после прослушивания октета для духовых инструментов Игоря Стравинского (1882–1971)
То русской попевкой, то вальсом, то скачкой,
то сальто Петрушки (трамбон и фагот) —
играют Стравинского… Начат враскачку,
октет, галопируя, залом идёт!
То вскрикнет кларнетом, то флейтою взвизгнет,
то яркой трубою закончит кульбит, —
живою водою остывшее сбрызнет,
атакой стоккатною зал окропит.
Как «кушать» её, эту музыку улиц,
с парижских балетов пришедшую к нам?
Событий тех лет дуновенья вернулись,
и Дягилев пальцем ведёт по усам…
Я где-то не в теме, я что-то не знаю,
я как-то бы меди умерила власть…
Играют Стравинского. Зал замирает.
И только на сцене – фактура и страсть!
после скрипичного концерта Вивальди в стенах Армянской церкви в Яффо
Я задыхаюсь! Музыка Вивальди
проникла в стены храма. Скрипачами
взлелеянные звуки – служат морю,
что за окошками колышется лениво…
Я пробиралась к вам, гармоний ради,
обычным жарким днём. А на причале
стояли рыбаки. И, ветру вторя,
колокола звонили в церкви у обрыва.
Нас собрала здесь доля иль случайность, —
две сотни обезличенных и сирых,
в сравненьи с музыкой, в такую мощь и святость
нас вовлекающей, что арки заструились
и задрожали! Нераскрытость тайны
Антонио Вивальди. Блеск и сила
старинных скрипок. И шероховатость
плит под ногами – воедино слились.
Служенью музыке, как Яффо – морю служит,
век обучались музыканты в чёрном.
Помеченные грифом, станом нотным,
они уходят с зачехлёнными смычками,
оставив тень Вивальди… Долго кружит
его концерт, в часовню заточённый…
Наружу – к морю! Тель-авивский потный
субботний вечер разливается над нами!
после прослушивания Квартета № 3 для струнных Виктора Ульмана, задушенного газами в Освенциме в октябре 1944 года
И если ты владеешь нотным станом,
как станом девушки, прильнувшей в страсти нежной,
ты пишешь музыку и в «гетто образцовом»,
и место написанья – Терезин…
До «окончательных решений», город странный
раскинул улицы бараков тьмы кромешной.
Там, неопределённостью окован,
писал квартет «мишигене»[8] один.
Какая, к чёрту, неопределённость?
Задушен газами в Освенциме с семьёю.
Задушен вместе с песней и квартетом,
и оперой, написанной в стенах, —
не «плача на брегах рек вавилонских»,
писал, творил натруженной рукою…
Гуманным антропологом, эстетом, —
он музыкой судьбы ввергает в прах!
Мелодия его кричит и плачет,
потом тебя баюкает в бараках…
И теме ностальгической и нежной
противопоставляет гром сапог.
…Сегодня ночью, вновь огнём охвачен,
взывает Юг о помощи от мрака,
детей прижав к груди, бомбоубежищ
опять наполнив чрево… Вэйз мир[9], бог!
Виктор Ульман (1898, Тешен – 1944, Освенцим) – австрийский и чешский композитор еврейского происхождения. Родился в еврейской семье кадрового военного. В 1909 году семья переехала в Вену. Изучал право в Венском университете, брал уроки музыки у Йозефа Польнауэра, сблизился с шёнберговским кругом. В 1919 году переехал в Прагу и по рекомендации Шёнберга поступил под начало композитора Александра Цемлинского в Новый немецкий театр, где прослужил в должности капельмейстера с 1922 до 1927 год, затем на непродолжительное время возглавил оперный театр в городе Усти-над-Лабем, но быстро вышел в отставку из-за чрезмерной для небольшого городка радикальности репертуара. В 1929–1931 годах был дирижёром в Цюрихе, увлекся антропософией, открыл антропософскую книжную лавку «Новалис» в Штутгарте, в 1931 году вступил в антропософское общество Чехословакии. В 1933 году магазин разорился, Ульман с семьёй вернулся в Прагу. 8 сентября 1942 года вместе с женой и сыном Ульман был депортирован в лагерь Терезин, где в течение двух лет сочинял и выступал с концертами в музыкальном театре. 16 октября 1944 года его вместе с женой перевезли в Освенцим, где через два дня умертвили в газовой камере.
Сюда вели дороги. И стремилась
сюда, к супругу, тёплая душа!
Вот в этом доме вновь соединились
и Прагою гуляли, не спеша…
Вот здесь учился. Здесь она стирала
и куховарила холёною рукой.
Страна благоволила к ним. Давала
какие-то гроши на их постой…
Но плыли рифмы! Ими захлебнувшись,
она писала ночи напролёт!
(Под тяжестью Горы, бледна, согнувшись,
вот здесь, по этим улицам бредёт…).
Под тяжестью Конца она писала
угрюмых строк о мести и судьбе
волшебные созвучья… и читала
их, преимущественно, ночью… и – себе…
Вот здесь она заказывала чаю
и мучилась ершистою строкой,
здесь – кладбищем бродила и в отчаяньи
глядела в воду Влтавы колдовской…
Что мне осталось? Горьких фраз прочтенье,
да строк поэм печальных острый нож,
да засвидетельствовать тихое почтенье
фигуре Брунцвика, что на неё похож…
Ему не позавидуешь – Марина
женою неудобною была,
а тут ещё – невзгоды, и чужбина,
нет денег – эмигрантские дела…
Она стремилась и старалась очень,
чтоб обеспечить хоть какой-то быт!
Но то платёж за булочки просрочен,
а то – суповник праздничный разбит.
Мешали рифмы. Дочка тянет юбку,
и сын кричит, хоть звать былинно – Гор.
В белогвардейских судеб мясорубку
вовлёк их исторический позор!
Сергей учился в Университете, —
учёба и семья, стипендий – пшик…
Под Прагой, в доме, ждут Марина, дети.
И он в ответе за семью, – мужик!
Бывало всякое – огромным сердцем нежным
влюблялась, гениальная любить!
Хотела развестись. Но к узам прежним
вновь возвращалась, чтобы рядом быть!
Марина и Сергей. Судьбой вошедши
в историю литературных пар,
здесь проживали бурный, сумасшедший,
талантливых сердец шальной пожар!
Обнимаю то самое дерево,
что любила Марина… Избушкою,
где Марина жила, куховарила,
умиляюсь, хоть ветха изба…
И стою перед входом потерянно, —
не рублём золотым, а полушкою, —
перед той, что светила, как зарево,
многоликой любови раба!
Во Вшеноры въезжаю на станцию
(только стены расписаны граффити) —
всё как прежде: и столб «пастернаковский»,
где молила небесной любви…
В этой чешской глуши – иностранцами,
чуть значимей, чем нищий на паперти,
ею писаны, в горе и напасти,
строки, – «русский олимп» обрели!
Вот стоишь у окна, отрешённая,
после долгой прогулки покосами.
Дом в низине, а церковь – охровыми
камельками, в описанный вид…
Затянувшись врачом запрещёнными
и губительными папиросами,
ты восходишь созвучьями новыми
в мир поэзии русских элит!
В завершение кружения по «цветаевским» местам Пётр Вайль, российский и американский журналист, писатель, радиоведущий, рекомендует лучший в Збраслове ресторан «Skoda lasky» – «Жалко любви», по названию всемирно известной польки композитора Яромира Вейводы, родившемся и жившем в этом доме:
«Жалко любви, которую я тебе дала.
Так бы всё плакала и плакала.
Моя молодость унеслась, как сон.
От всего, что было, в сердце моем только память».
(«Skoda lasky»)
Здесь памяти Марины – «Skoda lasky».
Как жаль любви в разгар её цветенья! —
сердечного героя откровений
в деревне Йиловиште не забыть…
На вилле у Чиркова, как из сказки,
возник в дверном проёме… Боже правый!
Как сердца стук унять? На берег Влтавы
бежать с любимым – до зари бродить!
Как жаль любви! Сын Гор, иль Мур – Георгий
(хотелось бы – Борисом…). Ариадна —
ладошкой тёплой по плечам отрадно
доверчиво и нежно проведёт…
Вчера встречались у прибрежной горки
(так зябко, если шалью не укрыться).
В груди трепещет сердце тайной птицей!
Когда ещё мой князь ко мне придёт?
Любить – не предавать! Любовь – как святость.
Глаза сверкают жаждой откровений…
В любовь – как в бездну! (Рифму под сомненье
поставить может и поэт, и бог.)
Позволена ль свиданий тайных радость
той, чью судьбу за юбку держат дети?
Любила, как последний раз на свете!
Как жаль любви, ушедшей за порог…
Марина попала в Прагу в 1922 году. Здесь ее ждал муж С. Эфрон, который на тот момент учился в Карловом университете. Они поселились на окраине Праги. М. Цветаева очень любила гулять по улочкам Праги, она часами могла наблюдать за рекой Влтавой и ее прекрасными островами. А Петр-шин холм на берегу реки стал даже героем ее «Поэмы Горы». Во времена язычества это было место поклонения богу Перуну. Именно здесь княгиня Либуше предсказала рождение Праги. Дорога по старым улочкам Малого града к Карловому мосту – и есть та самая дорога героев «Поэмы Конца». Поэтесса любила бывать на Древнем Малостранском кладбище. Недалеко от Староместской площади находилось здание, где располагалась редакция газеты «Воля России». Это одно из самых популярных эмигрантских изданий того времени. Главным редактором был Марк Слоним, друг Марины Цветаевой, благодаря которому тогда были напечатаны некоторые ее произведения. По пути из редакции поэтесса часто заходила в кафе «Славия». Замечательный панорамный вид и непринужденная атмосфера привлекали сюда творческую интеллигенцию и литераторов.
В Праге были написан поэтический диптих М. Цветаевой: «Поэма Горы» (февраль 1924 г.) и «Поэма Конца» (июнь 1924 г.). Эти произведения стали отражением чувств поэтессы к Константину Родзевичу, описанием великой любви и крушения неудавшегося романа.
Однажды Цветаева гуляла по столичным улочкам и увидела статую Брунцвика. Она нашла в его облике сходство с собственной внешностью. Так Цветаева и называла потом каменного рыцаря Брунцвика: «…друг в Праге… похожий на меня лицом».
Моцарт в Императорском саду.
Стройный, грациозный, неуёмный!
К саду, с преклонением огромным,
к Вам с букетом красных роз иду![10]
В юности с влюблённой ноты к Вам
начинался день, событий полный.
«Реквиема» траурного волны
правду жизни открывали нам.
Помню, увлечения свои
я под «Рондо» Моцарта играла,
про рефрены часто забывала
и лила в подушку слёз ручьи.
«Дон Жуан» был сыгран, и не раз,
сцена – жизнь, а зрители – далече…
Помню ту, особенную. встречу
и огонь восточных чёрных глаз!
Я тогда по-Моцарту жила, —
без раздумий, весело и бойко!
А потом, как тот солдатик стойкий,
незаметно к зрелости пришла.
Вам, Маэстро, не пришлось взрослеть:
Вы, как прежде, – ангел-Керубино…
Соберу печали воедино
и пообещаю не стареть!
Близимся к финалу, на беду.
Хоть ещё играем «Интермеццо»…
Вами очарованное сердце
к постаменту розою кладу.
Я знала, чувствовала – Пауль где-то рядом! —
полуребёнок, полубожество…
Была любовь – спонтанно, с полувзгляда,
с полукасанья к сущности его!
Я понимаю, что сказать хотели
скупые линии на мешковине грёз,
как виртуальный мускул в слабом теле
мечту гиганта на полотна нёс!
Как превращалась точка над пространством
беспомощности – в яркую звезду!
«Ни дня без линии!» – с завидным постоянством
я повторяю аксиому ту,
я утверждаюсь бравым восхожденьем
с клюкой на каждодневный Эверест, —
не ограничен трудностью движенья
хмельной адреналин моих небес!
«Ни дня без строчки!» – Пауль где-то рядом —
передаёт тепло своей руки…
Из-за оков судьбы – обоим надо
к строке и к линии пробиться! Вопреки.
Пауль Клее (1879–1940), родившийся в Берне в семье музыкантов, некоторое время колебался, что предпочесть – путь музыканта или художника. Выбор остался за живописью. Клее переехал учиться в Мюнхен. Встреча с В.Кандинским и Ф. Марком имела для него решающее значение, о чем свидетельствует участие во второй выставке «Синего всадника». С 1920
года началась его преподавательская деятельность в Баухаузе. После прихода к власти Гитлера в 1933 году Клее не испытывал иллюзий относительно будущего Германии. Немцы объявили его «безумным евреем», после чего Клее с семьей уехал в Швейцарию. Вскоре после переезда в Берн Клее тяжело заболел. Он стал терять подвижность в руках, но при этом работал с поразительной, даже для здорового человека, активностью.
О проекте
О подписке