Когда мусор освоил все мыслимые и немыслимые поверхности, высоты и глубины, не исключая ближнего космоса и Марианской впадины, то уместно ко всему на свете добавлять уничижительную приставку «блиц». Блицмодель, блицтовар, блицмораль… Всё из этого усечённого списка имеет ограниченное время существования и предназначено создателями к выведению за рамки использования в конце указанного срока. Лозунг «Всё не вечно» стал центральным и основополагающим у цивилизации выбрасывания. Только не надо приплетать сюда Экклезиаста, поскольку к данному явлению библейский мудрец отношения не имеет. К тому же в прежнем подлунном мире в ценностное измерение обязательно входило понятие долговременности и некоего абсолюта, религиозного или секулярного свойства – не важно.
Теперешний блицмир покоится на совершенно других этических, эстетических и технических основаниях. Возможно, это логичный итог эволюционного развития нашей планетарной замкнутой системы, в которой настройка, в сущности, никогда не соответствовала своему базису. Казалось бы, чего проще: приводи идеологическую настройку в соответствии с материальным базисом – и живи по-человечески. Но нет. Что-то мешает. Наверное, виноват здесь Рудольф Клазиус, с его законом возрастания энтропии – с наукой-то ведь не поспоришь. А это значит, что хаос так и будет нарастать. Количество мусора будет только увеличиваться и таблички «Не сорить» надо будет отправлять туда же, куда и всё остальное – от бытовых предметов до обещаний и обязательств, от домашних питомцев до коллег и друзей.
Сначала я досадовал на своё место в последнем ряду, но впоследствии осознал неочевидную выгоду своего положения. Впрочем, и поначалу нахождение на периферии являло несомненное моё преимущество: опоздавшие не стремились занять свободные места, которые здесь имелись, а искали места попрестижней – в середине или начале зрительного зала. Тем не менее, сцену я, конечно, видел, хотя впереди сидящих при желании мог разглядеть значительно лучше, нежели артистов.
Представление шло, но зал никак не хотел угомониться – отовсюду непрерывно раздавались не только одобрительные хлопки, но и звуки какого-то бесконечного шевеления и покашливания. Театральное действо было встречено с явным интересом и одобрением, и это при том, что артисты играли не блестяще, да и декорации были выполнены кое-как, под стать облезлым подмосткам и ветхой портальной арке над сценой.
Но зрители были довольны и для большего погружения в происходящее надевали самопальные картонные маски. Артисты тоже были в масках, они что-то кричали, звонко топали по сценическому планшету, отчего качались бумажные декорации и тряслись аляповатые деревца из папье-маше.
Собственно, большой разницы между артистами и зрителями не было: иногда зрители прорывались на сцену, и наоборот, некоторые артисты, устав паясничать, сходили с подмостков, занимая места в первом ряду, который держался свободным именно для такого случая.
А в самом верху, прямо над суфлёрской будкой, висело бутафорское солнце из тонкой жести, подсвечиваемое подслеповатым прожектором.
И всё-таки, несмотря на шум и безостановочное движение, происходящее нельзя было охарактеризовать как хаос или общее нестроение. Зрители всеми силами желали перебраться поближе к сцене, особенно это было заметно по поведению тех, кому выпало занимать окраинные места. В результате такого целенаправленного перемещения в зале произошла определённая перегруппировка – в первых рядах зрители сидели почти вплотную, в то время как в задних начали образовываться значительные лакуны. Это дало мне полную свободу манёвра, и я беспрепятственно, не беспокоя хлопотливых и агрессивных соседей, направился к выходу.
За театральной оградой я увидел настоящее солнце и настоящие деревья, хотя по-прежнему оставался в статусе зрителя, о чём свидетельствовал мой билет на текущее представление. Но теперь я имел счастье принадлежать исключительно самому себе и критически воспринимать окружающий реальный мир, а не его театральное подобие. А ещё я мог наслаждаться теплом летнего солнца, свободно дышать полной грудью и любоваться красотами здешней природы, сравниться с которой невозможно никаким декорациям, даже созданным искусными мастерами.
Поздней весною в Питере ночь не отличима ото дня из-за светлоликих ангелов Севера, распростёрших над городом свои лучезарные крылья. Мосты и здания, пронизанные ангельским ирреальным светом, теряют свою монументальную плоть, становясь похожими на свои отражения в вездесущей воде рек и каналов. И ночь, наполненная свечениями гостей с Севера, делает совершенно ненужными фонари, которые зачем-то продолжают гореть длинными многоточиями на выбеленных свитках улиц и площадей.
Бронзовые ангелы Исаакия, увенчанные приветственными лучами своих северных братьев, царственно парят над спящим городом, устремив свои взоры далеко за горизонт, где спряталась ушедшая с невских берегов полярная ночь. А ещё выше, над ангелами Исаакиевского собора, парит золотой ангел Петропавловки, способный со своей недоступной высоты разглядеть невидимое остальным дневное светило, которое медленно ходит по кругу, не оставляя надежды ослабевшим теням, и старающееся до состояния снежной слепоты высветлить холодную землю.
Присутствие чудесных сущностей, пришедших от полярных льдов и захвативших город, внушает мне не только благоговейный трепет, но и панический страх, лишая сна и наполняя всё моё существо неуёмным беспокойным чувством. Я смотрю на спящий в лучезарном сиянии город и стараюсь увидеть со своего высокого этажа тёмный южный горизонт, где прошло моё детство, и где ночь была сравнима по темноте с глубиной моря, того южного моря, которое плескалось прямо около моего дома…
Наверное, только поэты и способны ощущать тот дурманящий воздух свободы, который возникает, когда окружающий мир всецело погружается в свои повседневные заботы и неотложные дела. Оставленные всеми, они не встречают никакого противодействия своему неустанному труду, поскольку не существует на их пути ни внимательных критиков, ни ревнивых поклонников, ни разборчивых читателей. Не грозит поэтам ни огонь ненависти, ни вода соперничества, ни медные трубы признания. Все они стоически пребывают в равенстве и ничья голова не взыскует лаврового или тернового венца.
Прежде бы никто и не подумал, что так разнолико и многочисленно поэтическое племя. А теперь всякий, кому вздумалось оглядеться, не станет оспаривать его разнообразие и огромность. И это неубиваемое племя, по примеру сограждан, тоже занято своими повседневными творческими заботами, до которых, правда, никому из прочих нет никакого дела.
Объективно на свете нет ничего незаменимого, поскольку всё отмечено условной мерой вещей – мерой равнодушной и безличной. Всё, что в объективистской реальности имеет название, обозначение, имя, существует вне ценностного измерения, в мире с постоянной суммой, в котором ничего не меняется от перестановки и замены слагаемых. И в этом залог и основной постулат вечности: поскольку если попытаться утвердить категорию исключительной необходимости, то реальный мир неизбежно отведёт для такой абсолютной значимости ограниченное субъективное время. Мироздание бесстрастно включит свой неумолимый хронометр и, подобно прирождённому математику, будет предуготовлять имеющую у себя постоянную сумму к привычной замене слагаемых.
С тёмных небес хлопьями сходил снег, медленный, тихий и удивительно белый. Он ложился не только на дома и деревья, умиротворяя вечерний город, но и падал ко мне в душу, словно награда и как всепрощенье. И из прошлого, с нежданной щедростью снеготочивого неба, вдруг восставал мой придуманный белоснежный город, который в четвёртом классе я собирал из картона и белой бумаги для школьного праздника. Тогда я наивно полагал, что в этом рукотворном мире невозможна никакая пагуба, способная омрачить или нарушить его первозданную белоснежную чистоту. И учителя, и вожатые торжественно уверяли меня и всех в реальности воплощения такого мира повсеместно, причём совсем скоро, в нашем недалёком будущем.
Впоследствии, я почти позабыл о сладкоречивых обещаниях лукавых педагогов и погрузился в подлинное бытиё, с его многоцветностью и боязнью белого. Но душа всё равно алкала его – белого, чистого, незамутнённого ничем. И мне думалось: неужели не найдётся в природе спасительного островка для всего того, о чём прежде мечталось и во что верилось? Неужели нигде не обнаружится такой заповедный уголок земли?
Однако снежная феерия подсказывала, что найдётся, и не так уж были неправы мои тороватые учителя. Такой мир доподлинно существует, и он объявляется тогда, когда на землю нисходит этот медленный, тихий и всепрощающий снег.
«Ужели не знаете, что дружба с миром есть вражда против Бога?» – сказано в Соборном Послании святого апостола Иакова. И верно – не знаем, раз «брат Господень» вызвался нас вразумлять. Хотя неясно, как всё-таки нам быть, как не дружить с миром, когда он, то есть мир: «Сыплет орехи, деньги считает, шубой шумит, всем наделяет, всё обещает, только сердит».
Тут всякий, не только я, сможет потеряться и запутаться, несмотря на все бесчисленные толкования святых отцов словам Иакова.
А вот Пушкин и наставление апостола услышал, и мир окончательно не оставил для подвигов во имя веры и будущего воздаяния в горних пространствах манимого бытия.
«И забываю мир – и в дивной тишине я сладко усыплён моим воображеньем», – пишет наш русский гений. Да и Фёдор Тютчев тоже об этом: «Лишь жить в себе самом умей – есть целый мир в душе твоей таинственно-волшебных дум…»
Впрочем, разве только Пушкин и Тютчев умели погружаться вглубь себя, не оставляя усилий распространяться вовне? Ещё сам Вергилий, даже до Божьего воплощения, пестовал в «Энеиде» мысли бегства от мира, будучи фигурой, гармонично в этот самый мир вписанной. А дальше – больше, с эпохи Античности вплоть до нашего времени, такая мировоззренческая антиномия только крепла и совершенствовалась, обретая новые смыслы и более безупречные формы. Сколько же здесь можно было бы упомянуть имён и судеб, сопричастных к дихотомии двух миров: внутреннего и внешнего.
Не будь одного, не случилось бы и другого. Поведенческую дилемму разумного бытия никак не разрешить без продуманного подхода к двум глаголам несовершенного вида – словам «быть» и «жить», качественно разделённым. Стараться «жить» в измерениях своей души, в «элизиуме светлом и прекрасном», и «быть» в обществе – социальном мире, не соблазняясь его посулам и этим миром не пренебрегая. Пусть внутренний мир остаётся вместилищем нашей личностной ипостаси, а внешний будет предназначен для всего безличного, в котором, правда, необходимо устроиться так, чтобы иметь возможность и время иногда о нём забывать.
О проекте
О подписке