владыка перенёс её на сегодня – завтра улицы будут перекрыты. На службе мы были вчетвером – у нас пятый день гостит Миша… А я пропадал в соборе – оказывается, в жизни при храме десятки мелких случаев, когда требуются крепкие руки, быстрые ноги и реактивная голова. И я там был не один – сменяясь, каждый день делом занимались около полутора десятка помощников (я был самым молодым из всех). Старички церковные мне понравились – крепкие, основательные мужички. И довольно подкованные. За все дни получил 35 рублей.
Теперь ищу работу и жильё. Поэтому мы решили, что мне надо идти в дворники. Обошёл уже десяток управлений (любопытным показалось, что на окраинах с жильём сложнее, чем в центре, но потом сообразил, что на окраинах нет развалюх).
Несу Лизаньку на руках. Она долго шуршит конфетой.
– Угости конфеткой, Лизанька.
– Нек… – невнимательно отвечает она.
– Ах, нехорошо! Угости! Пожалуйста!
– Нек, не угастю.
– Лиза, – говорю я с укоризною, – я же тебя несу! Вот поставлю на землю и пойдёшь ножками.
– Неси, – щебечет она, хмуря лобик. – И низзя как гаваить. Нага безкаысно носить.
Мы на кухне – пьём чай. Лизанька в бабушкиной комнате. Они беседуют:
– А кага я ум’ю, я пойгу ко Госьпагу…
Бабушка молчит. Тогда Лизанька повторяет эту фразу раза три и с каждым разом всё громче, явно вызывая на ответ. Слышится приглушённый и быстрый ответ:
– В землю закопают и всё.
– Нек, кы непавийно гаваишь, – радостно возражает Лизанька, чувствуя за собой авторитет наших бесед. – Кы кохэ, кага ум’ёшь, пойдёх ко Госьпагу.
– Нет никакого Бога, – слышится ещё быстрее и тише.
Лизанька, наоборот, повышает голос и почти кричит:
– Не гаваи так! Гасьпог хывёт на небе!
Бабушка совсем переходит на шёпот:
– Ты что кричишь? Хочешь, чтобы все слышали?
Мы переглядываемся: не даёт спуску маленькая девочка!..
Не хотела спать, и вот – стоит в углу:
– Маминька… п’асти миня… я бойхэ не бугу…
– Как не будешь?
– Халить не бугу… бугу гаськи зак’ывать…
– И ляжешь в кроватку, как маминька велит? – Нек!
– То есть как «нет»?
– Кы дойхна (должна) миня на дивантик полохыть…
– Почему «должна»?
– Пакамухка кы миня любих!
Похолодало, но день ярко солнечный. Сильный ветер, поэтому мы сидим дома. Я занялся перепечаткой архиеп. Луки – «Дух, душа и тело». Блестящая работа, давно уж батюшке обещал перепечатать. Миша вчера улетел в Москву; рассказывал, что во время поста они с Лилею вообще ничего не ели по средам и пятницам, а Лиля прихватывала ещё и четверг. Я немедленно позавидовал и тоже решил попробовать.
Лизаньку искусали комары – по ночам, днём их не видно. Всё личико в красных точечках. Нас почти не кусают – невкусные. Утром Лиза опять говорила с Олечкою о бабушке: бабушка, мол, говорит, что Бога нет, а так говорить нехорошо, так говорить нельзя; просто Он за синим небушком и поэтому Его не видно.
А недели две назад, когда мы оставили Лизаньку бабушке на целое утро, Лиза потом нам сообщила, что был такой дядя Ленин, который за всех боролся… Я часто борюсь с Лизанькой, балуясь на диване, и поэтому она, серьёзно рассказывая, что вот, мол, был такой дядя, едва дошла до того, что он «боролся», тут же закатилась смехом, замахала ручками и сбилась с урока, залепетала, давясь от смеха:
– Баовся!.. Как мы с отесинькой!.. Тохэ баавався!.. Вок дядя – бававник!
Утром мы с Лизанькою вдвоём ходили гулять на «речку Самарку»: маминька велела скормить рыбкам остатки пасхальных пиров (батюшка посоветовал). Потом мы бросали камешки в воду… Лиза разыгралась, не хотела уходить и, когда я всё же подхватил её на руки, она задёргалась, закричала:
– У, п’ахой какой!.. отесська!..
Обычно в таких случаях я снимал с неё штанишки, слегка сёк и ставил в угол, но тут – в солнечный день, на берегу реки, мне так не хотелось «строгих мер»!.. К тому же я прекрасно понимал её – такая живописная река, такой зелёный берег… Но и спускать такое «оскорбление величества» было нельзя, и я, перевернув Лизаньку на живот, глухо постучал ладонью по толстой попке в комбинезоне. Дошло – через минуту мы уже целовались, мирясь.
– Смотри, – сказал я, – какой крутой склон! Как бы нам на него взобраться? Сумеем?
– Сумеим! – задорно отвечала Лизанька и задёргала ножками, желая слезть с рук и показать мне, как «сумеем». Из любопытства я поставил её на землю, и на самый верх она взобралась сама (я чуть-чуть поддерживал её за плечики), поминутно останавливаясь и оглядываясь:
– Отесинька!.. Ну, стой!.. Ну, стой!.. Посмоки (посмотри) – о! как ухэ мы высяко заб’аись! (забрались)
Слушаем Моцарта; я печатаю на машинке (арх. Луку), Лиза – напротив, за моим столом. В паузу, поднимая головку от рисунка, говорит, прислушиваясь:
– Какой мег’енный (медленный) звук…
Мы с Лизой устраиваемся на диване – готовимся засыпать. Заботливая маминька приносит Лизаньке яблочко перед сном и стоит над нами, улыбаясь. Я рычу медведем и тянусь отнять яблоко, собираясь начать игру «в борьбу» за него. Но Лизанька неожиданно протягивает ручку с яблоком жадному медведю:
– На!
– «Возьми»! – мимоходом поправляю я её нормальным голосом.
– Вазьми! – соглашается она, кивая.
Но я, рыча, отползаю назад и мотаю головой: яблоко должна съесть Лизанька.
– Эко мохно есть, – убеждающее говорит она, всё протягивая яблоко, – мохно! Эко не хывое (не живое), эко не ахатка (лошадка). Кухай, мегвег!
– Щедрая девочка! – смеётся Оля. – Откуси, медведь! Уж так и быть.
И рассказала мне, как попросила Лизаньку «нарисовать отесиньку»:
– С уговойствием, – ответила та и, очевидно, поймав звуковую ассоциацию, неожиданно продолжила. – Уговойственный магазин!..
Не могла никак запомнить, кто к нам приехал: «Да дядя Миша же!» – а через минут пять: «А ко эко?» – «Ну, – с досадою на несообразительность маленькой девочки говорю я, – как ты думаешь: кто это?» – помедлив, робко: «Дядя Саха?»
Что ты будешь делать.
Второй час пополуночи; сидим с Олечкою за моим письменным столом, под настольною лампою – пьём сок и разговариваем о церковном пении (не нравится – оперное). Вдруг в кроватке завозилась Лизанька, заговорила непонятно:
– П’имим… п’ямим…
Я оглядываюсь: «Что такое?» Вижу – встаёт. Встревоженные, подбежали: что, Лизанька?
С полузакрытыми глазками, стоя на коленках, она прихлопывает одной ладошкой о другую, как «куличики печёт», и приговаривает:
– А во как!.. Во как!.. Во как я умею!..
– Правильно, – говорю я осторожно, – молодец, девочка!.. А теперь – ложись…
– А на подушечку? – добавляет встревоженная Оля. – На подушечку?
Лизанька, так и не открыв глаз, послушно ложится. Спит… Мы переглядываемся: что это было? Не узнать.
Вспоминаю, как она сегодня днём спала: уснула вместе с Олечкою, прижавшись к ней спинкой – как в сказке, положив ладошку под щёчку.
Ба! забыл совсем: была сегодня у нас Татьяна Ивановна, рассказала про слепенькую бабушку по соседству – слёзно, мол, молит: «Возьмите к себе!.. А ваша мама – молодая ещё – пусть у меня поживёт». Оля прямо загорелась: в доме будет не подозрительная блюстительница утопии, а простая жалобная бабушка! Трепеща, поговорила с матерью, и та – вот чудо! – согласилась.
Потеплело, и опять нагрянули комары. Лизаньку приходится сторожить.
Уже несколько дней подряд только я укладываю Лизу для дневного сна – с Олею она шалит и не слушается… Кстати, вот серьёзная метаморфоза: ещё прошлым летом я хватал Олю за руки, удерживал, чтобы она не наказывала маленькую девочку (ну, два года только! крошка! – так было жаль), и Лиза совершенно меня не почитала, и когда я отважился в первый раз поставить её в угол, она плаксиво кричала мне, мол, пусть её маминька в угол ставит, а не отесинька, «отесиньке низя наказывать Изю». Оля же была сурова и непреклонна; до того сурова, что у неё вырывались не совсем вежливые слова, до того неумолима, что я часто, почти всегда, хмурился, слушая её выговоры Лизаньке, и журил потом, выговаривал за тон: «Что за тон, Олечка?» – и ставил требование, чтобы голос был строг, оставаясь ласковым.
– Ладно, – покорно соглашалась Олечка. – Покажи, как это, и я буду…
Я пожимал плечами:
– Да я просто не успеваю к вашим разделкам!
Увы, всё переменилось… Я пью чай на кухне – гляжу в книгу, но прислушиваюсь. Из комнаты доносится утробный смех Лизаньки, увещевающий голос Олечки… Догадываюсь, что без меня дело не обойдётся. Так оно и есть: после шума, возни, смеха и визга Олечка выходит на кухню и говорит смущённо:
– Иди, отесинька… Маленькая девочка не слушается, балуется.
Я отставляю недопитую чашку, с шумом отодвигаю табурет и, стараясь ступать слышно и весомо, иду в комнату…
Навстречу с дивана мне мечется испуганное и растерянное личико Лизаньки. Спеша, стараясь опередить мой обвинительный тон, предупредить непоправимое, она лепечет:
– А я… а я… сяма ухэ… сяма ухэ… звава отесиньку… Я кибя ухэ звава…
Такая жалость (мне неприятно, что она так меня боится). Не моргнув глазом, я самым мягким голосом подхватываю предложенный вариант, будто и пришёл, потому что она меня позвала, и ничего грозного нет в моём приходе.
– Ах, так ты меня уже звала?
– Звава…
– Ну, вот и умница! Вот и молодец! Сама позвала отесиньку, чтобы уснуть. Ведь так, Лизанька?
– Га… – кивает она.
– Идём-ка, – беру её на руки и переношу в кроватку. – Вот так, моя хорошая. Теперь давай накроемся… вот… закрывай глазки… Всё, теперь спим!
Я вполголоса пою «Господи, помилуй» и «Богородицу», краем глаза слежу за Лизой. Она чуть-чуть ворочается с закрытыми глазками, ковыряет в носике. Я ей не мешаю – лишь бы уснула. И она засыпает через 8 минут.
…И вот опять пью чай, и опять слышу крики и возню в комнате, слышу голос Олечки:
– Ах, так! Что ж, пойду – скажу отесиньке…
И отчаянный вопль Лизы:
– Нек! не хади!.. Не гаваи ему ничиво!
– А будешь послушной девочкой?
Оля стала такой мягкой и уступчивой – то ли роды приближаются, то ли я всё время дома и отучил её от «руководства»?
О проекте
О подписке