Читать книгу «Возглас» онлайн полностью📖 — Владимира Бойкова — MyBook.
image

Торг

 
          Заглянул ко мне дьявол на днях.
          – В чём дело, говорю, выкладывай!
          – Я, говорит, насчет души.
          – Какие, говорю, у тебя с ней проблемы?
          – Не у меня, говорит, у тебя.
         Я возмутился:
– Ах, чёрт возьми!
          Он тут же в ответ:
– Возьму, говорит,
дам цену – не прогадаешь.
          Не задумываясь, товар я выложил:
эх, пропадай душа!
          Ну, говорит, и дерюжка –
в прорехах, насквозь износилась,
так что беру, чур, на вес.
          Надо ж, нашёлся старьёвщик,
уже и весы наготове:
тут же на чашку душу,
а на другую – гирьку.
         Ан у души перевес!
          Нечистый так и подпрыгнул:
– Вот еще чертовщина!
          Поставил гирю побольше,
перевес опять у души.
         Выложил все разновесы,
а чашке с душой хоть бы хны.
          – Это, кричит, подмена!
          Сунул в прорешку палец,
отдёрнул и давай на него дуть:
– Ой, говорит, горячо!
Нет, пекла и своего хватает!
          И с инструментарием без церемоний
выметнулся в окно.
         Выходит, невежа, однако.
 

«Душа не покидает естества…»

 
          Душа не покидает естества,
душа – узилище почти невольных связей,
пока в них боль – она ещё жива,
без них она окатыша безглазей.
         Я рвущиеся ниточки вяжу
(ведь связи нам непросто достаются,
и потому я ими дорожу),
но беспрестанно рвутся, рвутся, рвутся…
          Перестаю вязать я узелки,
и вот свободно мне и слепо тотчас,
и тотчас же сознательно силки
для жизни я вяжу, сосредоточась.
          Душа не покидает естества.
 
1968

«Равно я перед ней в долгу…»

 
          Равно я перед ней в долгу,
добру причастный или худу.
          Реликвий не поберегу
и что забуду – пусть забуду.
          Былая горечь в новостях
исчезнет вымысла бесследней.
          В нечастых памяти сетях
лишь взгляд останется последний:
мученье глаз её родных,
разъятых двойственной заботой, –
ещё привычно мной больных
и любящих уже кого-то.
 
1968

Зимние хореи
Тетрадь посещений

Юрию Кононенко


 
Всю ту морозную, снежную и ветреную зиму
я обитал у тебя в мастерской.
Будни занимала служба, а досуги коротались как придётся.
В гостях бывали редко. Иногда нас посещали друзья и женщины,
но чаще – грёзы.
Живые подробности той поры стали забываться, но стихи
остались, и вот некоторые – тебе и другим на память.
 
 
     Слух напрягается
в непроглядности
вьюг и ночей.
 
 
          Взять скворечницу бы что ли
смастерить?
          Сквозь вьюжный чад
          кто пойдёт по доброй воле
в гости!?
          Ходики стучат,
да порой кукушка дверцу
открывает – огласить
получасье: всё хоть сердцу
веселее колесить!
          Пой же, время!
          Пусть надтреснут
бой, одышливы мехи!
          Может быть, ещё воскреснут,
отогреются стихи!
          В самый час на плитке жаркой
чайник ожил и запел,
в самый раз весь круг заваркой
обнести бы, да успел
спохватиться: разве ж гости
припозднятся по такой
непогоде!..
          Есть хоть гвозди,
слава Богу, в мастерской.
 
 
     Вон в роще заиндевелой
ветка оголённая
закачалась.
 
 
          День-деньской перед глазами
хладнокаменный январь.
          На сугробе гребнем замер
вьюг стремительный словарь.
         Я бы зиму-зимски пропил –
отлегло бы и с концом!
          Но в окне девичий профиль
вспыхнул белым изразцом.
          От какого наважденья
воплотилось на стекло
отпечатком сновиденья
мимолётное тепло?
          Невозможный этот случай
не уложится в мозгу –
пальцы разве лишь колючей
изморозью обожгу.
          Вот что в воздухе витало,
чем дышал я, что, хотя
слов, казалось, не хватало,
проявилось вдруг шутя!
 
 
    Белыми мотыльками
вокруг фонаря
снеговерть обозначена.
 
 
         Всё хранит, что я утратил,
горькой памяти подвал.
         До утра со мной приятель,
гость заезжий, тосковал.
         О разлучных белых зимах
горевали вполпьяна,
словно вьюга нам любимых
навевала имена.
         Не отбеливали совесть,
не тревожили грехи.
         Помня всё, забылись, то есть
впали в белые стихи,
не боясь тяжелым вздохом
эту лёгкость перебить.
         Скоморох со скоморохом
может сам собою быть.
         Ближе к трезвости по кругу
шли остатки папирос…
         Проводил.
         И впал во вьюгу –
в белый рой застывших слёз.
 
 
     Из ложбинки в ложбинку
снег пересыпается –
места себе не находит.
 
 
          Тем лишь красит мой акрополь
стужи мраморная мгла,
что не сходит белый профиль
в нише светлой со стекла.
          Пусть сосёт тепло живое
этот стылый зимний свет,
пусть подобного покоя
ничего печальней нет,
но метелица немая
хоть позёмкой да жива!
          Вот и я припоминаю
побеспечнее слова
и спешу веселья ради
чашку чая нацедить –
ну, прилично ли в тетради
общей вздохи разводить!
          Чем не скатерть-самобранка
чистый лист, в конце концов!
          Чем ещё не жизнь – времянка
сочинителя дворцов!
 
 
          Вновь взметается
снежный смерч,
бесприютно свет обежавший.
 
 
         Всё лицо зацеловала –
мокрых век не разлепить.
         Метят ласковые жала
всё слезами затопить.
         Шалью белой облипает,
нежным зверем льнёт к жилью,
и в дверях не отступает,
тянет песенку свою.
         Утихает на порожке,
растворяется в тепле,
лишь серебряные крошки
оседают на стекле.
          Это всё, что на бумаге
остаётся от меня,
да и то боится влаги,
а точней сказать – огня…
         Морок вьюги изнебесной
завился в семи ветрах:
чуть вздохни – и слёзкой пресной
обернётся на губах.
 
 
    Мысли, как снежные вихри:
прилетают и распадаются в прах,
возникают и уносятся прочь.
 
 
         Я ушёл.
         В себя.
         Далёко.
         Знаю, как тебе со мной
рядом кутать одиноко
плечи в шарфик шерстяной.
         Но не горько, а скорее
терпеливо и светло,
чашкой с чаем руки грея,
в мутное глядишь стекло.
         Там, за ним, с исходом ночи,
словно разом вслух сказать,
звёзды наших одиночеств
начинают исчезать.
         Воет снегоочиститель,
в чашке чай давно остыл.
         Как легко в мою обитель
я тебя переместил!
         Если впрямь придёшь ко мне ты –
не столкнись сама с собой,
не сожги моей планеты,
грёзы этой голубой.
 
 
     Вплавлена синева
в разводы инея:
эмаль по серебру.
 
 
          Чувствуется, вот нагрянет
марта первое число,
запуржит, и забуранит,
и залепит всё стекло.
          Как часам в железном беге
износится суждено,
так исчезнет в белом снеге
то, что снегом рождено, –
и навеки белый профиль
за завьюженным окном
сгинет в царстве белых кровель
с белогривым скакуном.
          Но качнётся чуть подкова
рядом с дверью на гвозде,
как тоска очнётся снова
на грунтованном холсте,
и какой бы слов разъятье
звучностью ни пронизать,
вся их музыка – проклятье,
если некому сказать.
 
 
     Тянет свежестью –
белья ли, газет ли –
от надтаявшего снега.
 
 
          Книгочийствую ночами,
связью терпкой упоён
будней наших с мелочами
вязью писанных времён.
          Мыслей чаша круговая
переходит от судеб
к судьбам, суть передавая:
как вода, как чёрный хлеб,
жизнь сладка!
          Тому порукой
мука трудная моя,
от которой и с подругой
лёгкой нет мне забытья.
          Пёрышко ещё от птицы
вечности не принесло,
и в конце ещё страницы
не проставлено число,
и картонке на мольберте
весь не отдан непокой,
чтобы день, другой по смерти
праздность править в мастерской.
 
 
    Вот и событие:
ветер переменился.
 
 
          Снег осунулся, но тропку
за ночь свежим занесло.
          В учреждение торопко
я бреду, чтоб в ремесло
впрячься и свою природу
тратить фабрикой ума –
любоваться на погоду
без отрыва от бумаг.
          Днём в безликости расчёта
трезвый торжествует бог,
но для вечера он чёрта
человечного сберёг.
          И толчёт ледышки в ступе
рыжий чёртушка – мой друг.
          Может, оттепель наступит
в самом деле, если вдруг
в нетерпении подрамник
он холстиной оснастит, –
пусть там завтра спозаранок
тропка мерзлая хрустит…
 
 
    Что-то лопочет
на тумбе в просевшем сугробе
обрывок афиши.
 
 
          В ясный день, хотя и не пил,
странно пьян я.
          Узнаю
в талом снеге серый пепел
пропылавших белых вьюг.
          С крыш в синичий знобкий воздух
спички капель чирк да чирк,
сквозняком труху на гнёздах
ворошит весенний цирк.
          Что ж, приспел апрель пернатый
и куражится скворцом –
враль, хвастун невероятный
над копеечным дворцом.
          Над проталиной у дома
слёзный зыблется парок –
в неземной мои фантомы
зимние плывут чертог.
          Но мурашком новой жизни
проникает под пальто,
хохоча на вечной тризне
сумасшедший шапито.
 
1968 – 1969

Дорожная тетрадь

Э. Шиловскому


I

 
          Невозможно много за ночь
перечувствовано мной.
          Внятна эта несказанность
изморози кружевной.
          С отрезвляющим апрелем
разлететься в светлый дым
тонким этим акварелям,
наслоеньям ледяным.
          Совершится неизбежный
четвертей круговорот,
и туман узора нежный
на мгновенье оживёт.
          Исчезая, он заплачет –
грянет струйки тонкой трель.
          Декабрём был образ зачат,
а сотрёт его апрель.
          Через пальцы просочится
с подоконника вода.
          Только чистая страница,
может, явит иногда
вихрем мысленных материй
в голубиной воркотне
город белый, белый терем
с белым обликом в окне.
 

II

 
          В монотонные просторы,
в столбовые провода
наши с вьюгой разговоры
затянулись без следа.
          За страницу белых стёкол
в масляный гляжу глазок,
слышу, слышу, как зацокал
белкой серою лесок.
          Времена чем невозвратней,
тем в помине голубей.
          Поднимаю с голубятни
стаю белых голубей.
          Понемногу с каждой птицей
набираю высоту.
         Лишь бы им не утомиться,
не исчезнуть на лету,
лишь бы только передали,
что их движет изнутри!
          И в неведомые дали
пропадают почтари.
          Не хозяин я теперь им,
как и не жилище мне
город белый, белый терем
с белым обликом в окне.
 

III

 
          Истощились снегопады,
и утишились ветра.
          Только дворницкой лопаты
шорох слышится с утра.
          Простираясь недалёко,
мысли зримые тихи,
и мгновенна подоплёка
вдоха-выдоха в стихи.
          Бог ли дали мне зашторил
серебристою тоской?
          Наяву я грежу что ли?
          Жду ль кого-то день-деньской?
          Мимолётность – лейтмотивом
всякого черновика.
          Иней в окнах – негативом
писанного на века.
          Задержавшемуся мигу
удосужив свой кивок,
я вникаю в эту книгу
и в застрочье, и меж строк,
где пробелом между делом
неизменно явен мне
город белый, белый терем
с белым обликом в окне.
 

IV

 
          Запропали где-то вихри –
позади иль впереди…
          Хруст шагов – чужих, своих ли –
душу только бередит.
          Гвоздь ко всякому моменту
звонко ходики куют
и за чистую монету
гвозди эти выдают.
          Настоящего событья
кто б удачней прикупил:
в каждом «есть» могу открыть я,
что ж я буду, что ж я был!..
          Разве не мгновенна вечность –
я же в вечности бреду!
          Может, в этом я беспечность
наконец-то обрету?
          Вот уж чувствую вольготу –
бить перестаёт в виски
жизнью втянутый в работу
маятник моей тоски,
и теряю счёт неделям –
поглотил меня вполне
город белый, белый терем
с белым обликом в окне.
 

V

 
          От тишайшей этой стужи
и от каменных палат
я решил бежать, и тут же,
взяв билет, я стал крылат
в предвкушении сперва лишь,
как меня, оторопев,
встретит славный мой товарищ,
деревенский терапевт!
          То-то б нам покуролесить,
но пурга на мой визит –
с курса сбит АН-2 (не 10)
в непредвиденный транзит.
          В заметённой деревеньке
мой гостиничный редут,
где теряются не деньги –
в счёт деньки мои идут –
и дотошный где будильник
этот вьюжный свет честит.
          Закадычный собутыльник
здесь меня не навестит.
Отнесён, считай, к потерям
в снежной этой пелене
город белый, белый терем
с белым обликом в окне.
 

VI

 
          На крутую эту вьюгу
тишь внезапная легла,
наконец-то, в гости к другу
мне пробиться помогла.
          Медицинским чистым спиртом
разбавлялся разговор,
и под звёздный свод испытан
нужный путь на снежный двор.
          В лад не спящей ли царевне
белый обморок зимы –
всей поди слышны деревне
торопливые пимы.
          Запоздало попущенье –
израсходованы дни,