Читать книгу «Zoo, или Письма не о любви. Сентиментальное путешествие. Жили-были. Письма внуку» онлайн полностью📖 — Виктора Шкловского — MyBook.
cover














Слово в художественном произведении – материал, элемент формы, а не форма. Материал весь в сломе.

Для того чтобы применить ко всем этим явлениям законы сетки, надо установить, могут ли быть выведены законы на основании пяти рассказов, и определить, на основании чего выбраны именно эти рассказы. То, что они написаны в один год, не делает их соотносимыми.

Работа по сетке-вопроснику, сделанная на 18-й стр., охватывает уже пять лет.

Но “сценки”-скетчи – это особый жанр. Жанр определяет построение. Произведения не едины, вернее, каждое из них не единственно; оно соотнесено с жанром, и нельзя анализировать сонет, не сказав, что это сонет.

У Жюль Ромена его родители приняли лирическое стихотворение о весне за письмо с просьбой прислать теплый шарф. Они не знали закона поэтического жанра.

Кстати Вам скажу, что первые (1880 год) рассказы, которые Вы анализируете, еще не чеховские. Мне приходилось иметь дело с самотеком: там действительно все очень просто, но там еще нет автора. Первые вещи самые нехарактерные: они как бы пародийны. Это вертикальная зелень, которая лезет по стене. Это не строительный материал.

Но не буду заказывать другую книгу.

Есть хорошие главы. Интересен анализ “Степи”.

Но основное изобретение Чехова, кажущаяся случайность и внутреннее соотношение сюжетосложения с обыденностью, с безначалием и с бесконечностью жизни, отказ от фабулы во имя сюжета-предмета – изобретение Чехова.

Вы много знающий, очень талантливый человек с настоящим будущим и с будущими неприятностями, но для меня Ваша книга кажется вертикальной, декоративно лезущей по стене, как бы закрывающей архитектуру самого здания.

Отмалчиваться нельзя. Но я помедлил с ответом.

Приходите. Будем разговаривать.

Книга Ваша при чтении чем дальше, тем лучше. Замечания об отсутствии традиционной целесообразности деталей (стр. 173) – это просто хорошо.

Мой совет: разучитесь от Лотмана, научитесь Чудакову.

Уверяю Вас: А.П. Чудаков – хороший автор, к которому еще нельзя приложить статистического метода. “Да” и “Нет” – это не метод анализа художественного произведения. Это не годится ни для Фета, ни для Сервантеса.

Молодость в Вашей книге есть, но оружие, с которым Вы выезжаете на бой, разнокалиберно и разностильно, как оружие человека, крепкие ноги которого обнимали бывалые бока Росинанта.

Готовый к разговору

Виктор Шкловский

Поцелуйте Вашу семью. Сер. Густ. вам кланяется.

30 ноября 1971 г.

Простите мою неопрятность в машинописи.

После приезда не разобрался даже в карандашах.


К разговору В.Б. действительно был готов и говорил подробно и много. Но мне трудно отделить замечания, интересные лишь автору, от интересных всем, поэтому приведу лишь два-три.

Шкловскому казалось, что у меня мало о жанре. В этом он был совершенно прав. Я считал (и считаю), что роль жанра в нашей теории сильно преувеличена в ущерб наджанровым явлениям, что в мире писателя есть константы, которые проявляются в любых жанрах, в каких бы он ни выступал. Я все это высказал и добавил, что здесь В.Б. неожиданно сходится со своим антагонистом Бахтиным.

– Не неожиданно. О жанре первые заговорили мы. Тынянов. Бахтин – после нас. Тынянов показал, что жанр не неподвижен. Мы это знали все. Это сказано в статье “Литературный факт”. Она посвящена мне.

Больше всего записано у меня про то, что в письме обозначено как “отсутствие традиционной целесообразности деталей”, но я не помню, действительно об этом им говорено было больше остального или я просто подробнее про это записал. Дело в том, что эта моя идея (“случайности” деталей у Чехова) очень разозлила всех чеховедов, и мне было интересно, что скажет В.Б. Он принял ее целиком, приводил свои примеры, снова хвалил ее (приводить неудобно).

Насчет “вертикальности” книги он разъяснил, что в последней главе я углубляюсь в здание идей Чехова, суть его мира, но слишком кратко.

– Вы останавливаете себя. Про это вы напишете другую книгу.

К сожалению, я не попросил разъяснить фразу про Росинанта.

Насчет будущих неприятностей В.Б. оказался совершенно прав – он в этом понимал.


В разговоре от Шкловского невозможно было услышать вялое “Да, действительно…”. Чужая мысль всегда возбуждала в нем свою. Как-то я сказал о неожиданности выбора признаков в чеховском описании курорта, ялтинской толпы: “Пожилые дамы были одеты как молодые, и было много генералов”. Он немного подумал:

– И в курортных магазинах продавали только ненужное.

…Когда Потебня говорил, что пламя свечи, зажигающее другую свечу, воспламеняет в той свои газы и что так собеседник, понимая слово, создает свою мысль, – не имел ли он в виду таких собеседников, как Шкловский?..


Я давно хотел поговорить со Шкловским о главном вопросе истории литературы – возникновении нового литературного качества. Договорился и пришел утром, часов в десять. Пили чай на кухне; под солнцем его голова выглядела огромной. Открыто записывал.

Я стал говорить о том, как Достоевский, Чехов не боялись вводить в свою прозу банальности (“небо в алмазах”). Шкловский зажегся:

– Да. Не боялись. Гегель говорил о Шекспире: когда приходит гений, нарушает вкус. Достоевский архаичен. Роман в письмах! Это же XVIII век! “Редкая птица долетит до середины Днепра”. Это же звучало пародийно! Приходит время, и то, что кажется банальностью, превращается в то, чем восхищаются.

– Думаю, Тургенев не превратится. (Я тогда плохо относился к Тургеневу.)

– Полежит и, может быть, превратится.

– Запишу это ваше пророчество.

– Запишите. Молодого Чехова нельзя читать. Вы издаете тридцать томов. Это же невозможно.

– Мне кажется, можно. Но речь о другом – что Чехов в двадцать – двадцать пять лет этот стиль пародировал, а в предпоследнем своем рассказе написал: “Милое, дорогое, незабвенное детство… Это навеки ушедшее, невозвратное время…” Почти как Помяловский.

– Да, надо решиться плохо писать. Видите ли…

В.Б. хотел еще что-то сказать, но посмотрел на меня сторожко: “Я буду об этом писать”. И замолчал. Единственный случай за все наше двадцатидвухлетнее знакомство, когда он побоялся поделиться своей мыслью, приберег ее.

По ходу разговора о банальности приемов я рассказал, как вместе с А.А. Белкиным и Н.К. Гудзием смотрел очень плохой фильм “Три сестры”.

– Гудзий, – сказал В.Б., – уговаривал меня написать о том, что Чехов пошл. “А сам что ж?” Сам боялся. А мне, считал, можно.

Простите за выражение, туповатый Веселовский полагал, что литература развивается непрерывно. А она развивается квантами.

Потебня? Первые об особом поэтическом языке заговорили Якубинский и Поливанов.

– И все же, В.Б., Потебня был ваш предшественник в выделении понятия “поэтический язык”. (Я напомнил анализ “Облаком волнистым” Фета в “Из записок по теории словесности”.)

– Художественность – это состояние пустоты между частями. Заполнить – и все пропадет. Это отсутствие логики. Продолжить – все исчезнет, станет скучно, потому что отсутствия уже не будет.

Горький восхищался одним куском из “Сентиментального путешествия”, где я пишу, что от холода завернулся в газету и считал, что устроился очень хорошо. Не сожалею, а доволен. Не та логика.

– В.Б., но я говорил о другом качестве вашей прозы.

– Афористичность моей прозы, – начал он бодро, но тут же замолчал.

– Про себя трудно? – сказал я пошло.

– Трудно. Вы говорите: библеизмы. Может быть. Скорее система лыжной горы. Создается инерция быстроты. Целые пространства проскакиваются там, где обычно бы задержался (17 февраля 1975 г.).


Особенность Шкловского в том, что в любой обычной беседе его речь – это не практический, а поэтический язык. Поэтому он свободно включает в нее “поэтизмы” (“мои друзья разошлись по могилам”), высокие слова. Было бы неточно сказать, что он этого не смущается и не боится – такова сама установка (1962 г.).


– Толстой призывал к безбрачию. Я думаю, дело в том, что он просто ревновал всех красивых женщин (б/д).

– У Толстого было несколько нравственностей. Был за мужика, а сам драл с него деньги за покосы.

Был еще какой-то пример “второй нравственности”, но я не запомнил, потому что в это время готовил возражение. Возражать Шкловскому было и просто, и сложно: можно было не заботиться об этикетных фразах, но нужно было говорить кратко, потому что при длинных речах собеседника он видимо скучал. Приходилось выкидывать связки и даже целые звенья. Я сказал:

– Олеша пишет, что Толстой пахал, косил, проповедовал физический труд. Т. е. пропагандировал гимнастику! У Олеши восклицательный знак – как открытие. Но ведь это неправда. Все гораздо сложнее. (Дальше о философии Толстого. Заодно, чтоб уж все сразу, я сказал, что не могу согласиться с уподоблением священника актеру – В.Б. сравнивал их в тот день раньше.)

Шкловский, видимо, не согласился, потому что замечание о священнике игнорировал, а о Толстом продолжал:

– И в его прозе это видно: в одном и том же произведении мир дан то с точки зрения правды женщины, то мужчины.

В тот же день я рассказал о кинохронике: Брежнев в Польше обходит строй почетного караула. Солдаты смотрят на генсека. Они стоят по стойке смирно. Но в их глазах видно все.

– В самой простой документальной ленте видно больше, чем можно узнать из любых книг. Не больше – другое. Я изучал биографию Толстого, кое-что про нее знаю. Но в кадрах, снятых Дранковым, я увидел в отношениях Толстого и Софьи Андреевны для меня новое (6 августа 1980 г.).

Так было всегда: если тема занимала Шкловского, с нее его было не сбить. Но он не вел ее, проламываясь сквозь чужие реплики, а возвращался к ней путем развития мотивов собеседника, разрабатывая любой из них так, что казалось: он только его и ждал, чтоб развернуть в духе своей темы или в своем стиле оркестровать.


В.В. Иванов рассказывал, что у А.С. Лурии в папке “Эйзенштейн” хранились вместе заметки о творчестве режиссера, мемуары о нем и – результаты обследования его мозга после вскрытия. И свои рассуждения об особенностях художественного видения Эйзенштейна его друг подкрепляет данными о разнице размеров правого и левого полушарий, взятыми из протокола патологоанатома. Вновь неприятно переживая такое бесовство, пересказал это Шкловскому (1978 или 1979 г.). В.Б. рассказ ничуть не поразил. Что это? Закалка человека войны и революции (и не такое видел)? Черта характера? Всосанное с молоком матери мироощущение века позитивизма?


Шкловскому я иногда говорил то, что не говорил никому. Может, потому, что интуитивно ожидал не эмоциональной, а твердо-аналитической реакции. После разговора о моей книге я сказал: “В.Б., я со студенческих лет мечтал написать что-нибудь, что понравилось бы вам. А когда это случилось, я почему-то не ощущаю такого счастья, какое испытал десять лет назад, когда один человек (это был В.В. Виноградов) похвалил мою первую большую работу”. В.Б. посмотрел внимательно:

– Молодость прошла.


Очень любил говорить об изобретателях и изобретениях. О том, что они всегда приходят со стороны. Перекидываясь, как всегда, на искусство, любил повторять, что Эйзенштейн и Пудовкин были инженеры. Высшая похвала в его устах выглядела так: “У М. Бахтина есть черты открывателя и изобретателя” (“Тетива”). Вопрос рождения идей совершенно новых меня тоже всегда очень занимал, и, пользуясь такими случаями, я задавал вопросы: как пришла ему в голову идея остранения? выдвижения младшей линии? При этом я, видимо, слишком пристально смотрел на эту необычной формы голову, потому что Шкловский гладил ее, смеялся и говорил:

– А черт его знает как.

Впрочем, однажды сказал, что о теории прозы что-то писал еще в гимназии. О Потебне тоже услышал впервые тогда же от своего учителя словесности, который посещал когда-то лекции великого лингвиста, “человека гениальных возможностей”, как скажет потом о нем Шкловский.


Когда мы долго не звонили, В.Б. звонил сам.

– Вы русскую историю хорошо знаете? Почему Барклая после Смоленска едва не забили камнями и вообще отставили? Вы говорили мне об его письмах в “Русском архиве”. Приходите.


– Приходите. Вы мне нужны как собеседник по ОПОЯЗу. Вы про нас знаете. Хочу поговорить о том, чего мы не сделали.

Или присылал открытки.

“Дорогой Александр Павлович. Позвоните мне. Дам нет. Я тоскую по людям. Виктор Шкловский” (28 апреля 1979 г.).

Иногда вокруг Шкловского было много людей, а в некоторые месяцы почему-то почти никого, он казался очень одиноким. В новогоднюю ночь 31 декабря 1971 г., кроме нас с М. Ч., из гостей была только О.Г. Суок. За исключением иностранцев, в доме не бывала молодежь – студенты, аспиранты; это удивляло. На днях рождения в начале 70-х годов народу бывало немного. На юбилеях – больше.

Лучший юбилей был в 1963 году (семидесятилетие). На вечере в ЦДЛ выступали Ю.Г. Оксман (он вел вечер), П.Г. Богатырев, Д.С. Лихачев, И.Л. Андроников, В.В. Иванов, В.Ф. Огнев, З.С. Паперный. Было много телеграмм. “Секция кибернетики АН СССР приветствует одного из пионеров применения структурных методов в гуманитарных науках”. В.В. Иванов сказал, что деятельность ОПОЯЗа – эпоха в истории науки.

И всего через пять лет было уже совсем не то. Множество официальных лиц: С.В. Михалков, Г. Мдивани, К.А. Федин, В.О. Перцов. Следующий юбилей (восьмидесятилетие) был еще хуже. Выступали в основном издатели. Правда, А. Вознесенский подарил “настоящий пенджабский лук” (первый раз его же он преподносил за несколько дней до этого на банкете) и в процессе дарения, намекая на “Тетиву”, целился в президиум, а там закрывались руками.

На девяностолетии хорошо говорили В.А. Каверин, Д.С. Лихачев. Как и двадцать лет назад, выступал В.В. Иванов. Но время стояло другое, глухое, частное, и даже у него выступление было семейное, про Лаврушинский. Ветер уже не наполнял паруса семиотики. Но он сказал важную вещь: “В поздних книгах Шкловского многое добавлено к ранним”.

Этому почти никто не верит. Позднего Шкловского принято ругать. Читают недоброжелательно (к старым ученым у нас общее мненье почему-то всегда жестоко), невнимательно, не замечая, что и в последних книгах среди песка сверкают прежние блестки, что песок этот все же золотоносен. Интеллект такого качества не уходит, он гаснет только вместе с жизнью.

На этом же юбилее я пробовал говорить о мышлении Шкловского. Думаю, что мы еще не скоро поймем его тип, его структуру, явленную вовне в столь деструктивной форме. Многие ученые обладали не меньшими и во всяком случае более точными знаниями, чем Шкловский. Но по количеству идей совершенно новых с ним могут соревноваться лишь единицы. Количество и точность знаемого, видимого, не главное. Современные исследователи Дарвина внесли существенные поправки в легенду о “монблане фактов” в его трудах. Монблан оказался не так уж велик. Дело, видно, в чем-то другом. В таком качестве ума, которое позволяет сопрягать разъединившиеся сферы знания? В способности к кибернетической мгновенности отыскания именно этого факта? Может, в редкой способности взгляда совсем со стороны? Той, которою обладали Эдисон, Шухов?

Что-то в этом роде Шкловский однажды о себе сказал:

– Кто такой я? Я не университетский человек. Я пришел в литературу, не зная истории литературы. Когда нужно было много стекла, Форд сказал: только не зовите стекольщиков. Позовите, например, инженеров по цементу. Они что-нибудь придумают (1968 г.).

Его видение людей, вещей, событий – еще долго будут изучать, потому что новое видение редко. Структуру прозы Шкловского станут исследовать так же, как строение прозы Розанова и Андрея Белого. По влиянию на поэтику новой русской литературы это явление не меньшего масштаба.


Расскажу историю не то чтоб ссоры, но визита, ставшего одним из тяжелейших вечеров в моей жизни.

Когда в начале 1972 г. утвердили трехтомник Шкловского в “Художественной литературе”, он сказал там, что предисловие буду писать я, и сообщил мне это. Я посмотрел проспект: вошел “Толстой”, работы 50-х годов, очерки, мастера старинные и т. п. Ничего из раннего Шкловского!

30 или 31 января (именно так неточно от огорчения записана дата в тот вечер) я поехал отказываться. Я не мог сказать прямо, что мне не нравятся очерки и другое из позднего, включенного в издание. Все же я сказал, что считаю: надо дать том Шкловского до тридцатого года, а иначе будет не то.

– Это не пройдет, – сказал В.Б. и оглянулся на Серафиму Густавовну. – Трехтомника не будет.

– В.Б., – я стал отступать, – но я не знаю, что писать о ваших Марко Поло, Федотове, всех этих мастерах стеаринных, рассказах про аэростаты…

– Вам не нужно писать обо всем. Не о трехтомнике, но по поводу трехтомника.

– И срок мал. Не успеть, – приводил я жалкие аргументы. – Не хотелось бы писать халтуру, нужно изучить…

– Вы все про меня знаете. Я согласен быть вашим непрерывным редактором.

Я выдвинул последний резерв: я не могу писать – как сейчас принято, – что теории ОПОЯЗа были ошибочны. Пусть напишет кто-нибудь другой, например И. Андроников. Он сделает это гораздо лучше! (В конце концов так и получилось: Андроников написал – и про то, что Шкловский, “творчески усвоив марксизм, пересматривает свои прежние утверждения”, и о том, как “идет вперед, убежденный в превосходстве нашего миропонимания”, и про многое другое.)

– Но я уже сказал в издательстве, что писать будете вы. Они согласились.

Больше отступать было некуда. Я, стараясь говорить не хрипло, повторил: нет, все же не смогу.

Видно было: В.Б. совершенно этого не ожидал. Расстроился, лицо стало толстое, начал шепелявить. Но не сдался. Стал говорить, о чем нужно писать в предисловии.

– Что у меня главное. Сочетание работы беллетриста и литературоведа. Как и у Тынянова. Но Тынянов писал традиционные вещи – романы. Я романов не писал.

– Вы хотите сказать, что не пробовали сводить в одно нечто разнородное, и получилась новая форма? – я был безмерно рад, что речь пошла о литературе и что я могу выговорить что-то связное.

– Не пробовал. Я этого не умею. “Zоо” должна была быть халтура. Нужны были деньги. Написал за неделю. Раскладывал куски по комнате. Получилась не халтура. На Западе ее перевели. И удивились – вещь написана пятьдесят лет назад, но она современна.