Я стал задавать другие вопросы, тщательно их готовя. Когда мы с М. Ч. и Е.А. Тоддесом издавали сборник Тынянова “Поэтика. История литературы. Кино”, то получили много ценных ответов на такие вопросы. Были туманные сведения, что Тынянов, помимо маленького предисловия к сборнику “Мнимая поэзия”, работал над большой статьей о пародии. Я спросил. В.Б. твердо сказал: была большая статья. “Листа два”. Мы не поверили, но запомнили. А потом Тоддес в архиве Каверина, а я в ЦГАЛИ нашли обе половины статьи “О пародии” (напечатана в сборнике).
Потом я составлял вопросы сериями и всегда поражался цепкости и яркости памяти Шкловского, точности и резкости деталей. С годами он отвечал все лучше (возможно, помаленьку умнели вопросы). Разговоры я записывал чаще всего тут же, а если не удавалось, то дома, обязательно в тот же вечер. Набралось много; здесь привожу небольшую часть.
Из таких вопросов выяснялись подробности разговоров с Горьким, Репиным, Керенским, Л.Г. Корниловым, Свердловым, Гумилевым, места встреч, заседаний, состав участников.
– В.Б., у вас написано: “С Эйхенбаумом я встретился в Саперном переулке”. Что там было? В 1918 г. вы после возвращения из Киева в Москве зашли “к товарищу-филологу”. Кто это был? Как вы жили в сумасшедшем доме в Саратове? Кто были первые участники ОПОЯЗа? Где он собирался?
В Саперном жила тетка Б. Эйхенбаума, а Шкловский жил на углу Саперного; товарищем-филологом был Р. Якобсон. В доме сумасшедших “врач сказал: «Только ничего не изображайте. Симуляция сумасшествия всегда видна. А когда человек старается выглядеть комильфо – вот тогда это настоящий сумасшедший». Я жил нормально. Писал”. Первыми участниками ОПОЯЗа, по словам Шкловского, кроме него были Л. Якубинский и Е. Поливанов, потом появился О. Брик.
“ОПОЯЗ собирался у меня на Надеждинской. Раз-другой – у Сергея Бернштейна. У Бриков. Собираясь, где теплее. У Ховина в «Книжном углу» не собирались”.
Вопросы я задавал всякие – мелкие, общие, частные, не очень принятые, прямые (в молодости; с годами – менее).
О причинах его отречений и покаяний.
– Видите ли. У меня к тридцати годам были большие хвосты. Я четыре раза переходил границу. Многие мои товарищи уже сидели. Что меня не арестовали – чистая случайность. Так вышло (с гордостью), что я ни одного дня не сидел.
В связи с этим (не могу сейчас представить, в какую это можно было облечь форму) – почему по отношению к своим работам он так часто употребляет слово “ошибка”?
– Я ни о чем не могу говорить вполовину.
О женщинах – не жалеет ли, что на них ушло столько времени в его жизни? Напомнил, что говорил Чехов о Левитане.
– Не жалею. Это тоже жизнь. Я начал это с тринадцати лет. Видите ли. У каждого возраста свой счет жизни. И у всех все по-разному. Может, Левитан и истаскался. Чехов в этом разбирался. Мне это не мешало.
О принадлежности к боевой организации эсеров. Этот вопрос я возобновлял в разные годы, но никогда Шкловский не отвечал на него впрямую хоть словом, уводил разговор. Один раз сказал, что во время войны говорил об этом с Блоком. Оставалось разве что пожалеть, что ты не Блок. Ю.Г. Оксман говорил, что “об этом Виктор перестал даже упоминать еще с 30-х годов. А вообще молодым Виктор был человек не просто смелый, а удивительной смелости. Шел на риск, все ставил на карту. И вот такая метаморфоза… Конечно, Сима. Во время войны она вернулась в Москву без квартиры, без прописки. Шкловские приютили ее из жалости. Была нечто среднее между домработницей и машинисткой. Виктор, естественно, не мог ее пропустить. Он, конечно, не думал, что это так затянется и тем более что она будет на него влиять. Василиса его не сдерживала ни в чем. Она сама была отважная женщина – кое в чем и тверже Виктора” (16 апреля 1970 г.).
О необычайной отваге и дерзости молодого Шкловского много рассказывали В.А. Каверин и Л.Н. Тынянова. В 1922 г., когда уже был приказ об его аресте (по делу правых эсеров) и в квартире Тыняновых на Греческом проспекте была засада, Шкловский не побоялся зайти в Госиздат за гонораром. Все онемели. Ведь любой сотрудник издательства мог позвонить и сообщить, что он здесь. Сам В.Б. рассказывал:
– Получив деньги, я вышел не главным, а другим ходом. Нет, не черным, просто другим – на Екатерининский канал, а не на Невский. Деньги были нужны – бежать в Финляндию; стоило дорого. Это не записывайте.
К. Поморска передавала мнение Р. Якобсона. Шкловский был очень храбр физически, на войне. Но бывает часто, что такие люди в мирное тяжелое нудное время даже легче других идут на компромиссы.
Только один раз, за полгода до смерти, он нарушил свое обыкновение и в ответ на прямой вопрос, как он попал в эсеры, сказал два слова:
– Храбрые люди.
Об одном из тех, кого он ценил и уважал, Шкловский написал: “У него было большое достоинство – он имел контур, был четок, имел волю”. С годами понимаешь, что в мире много ума, немало даже таланта, но определенность, энергия и воля – невероятная редкость. Может, это только в России. Может, только сейчас (вытравлялось десятилетиями). Но похоже, что это так. По резкости контура Шкловский был в наше время такой один.
Несколько замечаний Шкловского в связи с Ю.Н. Тыняновым.
– На меня влиял не процитированный мною автор – Бергсон. Потом мы говорили о нем с Тыняновым. В связи с пародией? Не помню. Может, и в 19-м. Пожалуй. В самом начале знакомства. Он был молодой.
– “Проблема стихотворного языка” до сих пор опережает время. Тынянов ее писал как человек, который торопится.
Тогда было впечатление, что это только начало. Что будут еще книги.
Да, это решающий кусок (о динамической конструкции). Сейчас этого не изучают. А это – основной вопрос.
Для Юрия я сделал меньше, чем для Бориса (ответ на вопрос о влиянии). Он занялся стихом. Теснота стихового ряда – какое открытие.
Я застал его, когда он еще писал стихи – под Державина. Кюхельбекерные. Помню одну строчку. Кто-то давит на коне народ “…затем, что надо” (25 мая 1973 г., утро).
– Тынянов пишет в “Пушкине”, как восьмилетний мальчик читает в кабинете отца французские книги. Но не говорит одного: об эротическом его любопытстве (1 октября 1968 г.).
– Пример банальных рифм в “Розанове” (kleine – feine – reine) – тыняновский?
– Тыняновский. Видите ли. У нас в ОПОЯЗе было правило: когда собирались вместе, то все, что говорилось, было общее – не имело авторства (20 июня 1975 г.).
– Читаю “Литературный факт”. Тынянов – совершенно гениальный человек. Так редко бывает: через столько лет читать товарища и удивляться (10 декабря 1972 г., по телефону).
Приведу высказывания разных лет о разном (свои слова не везде удалось опустить – без них часто непонятен Шкловский).
Спросил В.Б. о дальнейшей судьбе замечательного актера В. Фогеля, игравшего главную роль в поставленном по сценарию Шкловского фильме “По закону”, тоже замечательном. Лицо В.Б. омрачилось, ответил не сразу, что бывало крайне редко.
– Он повесился. Был давно болен. Фильм тяжелый. Героя вешают. Может быть, роль надо было дать другому. Может быть, я виноват в том, что он выбрал такую же смерть (1978 г.).
– Я видел двух плачущих – Горького и Маяковского. Горького – когда я сказал ему после “Самгина”, что он пишет плохо. Он дал Самгину свою сложную биографию и пытался всех уверить, что Самгин – мерзавец. Горький сказал: “Но я же пишу уже сорок пять лет”. – “Это не всегда помогает”.
(Напомнил ему, что он писал в “Удачах и поражениях Максима Горького”. Смеялся. Потом – серьезно: Горький слишком много написал для Михайловского и Скабичевского. Но книжку о Толстом он написал без оглядки.)
– А Маяковский плакал, когда я говорил ему про “Хорошо”: золото можно красить в любой цвет, кроме золотого. Про хорошо нельзя говорить, что оно хорошо.
(Узнав, что я пишу о Потебне.) – Он был гениальный человек. Но у него были плохие ученики. (В другой раз в 1975 г.: “От Потебни очень отбивал Овсянико-Куликовский”.)
– Перед смертью Станиславский хотел уйти из МХАТа и сделать “что-нибудь совсем другое”. Ему провели трубку на сцену, и он, лежа у себя, слышал, как репетируют: “Боже, как плохо!” (25 мая 1973 г., вечер).
– Говорите о ви́дении Катаева. В “Вопросах литературы” он ставит Олешу рядом с Пушкиным: “Короткие рецензии, которые умели писать Пушкин и Олеша”. Это уже выпадение прямой кишки. Он подпал под влияние Олеши и никогда не мог от него освободиться. В “Волшебном роге Оберона” его материал – газетный. Из старых подшивок. Их полезно просмотреть, если хорошо помнишь. Но не черпать оттуда матерьял (19 января 1973 г.).
– Мы выступали в Тенишевском училище. (В 1927 г.) Почему? Был хороший зал. Кроме того, там однажды пел Шаляпин – значит, место было известное, пристойное. Выступали втроем. От марксистов выступал Державин. Он все время говорил, что защитил диссертацию, а Эйхенбаум нет. Потом он сказал, что формалисты – импотенты. Я сказал: “Спросите у вашей жены”. Она сидела в первом ряду. Поднялся страшный шум. Тынянов махал палкой и хотел кого-то бить. Жена Державина смеялась. А что ей было делать? Или бить меня по морде, или смеяться. Было легкое время. Сейфуллина кричала: “Вы же умный человек, ведь вы написали «Zоо»”. Был грандиозный скандал.
В Москве тоже был скандал. Мы выступали в Колонном зале. От марксистов выступал Бухарин.
Я: – Хорошо?
– Хорошо. Мы столько слышали после этого всяких речей, что теперь кажется: хорошо (16 декабря 1974 г.).
– Читаю работы Эйхенбаума о Толстом. Есть блестящие места. Но он считал, что на Толстого все влияют. Я сказал ему как-то: “Так у тебя и Поль де Кок будет влиять”. И действительно, вскоре он так и написал (1 июня 1978 г.).
– С чего я начал? Думают: с анализа зауми. С приема. Это третье. Я начал с ощутимости (б/д).
– Паперный в новой книжке написал про “Скрипку Ротшильда”, что Яков прожил жизнь зря. Это не так. Яков Бронза – композитор. Он обнаруживает это только перед смертью. В нем погиб талант, но что-то он успел. А передатчиком того, что он все же сделал, служит жалкий Ротшильд. Типично чеховская коллизия (28 июня 1977 г.).
Не о литературе.
– В плотинах сброс надо делать не только вверху, но и внизу, чтобы с водой шел ил. Иначе в Каспии погибнет планктон, а с ним и рыба. То же будет и на Асуане. Не будет плодородных земель, которыми Нил сделал Египет.
– Мой отец погиб – попал под трамвай (перенесли остановку). Врачи после вскрытия сказали, что у него не было склероза. Я сказал: но ведь он был пьяница. В день выпивал пол-литра. Мне сказали: склероз дают неудовлетворенные желания. Если сильно хочется выпить – надо выпить. Отец говорил: хочешь разбить стекло – разбей, это дешевле.
На вопрос о телеологии:
– Я всегда считал, что есть какая-то внутренняя направленность. И в биологии она есть. (Вдруг, по неведомой ассоциации.) Первое прирученное животное – олень. Доили его – еще на моих глазах (назвал какую-то северную народность) – так: сосали и выплевывали в кувшин.
По поводу своего портрета, сделанного ребенком (нашей дочерью Машей, когда ей было одиннадцать лет).
– Хороший портрет. Когда тебя рисует ребенок, кажешься значительней.
Он обладал огромной памятью и острой наблюдательностью и не о литературе знал много. Он мог рассказать из технологии обработки кож, ковки железа, о порошковой металлургии, типах двигателей внутреннего сгорания и типах шлюзов; о том, что при наводнении вода вливается в комнату тихо, без плеска: комнатный воздух не может раскачать волну; что пулеметы в уличных боях на чердаки ставить неправильно – нет нужной настильности огня, много мертвого пространства; о том, как выглядят белые и как серые бараны, которых моют в море (к сожалению, я разницу эту забыл); что белые медведицы устроили себе родильный дом на острове Вайгач, куда собираются со всей Арктики; делился жестокими наблюдениями, что у истощенных людей руки не заполняют рукава, что книги XVIII века горят в буржуйке лучше, чем XIX – в их типографской краске больше масла; и совсем уж кошмарными: кошкам очень трудно выгрызать из трупов, потому что у них, в отличие от собак, не такая вытянутая пасть.
Чаще всего он сообщал обо всем этом по ходу дела, по боковому ходу, сильно боковому, кстати (смысл этого слова у Шкловского был на самом деле близок к “не очень кстати”). Сведения выплескивались из него. В качестве примера возьму кусок из его последней книги, хорошо показывающий, что автор все это знает сам, но ничего не может с собою поделать. Речь идет об открытии глубины в съемке Эйзенштейна. “Эйзенштейн разбил плоскость картины, он сделал невозможное, он вошел в зеркало. Вот кто истинный победитель зеркала. Между прочим, должен сказать, что Суворов боялся зеркал и завешивал их – но это не имеет как будто отношения к нашему разговору”. Шкловскому было жалко, что собеседник не узнает данного странного факта (а у Шкловского все факты – странные) и не посмотрит на историческое лицо или событие, освободившись от автоматизма восприятия; к тому ж никогда не известно, что, когда и кому может пригодиться.
Если он видел, что собеседника тема интересует, охотно давал развертывание сюжета. Однажды мы очень хорошо поговорили о случке лошадей (я в детстве одно время жил возле случного пункта и нечаянно знал предмет), о помощи ветеринара жеребцу при этом процессе и проч. В этом месте разговора присутствовавшая при сем дама поднялась и вышла, а потом вышел и четвертый собеседник, хотя и был мужчиной.
– Неприлично, – сказал В.Б. – Но лошади об этом не знают.
Потом В.Б. рассказал про своего учителя, скульптора Шервуда. У него был козел. Во время голода скульптор жил на продукты, которыми ему платили владельцы коз, покрываемых этим козлом. Я тут же кстати поделился сведениями о половом акте у таких животных, как ежи, верблюды, бегемоты и голубые киты; одно сведение В.Б. оспорил (о количестве спермы у кита; по ходу дела вспомнил, что в Петрограде в 1919 г. всё жарили на спермацете – китовом жире). После сообщения В.Б. о родильном доме белых медведей я, чтоб не остаться в долгу, рассказал, как белый медведь, у которого нос черный, когда выжидает на льдине тюленей, догадывается закрывать его лапой; один раз, говоря об анализе Потебней сочетания “горькие слезы”, вспомнил кстати, что у диабетиков слезы сладкие. Мне иногда казалось, что подобные вещи интересуют В.Б. больше, чем мои сообщения о находках в периодике прошлого века.
Он любил говорить об Уатте, Форде, Болотове, Екатерине Великой. Но вряд ли даже приблизительно он бы сказал, где об этом написано или в каком году что было. Он помнил самую суть факта; именно эта голая суть была нужна ему для его парадоксально-пунктирной мысли.
Впрочем, всякое его рассуждение невидным, но постоянным течением в конце концов прибивалось к искусству.
– У мозга огромные возможности. Он может погасить первичное ощущение, детское удивление во имя быстроты реакции. Но одновременно с этим гасятся зачатки искусства.
В результате все же больше говорили о литературе – т. е. о поэтике. В конце шестидесятых – о структурализме. К нему у Шкловского было много претензий: считал, что по сравнению с формальным методом структуралисты не изобрели ничего нового, что они игнорируют динамизм художественной конструкции, понимая ее статично, что они неисторичны, что они пишут искусственным и просто плохим языком, что лингвистические структуры нельзя целиком переносить на искусство, а теорию искусства строить только для поэзии (“это проще, но неверно”).
– Вы говорите, что Якобсона надо отделять от остального структурализма?
Пожалуй. Надо.
Обо всем этом я напишу.
Статья будет начинаться так. У Толстого есть неизвестный рассказ. Человек выезжает в деревню. Разговаривает со своей умершей восемь лет назад женой. Он не знает, из прошлого он или из будущего.
Так и я сейчас смотрю на структуралистов.
Я обманул младенцев.
Они развили сложную терминологию. Я ее не понимаю. Что пишет Лотман, не понимаю. Но так плохо писать нельзя. Он пишет как Виноградов. Нельзя писать о литературе и писать так плохо. (Другая запись – 1972 г.: “Меня читают. Читают. Но больше (холодно и с обидой) – Лотмана”.)
Сейчас все говорят об уровнях. Но это все не так.
– В.Б. но это вы первый высказали идею о сюжетном тропе, об изоморфизме сюжета и стиля – разных уровней. Разве это неверно?
– Верно. Можно понимать вещь как елку. (В.Б., видимо, хотел сказать, что тот же рисунок с разной силою повторяется на нескольких уровнях.) Но это не обязательно. И не в каждом произведении писателя это есть (21 ноября 1968 г.).
Об изоморфизме говорили особенно много – может, потому, что мне эта его идея казалась (и кажется) одной из самых глубоких и в теоретическом, и в практически-исследовательском планах, а Шкловский ее почему-то теперь все время оспаривал.
В те годы я много спорил с ним о границах применения точных методов, считая, что низшие уровни художественной системы – повествование, собственно язык – можно исследовать этими методами, в частности статистическими. Такую попытку я предпринял в первой главе своей книги “Поэтика Чехова”, а в остальных – целостного описания художественного мира, который на всех уровнях устроен единообразно. Эти споры и взгляды Шкловского достаточно полно отразились в его письме по поводу книги. Привожу его целиком.
Дорогой Саша!
Я поздравляю себя и Вас с тем, что я еще не послал Вам письма с благодарностью за присылку книги.
Оно бы сгорело. (У нас в подъезде подожгли почтовый ящик. – А. Ч.)
Книгу Вашу я прочел еще в Ялте, взяв экземпляр у Каверина.
Спасибо за присылку экземпляра.
Книга хорошая. Книга, как бы Вам сказать, – не то что разнонаправленная, сколько разнопостроенная.
В начале Вы пользуетесь приемами структуралистов, определением качеств произведения или частей произведения по принципу “да” – “нет”, потом Вы переходите на другие принципы.
Первые десять страниц (теоретическое введение. – А. Ч.) написаны с большим применением терминов, которые цитируются как всем известные без уточнения смысла их для данной книги.
Вы ссылаетесь на 5-й стр., выясняя идею изоморфизма, на меня.
Я не только указал связь, я попытался построить общую теорию сюжетосложения, включая в нее и учет предыдущего состояния построения этих форм, т. е. пытался доказать, что художественное произведение по методу организации материала все едино и событийная часть – материал нового построения, а не форма его.
О проекте
О подписке