Читать книгу «Белый шум» онлайн полностью📖 — Виктора Меркушева — MyBook.

С пеплом Савонаролы

«Красота – это страшная и ужасная вещь!» «Мир спасёт красота…» Обе фразы принадлежат перу одного автора, но разным его героям. Любопытно, что на обе цитаты существуют многочисленные парафразы, значительно искажающие суть этих двух высказываний.

Когда же мне хочется присоединиться к их наивному пониманию, передо мной зачем-то вырастает грозная тень Савонаролы, противника мирских излишеств и гонителя из повседневного обихода и иерархии человеческих ценностей этой спорной эстетической категории, о которой так двусмысленно рассуждал русский классик.

Конечно, Савонарола – безусловный фанатик идеи, но вот его сторонники: великий гуманист эпохи Возрождения Джованни Пико делла Мирандола и один из самых утончённых художников Кватроченто Сандро Боттичелли – совсем не похожи на одержимых. И не самолично ли флорентийский гений, убеждённый в правоте неистового проповедника, сжигал на кострах тщеславия площади Синьории свои бесценные шедевры, исполненные редкостной красоты?

Всё-таки есть что-то неуловимо каверзное и в самом понятии красоты, и её роли в обыденной жизни человека, не обращённого к горним высотам невозмутимого духа. Красота – дар незаслуженно случайный, неведомо откуда пришедший. Сказать, что он лежит в основе бытия Мирозданья, невозможно, законы симметрии и гармонии зиждутся на иных организационных принципах, в которых красота явлена лишь как следствие, и то не всегда. А может быть, красота, по примеру боттичеллевой Афродиты, явилась к нам из загадочных порталов инфрамира, невольно сделавшись близкой спутницей искушения и порока? Однако и это, скорее всего, будет неправдой.

В отличие от мейнстримных сладкоречивых авторов, мне почему-то не хочется петь красоте языческие гимны и привечать её в быту. Я больше расположен отдавать предпочтение правде, моральной чистоте и материальной пользе. Меня коробит несправедливое неравенство в распределении того, что не требует ни напряжённой работы души, ни сопричастности какому-либо общему, нужному делу. А почему оказывается болезненно задетым моё этическое чувство – я не знаю, но происходит это явно не по причине нелепой обиды на обделённость прекрасным или неуместной здесь зависти к легкомысленным и красивым. Точно – совсем не поэтому…

Подуудачник… но есть надежда…

Он ни за что не соглашался ничего терять. А я привычно отпускал мечту полуленивым: «Да ладно.» Он упорствовал, осаждая наглухо закрытые для него двери. А передо мной, порой, от одного слова, сказанного полушёпотом, даже без заветной формулы Аладдина, открывались чудесные порталы неведомого. Он любил яркое солнце и желал, чтобы лучи всеобщего интереса были обращены к нему. Мне же нравилась полутень, нравилась в прямом и переносном смысле.

Многого в жизни добившись, он всё равно оставался неуспокоенным, ему казалось, что не все его достоинства были оценены должным образом, и он мог бы достичь гораздо большего. В отличие от него, я не чувствую себя обиженным и неудовлетворённым, да и, собственно, мне бы хватило даже половины от всего того, чем уже успела одарить меня жизнь.

Богема

«Овцы стадятся, а лев один ходит». Так Фёдор Глинка, будучи президентом «Учёной республики», ответил на призыв некоторых «республиканцев» завлечь Пушкина в свои ряды. Здесь необходимо заметить, что все члены «Учёной республики», иначе «Вольного общества любителей российской словесности», были людьми весьма респектабельными и, казалось бы, не имели насущной необходимости собираться в особый и тесный кружок. Тем не менее, они зачем-то упрямо сбивались в отдельную стайку, точно так же как и все солидарные между собой люди, имеющие сказать что-то значительное и сакраментально важное. Словно какая-то неведомая магнетическая сила собирала людей вместе, рождая особенный многосложный организм, с коллективным разумом и сознанием, сопричастным ко всякой индивидуальной сущности, составляющей его общее тело.

Впрочем, объединяющей силой здесь, чаще всего, являлся обыкновенный страх, даже если побудительной основой для создания такого рода фундаментальных сообществ поначалу была некая формирующая инициатива. Позднее идеалистические резоны объединения неизбежно уходили на второй план, законно уступая место основной идее любых союзов – идее защищённости от всяческих пагуб внешнего мира.

Что уж тут говорить о творческих кружках и художественных коллективах, с извечной опаскою приверженцев этих объединений остаться невостребованными или даже неузнанными. Разве кто-то из них мог бы поручиться за своё воплощённое и невоплощённое, равно как и за то, насколько будут значимы их старания и будет ли их дело вообще сколько-нибудь потребно.

Ведь если отвлечься от сиюминутного и присмотреться к горизонтам грядущего, то обязательно обнаружится страх, страх перед неумолимым лицом вечности, обещающей всем неотвратимость забвения, страх перед грозной мощью Создателя, Чьи бесчисленные творения несопоставимы с поделками Его самоназначенных подмастерьев.

Случай свёл меня с совершенно иным кругом любителей искусств и приверженцев прекрасного, подарив опыт общения со стратой мастеровых, ревностных последователей бедолаги Марсия, вздумавшего соперничать с богом красоты и света. Эта страта, в отличие от остальных, не желала признавать никаких рамок и границ, тем более испытывать почтительность к членству в каком-либо признанном творческом объединении. Себя они называли «селебами» и «посвящёнными», а своё сообщество – «артистик тусейшен», «плеядой избранных» или «высокою стаей». Тогда эти люди казались мне необыкновенно возвышенными и привлекательными. Они производили впечатление людей уверенных в себе и своём деле, и одновременно – беспечных и весёлых. Мастеровые самозабвенно бахвалились друг перед другом, наделяя сами себя такой исключительной значимостью, которая была в состоянии преодолеть любые перипетии времени и поспорить с лучшими образцами Создателя, если не в совершенстве формы и безупречности содержания, то хотя бы в смелости исполнения и дерзновении замысла.

В каком-то смысле это была игра, в которую играли все её участники, а также лица, привлечённые извне, наряду с группой поддержки, игрокам сопереживающей. Можно сказать, что игра чем-то напоминала забаву маленьких детей с различного рода бренчалками и дребезжалками, коими малыши обыкновенно докучают взрослых. «Дети», они же «селебы» и «посвященные», вовсю шалили и резвились, задорно и напоказ трезвоня своими погремушками. На шум, создаваемый «детьми», взрослые, сознавая неизбежность и закономерность такого явления, реагировали терпимо, иногда даже участливо подбадривая не в меру развеселившихся игроков.

Хотя, если посмотреть на это дело серьёзно, то такое ребячество можно было бы объяснить манифестацией безразличия перед тщетою бытия и всепоглощающей бездной несокрушимого Хроноса. Их не пугал холодок разрушительной вечности, поскольку они целиком принадлежали исключительно мимолётному настоящему; а уравнивающее, усредняющее всех бытие, их не заботило вовсе – у них были свои абсолютные ценности, разительно отличавшиеся от общепринятых житейских. Им, в сущности, было совершенно нечего терять.

А вот пушкинские друзья, равно как и противостоящие им «республиканцы», не могли похвастаться такой свободой. «Тесней, о милые друзья, тесней наш верный круг составим», – учил своих собратьев Пушкин, ибо соединившись вместе можно было надёжнее противостоять любым вызовам и легче сохранить то, чем они так дорожили и что опасались потерять либо оставить неявленным. Сам же Пушкин не был полностью свободен от таких опасений, однако в нём жила уверенность в защите «бессмертия его творений» самим Провидением и вера в счастливый жребий избранничества, позволявший ему пребывать в гордом одиночестве.

Но почему же до сих пор не истёрлась память о безбоязненных насельниках Монпарнасса и беспечных нерадивцах Серебряного века, а труды усердников «Вольного общества любителей российской словесности» практически забыты? Наверное, ответить на это можно восточным изречением, что сохраняется лишь то, что не боится исчезнуть. Мудрец Лао-Цзы так писал об этом: «Тому, кто не боится потерять, дано познать блаженство постоянства. Лишь тот, кто расстаётся навсегда, способен оставаться вечно». А две с половиной тысячи лет после, в одном из самых известных произведений XX века, через весь роман проходит мысль, что трусость – это один из самых страшных пороков. Даже, пожалуй, самый из них страшный.

Взгляд бездны

В памяти что-то промелькнуло и тотчас забылось, провалившись в чёрную дыру бессознательного, откуда не бывает возврата. Беспокойное чувство, что утеряно что-то исключительно важное, явленное как подлинное откровение, не покидало меня целый день и ещё долгое время возвращалось ко мне приступами отчаяния от мгновенной и нелепой потери.

Я пытался найти его, бережно перебирая воспоминания, словно разноцветные камешки на берегу, всякий раз проникаясь чувственным содержанием каждого впечатления, возвращавшего мне прошлую радость или тревогу, прежний замысел или мечту. Их было много, удивительно много – я разглядывал цветные узоры сохранившихся впечатлений, удивляясь их прихотливой расцветке, прозрачности или алмазному блеску. Даже странно, что мне никогда не приходило в голову, что являюсь обладателем такого сказочного богатства, которое, впрочем, находится совсем рядом, всего лишь за проницаемым пологом дня сегодняшнего. В результате я почти примирился с мыслью, что мне так и не удастся обнаружить потерянное «что-то» среди бесчисленного множества осколков памяти, совсем свежих, ещё острых и угловатых, и давнишних – уже отполированных непостижимым океаном времени.

Сложно даже предположить, каким знаком было отмечено утраченное: то ли оно состояло из опасливого предостережения, то ли в нём содержалась неожиданная весточка счастья. Не исключено также, что проскользнувшее мимо памяти неведомое «что-то» являлось неким посланием, как мне дальше жить и как действовать, или, напротив, в нём была заключена подсказка решения какого-нибудь из моих незавершённых дел.

Странно, что среди всего этого неисчислимого богатства, мне так и не удалось обнаружить искомого предмета, промелькнувшего, как метеор и, очевидно, под стать метеору, имевшего размер с небольшой камешек. Скорее всего, он утонул в тёмной глубине временного океана, так и не исполнив своего возможного предназначения, но разбудил чувства и оставил после себя мятущуюся накатную волну памяти.

И чем дольше я думал об утраченном и непонятом, тем яснее в моём воображении проступала картина океанической бездны, которой были чужды каменистые берега, поверхностное волнение и беспечная прозрачность песчаного мелководья. Глубина завораживала, чернооко всматривалась мне в душу, словно хотела рассказать о том, что хранила на своём недостижимом дне. Однако бездна молчала, и её тяжелое безмолвие каким-то непостижимым образом перекликалось с велеречивостью многоцветных берегов, всем тем, что так или иначе было приобретено прежде. Таинственная недвижность недоступных глубин ясно давала понять, что не стоит пытаться искать потери там, где не бывает волнений, куда не проникает свет, где не существует ничего из того, на что способна живо и непосредственно откликнуться человеческая душа. Тем более что вокруг меня было столько всего солнечного и красивого, чем некогда уже успела одарить меня жизнь.

А счастье всюду

Счастье – это сугубо человеческая категория, дарованная взамен утраченного рая. В Вечной Книге можно прочитать и о блаженстве, и о радости, и о веселии, но эти слова не синонимичны счастью, о котором там не сказано ничего. Внимательный читатель всё же сумеет найти это слово во Второканоне, но опять же в значении «полноты дней жизни», благополучия, ликования, отрады и всё того же блаженства. В Новом Завете существительное «счастье» отсутствует полностью, упоминается разве что образованное от него краткое прилагательное.

С юношеских лет я пытался понять – почему так, но ничего из прочитанного и сказанного не убеждало, не принималось на веру. Наверное, оттого, что счастье – ещё и личностная категория, и для разных людей означает что-то своё, соразмерное их внутреннему мироустройству. Недаром философы писали о счастье как о «субъективном благе», непосредственно противостоящем самой судьбе.

Однако мне ближе всего было и остаётся утверждение Бунина о том, что «счастье дано только знающим», высказанное, наверное, в пику известной русской пословице: «Глупому – счастье, а умному – Бог подаст». У знающего «счастье» всегда соотносится с чем-то сокровенным, закрытым, внутренне обособленным, далёким от однокоренного слова «соучастье», предполагающего публичность и социальную значимость. В бунинском стихотворении человека может сделать счастливым простое созерцание сияющего облака и вид присевшей на подоконник птицы, гул молотилки и уходящий погожий день…

Но такое возможно только для тех, кто сам себе создал свой Элизиум, через труд души и напряжённую работу ума. Поэтому для настоящих искателей подлинности, отказывающихся воспринимать счастье как простую стихийную эмоцию, необходимо обогатить «свою память знанием всех тех богатств, которые выработало человечество». Тогда счастьем может оказаться и «сад осенний за сараем, и чистый воздух, льющийся в окно».

Последствия медлительности великого князя Константина Константиновича

Пока великий князь Константин Романов писал стихотворение о сирени, сирень завяла, и князь заместо четырех положенных куплетов выдал всего три.

Свидетельство камердинера князя

Можно быть уверенным наверняка, что великий князь Константин Константинович сирень не ломал, газон не топтал и вообще вёл себя как подобает. Его камердинер тоже, наверное, был исправен и старался вести себя прилично по примеру своего господина. Однако за остальных я не могу поручиться. Скажу начистоту: всё дело в том, что у меня также случается нехватка времени для полноценной работы над цветущей сиренью, подобно той, что некогда приключилась с великим князем.

1
...
...
15