Читать книгу «Человек заговорил. Происхождение языка» онлайн полностью📖 — Виктора Тена — MyBook.
image
cover















Провозгласив кардинальное отличие фонологии как явления языка от фонетики как явления речи, они все же занимались именно последней. Однако сами себя они конституировали в качестве фонологов, кем не могли быть по определению, кстати сказать, своему собственному, потому что фонология в понимании Пражской школы – это внутренняя, неслышимая языковая деятельность мозга. Это предмет современной нейролингвистики, вооруженной ПЭТ и МРТ. Они же писали и говорили о звучащем и слышимом и именно здесь сделали выдающееся открытие, проникнув в главную тайну языка: в бинарный код, лежащий в его основе.

"Две вещи могут отличаться друг от друга лишь постольку, поскольку они противопоставлены друг другу, иными словами, лишь постольку, поскольку между ними существует отношение противоположения, или оппозиции. Следовательно, признак звука может приобрести смыслоразличительную функцию, если он противопоставлен другому признаку, иными словами, если он является членом звуковой оппозиции". (Там же, С.36-37).

Это общее положение, которое приводит Н.Трубецкой, доказанное всем опытом человечества и всем ходом развития мышления, нашло наиболее убедительные формулировки в философии Гегеля. Фонологическая единица (добавим: и фонетическая тоже) может иметь какое-то значение, если является членом оппозиции.

Оппозиции могут быть смыслоразличительными и несмыслоразличительными. Н.Трубецкой в своей работе приводит очень яркие примеры. В немецком языке относительная высота гласных в слове несущественна для его значения, а в японском в зависимости от относительной высоты гласной "у" в первом и втором слогах слово "цуру" может означать "тетива", или "журавль", или "удить". Зато в японском звук "R" в любом слове может быть заменен звуком "L" без ущерба для значения, в немецком же они образуют смыслоразличительную оппозицию. Например: Rand – край, Land – страна; scharren – рыть, schallen – звучать; wirst – становишься, willst – хочешь.

Согласно моим полевым исследованиям, отношения несмыслоразличения существуют в современных дравидийских языках между R и D. Дравидийская “Р” – это не русский фрикатив, образуемый вибрацией кончика языка с касанием альвеол, она образуется непосредственно под нёбом (кончик языка загибается гораздо круче вверх). Д образуется, благодаря примерно той же конфигурации и “выглядит” как незавершенная р. Отсюда возникают отношения несмыслоразличения между двумя разными фонемами. Название города “Маргао” можно произносить (и даже писать) “Мадгао”. В русском языке между этими фонемами существуют отношения строгого смыслоразличения (“дама” и “рама”, “ром” и “дом” и т.д.). Человек, путающий данные фонемы, рискует попасть в нелепую ситуацию (попробуйте сказать гардеробщице "я хочу срать пальто").

Но если за фонетикой оставить только несмыслоразличительные оппозиции, объявив смыслоразличительные прерогативой фонологии, это будет пол-фонетики, если не меньше. Это очень скользкий вопрос, который – если как следует поднять – может опрокинуть все лингвистические классификации. Например, на дравидийские р и д можно посмотреть, как на аллофоны одной фонемы. В то же время, есть звуки, которые считают (и изображают на письме) в качестве одной фонемы, а они суть разное. Например, г ларингальное (иврит), г увулярное (тюркско-германское), г фарингальное (украинское), г китайское, произносимое при стянутых губах. Это отнюдь не аллофоны, это разные фонемы, различение которых имеет огромное значение для генеалогии языка и типологии языков. Если развести фонемы и аллофоны по разным наукам, никто никогда не разберется, что есть что.

Фонологи Н.Трубецкой и Р.Якобсон глубоко занимались на самом деле фонетикой, явлениями речи, как внешней языковой деятельности, – и уже этого хватило для открытия, поставившего крест на лингвистике как науке, способной выйти на истоки языка.

Оппозиции фонем находятся еще в пределах языкознания, но путь за пределы уже становится неизбежным. Он начинается с того места, когда начинается препарирование "фонологической единицы" – фонемы. Они оказываются отнюдь не "кирпичиками" (выражение Н.Трубецкого, – В.Т.), из которых складываются отдельные слова. Пражане против такого "гипостазирования" фонемы. И, в то время, они совершенно однозначно придерживаются определения фонемы как "фонологической единицы, которую невозможно разложить на более краткие фонологические единицы". (Трубецкой, 2000, С.41). Но ведь последнее – это как раз и есть определение фонемы как первокирпичика, этакого лингвоатома. Выход из этого противоречия следующий: дифференциальный признак является основным в фонеме. Более того: он является в фонеме человеческой речи всем. Отсюда вывод: первичным в языке является не фонема, а оппозиция– нечто само по себе не существующее.

В первой половине 20в. фонология дошла до края, расставшись с иллюзией "лингвокирпичика", выйдя на оппозиции внутри фонем. Когда конкретная наука выходит на подобный категориальный уровень, она перестает быть конкретной наукой, имеющей свой обособленный предмет: она становится философией. В 20в. то же самое произошло и с наукой о веществе, обнаружившей, что атом неисчерпаем и что никаких "первокирпичиков" нет вообще, есть квантовая суперпозиция, – и физика становится философией, а отдельные физики говорят, что религией. Не случайно в МИФИ учредили кафедру теологии.

Для неслышимых, но являющихся носителями смысла "звуков" Н.Трубецкой ввел понятие "архифонема". По сути дела, это то, что физики называют "квантовая суперпозиция": дуальное тождество противоположностей, взаимозависимое и, в то же время, взаимоисключающее существование.

Невероятно далеко ушла наука о языке от понятия «язык – это способ выражения мыслей с целью коммуникации». Язык оказался неуловим. Его первичная единица – архифонема – незвучащая, но сущая в мозге, – это оппозиция, имеющая характер суперпозиции.

Сложно? Возникает вопрос: зачем я все это пишу? Обычно книга о происхождении языка начинается с того, что автор начинает рассуждать про обезьян: как шимпанзе или гориллы визгами дают понять, чего хотят. Как они научаются складывать несколько слов из пластика. К тому всё это пишется, чтобы читатели поняли: какое это сложное, противоречивое "в-себе" явление, – естественный человеческий язык, о котором я пытаюсь рассказывать максимально просто. Глупо рассуждать об истоке явления, сути которого не понимаешь. Именно этим занимаются симиалисты, пишущие книги о происхождении языка. Поражает простота подходов, которая "хуже воровства". Люди, называющие себя учёными, не понимают разницы между звукопроизводством животных и человеческим языком. Не понимают, что в основе первого лежит звук, принципиально не отличающийся от шума леса или текущей воды, а в основе второго – неуловимая суперпозиция, тождество противоположностей, что это принципиально разные явления.

"Хватит философствовать!" или лингвистический термидор

Вплоть до первой половины 20в. развитие теоретической лингвистики происходило в основном на базе морфологии. Типологии языков носили ярко выраженный морфоцентричный характер. Основным объектом изучения являлась морфема, прежде всего корень, потом настал черед пристального внимания к периферии – и выявился парадокс: корень сам по себе не существует, он является корнем, если самоопределяется через периферию; как не бывает короля без свиты, так не бывает корня без периферии; в свою очередь, периферия слова без корня – это тоже не периферия, а языковая свалка. Лингвисты поняли, что словарно-слоговый подход к языку делает лингвистику беспочвенной, ибо основным предметом становится нечто беспредметное, а именно оппозиция: корень/периферия, а не сами морфемы, взятые в отдельности.

В свете этого обоснованного, на мой взгляд, вывода, мы можем дать оценку идей академика Н.Я.Марра, который придавал морфемам самодовлеющее значение, выделяя некие "столбовые корни". Эти идеи носили примитивно-материалистический характер, диалектика отношений у Марра отсутствовала, хотя попытка найти некие естественные краеугольные камни, на которых могла бы основываться лингвистика, очень интересна сама по себе. В целом это путь, который сейчас продолжает семантическое направление. Но в морфемах, как выяснилось, универсалий нет. Марр этого не понимал.

Диалектический структурализм, инициированный Соссюром, поставил задачу выявить все структурные звенья языковой деятельности, разделенной теперь на собственно язык как внутреннюю деятельность, и речь. Цель – дойти до истока языка, найти почву, плотью от которой он является, – встала еще острее ввиду того, что появившаяся методология, казалось, позволяла дойти до основ. Разумеется, на повестку дня прежде всего встало изучение фонемы, как того, что является "кирпичиком" морфемы.

До Пражской школы в лингвистике господствовало определение фонемы, данное Бодуэном де Куртенэ: подвижная часть морфемы. Казалось, что фонема, как не несущая сама по себе смысловую нагрузку, – простой звук, – это нечто факультативное по отношению к морфеме.

Пражская фонологическая школа произвела переворот в представлениях о фонеме. Итогом ее исследования стал вывод о ней как о дифференциале, который значим не сам по себе, а в контексте суперпозиции. Фонема оказалась неисчерпаема, в ней открылась бездна, куда с методами одной лингвистики путь закрыт.

Казалось, произошла революция, предсказанная еще Соссюром: лингвистика как наука о языке, исчерпала себя, семиология должна придти ей на смену.

Однако, как часто бывает, на смену теоретическим нагромождением структуралистов, которые поставили больше вопросов, чем дали ответов, пришло, наоборот, отрицание теории, как таковой, под лозунгом: "Хватит философствовать!"

В качестве характерной реакции на антиномичные проблемы языкознания, выявленные структуралистами, можно привести позитивистское доктринерство крупнейшего лингвиста США 1-й половины 20в. Л.Блумфилда. Вот какую характеристику ему дал его ученик, являвшийся одновременно наставником Н.Хомского, крупнейшего лингвиста 2-й половины 20в.:

"Идеи Блумфилда определили характер лингвистики тех времен: что она является описательной и таксономической наукой, подобной зоологии, геологии и астрономии; что умозрительные размышления означают мистицизм и выход за пределы науки; что на все существенные психологические вопросы (узнавание, знание и пользование языком) даст ответ бихевиоризм; что значение лежит вне сферы научного исследования" (Р.А.Харрис, цит. по: А.Вежбицкая, 1999,С.4).

Под бихевиоризмом Блумфилд понимает психологию вообще – яркое свидетельство того, что американские ученые в то время вообще не признавали психологию сознания, только психологию поведения.

Для нас здесь важен только факт признания необходимости самоограничения в научном поиске. Позитивизм, как всякое резонерство, реакционен. В данном случае, это была реакция на то, что лингвистика в начале 20в. вышла за пределы своей ответственности настолько, что потребовался когнитивный запрет на "умозрительные размышления, означающие мистицизм", и требование, что языкознание должно быть описательной и таксономической наукой.

Если считать идеи Соссюра и Пражской школы революционными, то в лице Блумфилда и его учеников в лингвистику пришел термидор. Следом, как водится, должен был явиться очередной бонапарт. И он явился – Ноам Хомский.

Основным принципом критицизма автора этих строк был и останется следующий: научное направление может быть добросовестно опровергнуто тогда, когда критик берет за основу своей критики собственный метод того, кого критикует. Возьмем Блумфилда. Он – за лингвистику как науку описательную, чисто таксономическую, распределяющую языки по полочкам на основании их внешнего выражения, подобно тому, как мы различаем звуки разных животных. В таком случае хотелось бы видеть результат работы, а именно: внятные основания деления для таксономии и саму таксономическую классификацию языков без "мистицизма" и "умозрительных размышлений". Однако, выдающийся "таксономист" не смог составить таксономию языков, которая была бы принята пусть не всеми лингвистами, но хотя бы значительной частью научного сообщества. Декларации "здравого смысла", с позиции которого, безусловно, выступал Блумфилд, оказались далеки от реальности и бесполезны.

Лингвистам его школы не удалось переписать лингвистику "без философских спекуляций": даже простая, но внятная таксономия никак не получается на основе описательного метода, надо разбираться в глубинных структурах, а тут и начинаются дифференциалы и оппозиции. Что, казалось бы, проще: сядь, опиши, разложи по ячейкам, – ан нет, – Гумбольдт-типолог до сих пор непревзойден. А что нам Гумбольдт?!..21-й век на дворе.

Лингвистический бонапарт Хомский

Пришон Новы гот

 И дети всли елки пьют

 И вот пробили курандт

 И вот стары гот ухот

 И вети уносыт ево вдаль

 И вот Новы гот приходт

 На ярких и белысоня

 И дети паю взли елки

 Новы гот, Новы гот, Новы гот.

 О ткрыт вси двей

Автор данного опуса – взрослый молодой человек, закончивший в Петербурге "школу выравнивания". Одно время я писал рецензии для молодежной газеты Союза писателей, через эту структуру и состоялся контакт. Там был его телефон, и я не мог упустить такой занимательный случай. Он оказался абсолютно непьющий – подчеркиваю. Речь его очень развита, он толково говорит, выстраивая большие предложения с вводными словами, причастными и деепричастными оборотами. В общении совершенно невозможно выявить его потрясающую безграмотность. Одна из молодежных музыкальных групп предложила ему быть их автором-текстовиком. Я не удивляюсь, глядя на современную эстраду.

Обратите внимание: у этого безграмотного текста абсолютно правильный синтаксис. А ведь русский синтаксис чрезвычайно сложен, возможно, самый сложный в мире. Если пример не убеждает, можно привести в качестве примеров людей, которые не учились вообще и которые совершенно правильно говорят по-русски, выстраивая предложения так, что выявить безграмотность в речи невозможно. Складывается впечатление, что синтаксис дан человеку без обучения. Каким образом? Каким образом люди спрягают, не зная спряжений, и правильно склоняют, не "поняя иметия" о падежах?

Получается, что синтаксис – самое постоянное присутствие из всего, что должно быть в языке.

Лингвисты начинали с морфологии, потом переключились на фонологию. И вот пришла очередь синтаксиса. Сами по себе эти переключки вызывают улыбку. Это все равно, что объяснять человека вначале анатомией, потом физиологией, потом поведением, потом социумом, каждый раз абсолютизируя какой-то один подход. Но это было.

Переключение на синтаксис следовало ожидать ввиду того, что он, как заведующий построением фраз, никогда ранее не представлялся чем-то первичным, а теория общего языкознания всегда была нацелена на поиск первооснов.

Первым предположение о синтаксисе, как движущей силе языка, высказал А.А.Шахматов в начале 20в.: "В языке бытие получили сначала предложения".(Цит по: Амирова и др., 2003,С.419). Шахматов провозгласил первичность синтаксиса не только в синхронии, но и в диахронии вплоть до начал языка.

После него упомянем Соссюра, который в эпоху языковедческого морфоцентризма говорил в своих лекциях о "синтаксической определенности морфологии". Приведу для русскоязычных читателей очень простой пример. Возьмем следующие фразы: "Маша съела кашу" и "Каша съедена Машей". Два одинаковых по смыслу предложения имеют различный синтаксис, выражающий оттенки субъект-объектных отношений. С точки зрения синтаксиса эти предложения – семантические близнецы – совершенно противоположны, представляя собой синтаксическую оппозицию: в одном подлежащим является Маша, в другом каша. Не семантика, не потребность в радикальном изменении значения фразы, а синтаксическое "переворачивание" субъект-объектного отношения (хомскианцы называют данную операцию пассивацией) вызвало потребность в совершенно другой морфологии. Звучат предложения тоже по-разному, т.е. фонология также претерпела существенную трансформацию. Все слова этого предложения изменились по требованию синтаксиса. Имеем мы право высказать предположение о первичности синтаксиса? Безусловно.

У каждого нового направления в науке бывают предтечи двух видов: во-первых, от кого отталкиваются, переводя критику, как негацию, в созидание новой теории; во-вторых, те, кто где-то когда-то что-то "подсказал", может быть, одной фразой. Предшественников первого рода новаторы называют охотно, так как выглядят на их фоне выигрышно. Как правило, создатель новой теории даже хочет, чтобы теории, которые он критикует, выглядели как общий фон. Предшественников второго плана принято по мере возможности не упоминать, потому что в таком случае начинаешь выглядеть не как новатор, а как что-то вторичное. Не знаю, читал ли Хомский Шахматова, но это, безусловно, его реальный позитивный предшественник.

Сам Н. Хомский считал, что отправными позициями его теории были постблумфилдианство (именно Харрис) и Пражская школа. (Хомский, 2000,С.3).

Его теория – это принципиальный антиструктурализм. Ему больше импонирует школа Блумфилда, нападавшая на структуралистов. Лингвисты, считал Хомский, до него только лишь объясняли структуры языков, выстраивая различные таксономические модели. Хомский абсолютно прав, провозглашая ущербность всех таксономий, невозможность на их базе объяснить происхождение языка.

"Коренная ошибка старого языкознания, – пишет Хомский, – заключается в том, что оно трактовало речь, как нечто воспроизводимое", тогда как предложение "образуется в самый момент речи". (Там же, С.4).

Он отказывается от основополагающего принципа структурализма – дихотомии языка и речи, деятельности внутренней и внешней. "Структурная лингвистика, – пишет Хомский, – страдала и будет страдать от неумения оценить силу и глубину взаимных связей между различными частями языковой системы". (Там же, С.17).

Пражская школа является предшественником Хомского в том смысле, что учением о внутренне-противоречивой архифонеме Н.Трубецкой напрочь отсек сигнальные коды животных от человеческого языка. Хомский горячо поддерживает это разделение.

Он категорически отказывается признавать языковые способности каких бы там ни было животных, даже в зачаточном состоянии, потому что это разрушает его установку на существование именно в мозге человека особого модуля, предназначенного для обработки языка, и приводимого в состояние активации энергией синтаксиса.

Это характерно: все ученые-лингвисты, глубоко вошедшие в семиотические основы или в структуры человеческого языка, отказываются признавать наличие языка у животных. Разительный контраст с антропологами, занимающимися происхождением языка: те переносят «язык» напрямую с обезьян на человека. Складывается впечатление, что они рассуждают о человеческом языке, не зная, что это такое (напр.: А.Барулин. «Основания семиотики. Знаки, знаковые системы, коммуникация»; Ф.Гиренок «Аутография языка и сознания»; С.Бурлак "Происхождение языка"). С другой стороны, лингвисты тоже не могут выйти на исток языка. Они начали снимать проблему глоттогенеза с повестки (напр. С.Пинкер «Язык как инстинкт»). Вывод: необходим антропологический подход, но такой, который учитывает наработки лингвистов: насколько это сложное, принципиально новое, антиживотное явление, – человеческий язык.

Импонирует, что в обосновании необходимости нового лингвистического мышления Хомский прибегает к эмпирии, к наивной простоте, к ментальности (которая поколением Блумфилда употреблялась как бранное слово), отчасти напоминая мою знакомую, казахстанскую немку, с ее уверенностью в родстве немецкого и казахского языков, основанном на простом восприятии. "Достаточно открыть книгу или прислушаться к случайному разговору, чтобы обнаружить бесчисленные примеры предложений и типов предложений, не отраженных адекватным образом ни в традиционных, ни в современных грамматиках", – пишет Хомский. (Там же, С.46).





1
...
...
8