Читать книгу «Zoo, или Письма не о любви. Сентиментальное путешествие. Жили-были. Письма внуку» онлайн полностью📖 — Виктора Шкловского — MyBook.









Оленю годятся в борьбе его рога, соловей поет не даром, но наши книги нам не пригодятся. Обида неизлечима.

А нам остаются желтые стены домов, освещенные солнцем, наши книги и вся нами по пути к любви построенная человеческая культура.

И завет быть легким.

А если очень больно?

Переведи все в космический масштаб, возьми сердце в зубы, пиши книгу.

Но где та, которая любит меня?

Я вижу ее во сне, и беру за руки, и называю именем Люси, синеглазым капитаном моей жизни, и падаю в обмороке к ее ногам, и выпадаю из сна.

О, разлука, о тело ломимое, кровь проливаемая!

Письмо пятое,

содержащее описание Ремизова, Алексея Михайловича, и его способа носить воду на четвертый этаж бутылками. Здесь же описаны быт и нравы Великого обезьяньего ордена. Сюда же я вставил теоретические замечания о роли личного элемента как материала в искусстве.

Ты знаешь, у обезьяньего царя Асыки – Алексея Ремизова – опять неприятности: его выселяют из квартиры.

Не дают спокойно пожить человеку, как он хочет.

Зимой в 1919 году жил Ремизов в Петербурге, а водопровод в его доме взял да и лопнул.

Всякий человек растерялся бы. Но Ремизов собрал у всех знакомых бутылки, маленькие аптекарские, винные и всякие другие, какие попались. Построил он их ротой в комнате на ковре, потом брал по две и бежал по лестнице вниз за водой. При таком способе воду нужно носить для каждого дня неделю.

Очень неудобно, но – забавно!

Жизнь Ремизова – он сам ее построил, собственнохвостно, – очень неудобная, но забавная.

Росту он малого, волос имеет густой и одним большим вихром – ежиком. Сутулится, а губы красные-красные. Нос курносый, и всё – нарочно.

А паспорт весь исписан обезьяньими знаками. Еще до того, как лопнул водопровод, ушел Ремизов от людей – он уже заранее знал, что они за птицы, – и пошел к великому обезьяньему народу.

Обезьяний орден придуман Ремизовым по типу русского масонства. Был в нем Блок, сейчас Кузмин состоит музыкантом Великой и вольной обезьяньей палаты, а Гржебин – тот кум обезьяний, и в этом ордене состоит в чине и звании зауряд-князя, это на голодное и военное время.

И я принят в этот обезьяний заговор, чин дал себе сам, “короткохвостый обезьяненок”. Хвост я себе сбрил сам перед тем, как уйти в Красную армию в Херсоне. Так как ты зауряд-иностранка и твои чемоданы не знают, что владелицу их вскормила сибирячка, румяная Стеша, то нужно сказать тебе еще и то, что наш обезьяний народ, народ дезертиров от жизни, имеет настоящего царя. Заслуженного.

У Ремизова есть жена, очень русская, очень русая, крупная, Серафима Павловна Ремизова-Довгелло; она в Берлине, как негр какой-нибудь в Москве времен Алексея Михайловича, царя, такая она белая и русская.

Сам Ремизов тоже Алексей Михайлович. Говорил он мне раз:

– Не могу я больше начать роман: “Иван Иванович сидел за столом”.

Так как я тебя уважаю, то вот тебе открытие тайны.

Как корова съедает траву, так съедаются литературные темы, вынашиваются и истираются приемы.

Писатель не может быть землепашцем: он кочевник и со своим стадом и женой переходит на новую траву.

Наше обезьянье великое войско живет, как киплинговская кошка на крышах – “сама по себе”.

Вы ходите в платьях, и день идет у вас за днем; в убийстве, даже более – в любви, – вы традиционны. Обезьянье войско не ночует там, где обедало, и не пьет утреннего чая там, где спало. Оно всегда без квартиры.

Их дело – создание новых вещей. Ремизов сейчас хочет создать книгу без сюжета, без судьбы человека, положенной в основу композиции. Он пишет то книгу, составленную из кусков, – это “Россия в письменах”, это книга из обрывков книг, – то книгу, наращенную на письма Розанова.

Нельзя писать книгу по-старому. Это знает Белый, хорошо знал Розанов, знает Горький, когда не думает о синтезах и о Штейнахе, и знаю я, короткохвостый обезьяненок.

Мы ввели в нашу работу интимное, названное по имени и отчеству из-за той же необходимости нового материала в искусстве. Соломон Каплун в новом рассказе Ремизова, Мария Федоровна Андреева в плаче его над Блоком – необходимость литературной формы.

Обезьянье войско несет свою службу. Ходом коня наискось я пересек твою жизнь, как это было и есть – ты знаешь; но, Алик, ты попадаешь в мою книгу, как Исаак на костер, сложенный Авраамом. А знаешь ли, Алик, что лишнее “а” в имя Авраама Бог дал ему из великой любви. Лишний звук показался хорошим подарком даже для Бога.

Знаешь ли ты это, Алик?

Впрочем, ты не будешь жертвой, это я обменной жертвой, барашком, впутался рогами в кустарник.

Комната Ремизова вся в куколках, в чертиках, а Ремизов сидит и шипит на всех: “Тише, – хозяйка”, – и поднимает палец. Он не боится хозяйки – он играет.

Тягостен вольным обезьянам путь по тротуарам, жизнь чужая. Женщины человеческие непонятны. Быт человеческий – страшный, тупой, косный, негибкий.

Мы юродствуем в мире для того, чтобы быть свободными.

Быт превращаем в анекдоты.

Строим между миром и собою маленькие собственные мирки-зверинцы.

Мы хотим свободы.

Ремизов живет в жизни методами искусства.

Кончаю писать, мне нужно бежать в кондитерскую Mierike за тортом. Сейчас ко мне придет кто-то, потом нужно нести торт, потом еще зайти к кому-то, потом искать денег, продавать книгу, разговаривать с молодыми писателями. Ничего, в обезьяньем хозяйстве все пригодится. Вавилонское столпотворение для нас понятней парламента, обиды нам есть где записывать, позы и морозы у нас ходят в паре, потому что – рифмы. Я не отдам своего ремесла писателя, своей вольной дороги по крышам за европейский костюм, чищеные сапоги, высокую валюту, даже за Алю.

Письмо шестое

О тоске и плене нашего прародителя. Кончается письмо нерешительным предложением начать издавать для него газету.

Звери в клетках Zoo не выглядят слишком несчастными.

Они даже родят детенышей.

Львят выращивали кормилицы-собаки, и львята не знали о своем высоком происхождении.

День и ночь, как шибера, метались в клетках гиены.

Все четыре лапы гиены поставлены у нее как-то очень близко к тазу.

Скучали взрослые львы.

Тигры ходили вдоль прутьев клетки.

Шуршали своей кожей слоны.

Очень красивы были ламы. У них теплое шерстяное платье и голова легкая. Похожи на тебя.

На зиму все закрыто.

С точки зрения зверей, это не большая перемена.

Остался аквариум.

В голубой воде, освещенной электричеством и похожей на лимонад, плавают рыбы. А за некоторыми стеклами совсем страшно. Сидит деревцо с белыми ветками и тихо шевелит ими. Зачем было создавать в мире такую скуку? Человекообразную обезьяну не продали, а поместили в верхнем этаже аквариума. Ты сильно занята, так сильно занята, что у меня все время теперь свободно. Хожу в аквариум.

Он не нужен мне. Zoo пригодилось бы мне для параллелизмов.

Обезьяна, Аля, приблизительно моего роста, но шире в плечах, сгорблена и длиннорука. Не выглядит, что она сидит в клетке.

Несмотря на шерсть и нос, как будто сломанный, она производит на меня впечатление арестанта.

И клетка не клетка, а тюрьма.

Клетка двойная, а между решетками, не помню, ходит или не ходит часовой? Скучает обезьян (он мужчина) целый день. В три ему дают есть. Он ест с тарелки. Иногда после этого он занимается скучным обезьяньим делом. Обидно и стыдно это.

К нему относишься как к человеку, а он бесстыден.

В остальное время лазит обезьян по клетке, косясь на публику. Сомневаюсь, имеем ли мы право держать этого своего дальнего родственника без суда в тюрьме.

И где его консул?

Скучает, небось, обезьян без леса. Люди ему кажутся злыми духами. И целый день скучает этот бедный иностранец во внутреннем Zoo.

Для него не выпускают даже газеты.

Письмо седьмое

О портрете Гржебина, о самом Зиновии Исаевиче Гржебине. Письмо написано в покаянном настроении, и поэтому к нему приложена марка гржебинского издательства. Тут же несколько беглых замечаний о еврействе и об отношении евреев к России.

О чем писать! Вся моя жизнь – письмо к тебе.

Встречи все реже. Сколько простых слов понял я: сохну, горю, пропадаю, но сохну – самое понятное слово.

О любви писать нельзя. Буду писать о Зиновии Гржебине – издателе. Кажется, это достаточно далеко.

На портрете Юрия Анненкова у Зиновия Исаевича Гржебина лицо нежно-розовое, очень съедобного цвета.

В натуре Гржебин белей.

На портрете лицо очень мясное; или даже скорей напоминает кишки, наполненные пищей. В натуре Гржебин туже, крепче и мог бы быть сравнен с аэростатом полужесткой системы. Когда мне не было еще 30 лет и я не знал еще одиночества, и не знал, насколько Шпрее у́же Невы, и не сидел в пансионе Marzahn, хозяйка которого не позволяет мне петь ночью за работой, и не дрожал от звука телефона, когда жизнь еще не захлопнула передо мной дверь в Россию на пальцы мне, когда я думал, что история переломится на моем колене, когда я любил бегать за трамваем, —

 
Когда поэме редкой
Не предпочел бы мячик меткий, —
 

(кажется, так)

я очень не любил Гржебина. Было мне тогда 27, и 28, и 29 лет.

Я думал, что Гржебин жесток оттого, что он наглотался русской литературы.

Теперь, когда я знаю, что Шпрее у́же Невы раз в 30, когда самому мне 30 лет, когда я жду звонка телефона – а мне сказали, что не будут звонить, – когда жизнь захлопнула дверь на пальцы мне, а история оказалась такой занятой, что ей даже нельзя написать письма, когда езжу в трамваях и не хочу перевернуть их, когда ноги мои лишились слепых сапог, которые были на них одеты, и я не умею больше наступать, – теперь я знаю, что Гржебин – ценный продукт. Я не хочу портить гржебинского кредита, но верю свято, что книгу мою не будут читать ни в одном банке.

Поэтому сообщаю, что Гржебин вовсе не делец и набит он вовсе не русской литературой, им проглоченной, и не долларами.

Да, ты не знаешь, Аля, кто такой Гржебин? Гржебин – издатель, издавал альманах “Шиповник”, издавал “Пантеон”, а сейчас у него, кажется, самое крупное издательство в Берлине.

В России 1918–1920 годов Гржебин покупал рукописи истерически; это была болезнь, вроде бешенства матки.

Тогда он книг не издавал. А я приходил к нему в слепых сапогах и кричал голосом в 30 раз более громким, чем любой берлинский голос. А вечером пил у него чай.

Не думай, что я сузился в 30 раз.

Просто – все изменилось.

Теперь свидетельствую: Гржебин не делец.

Гржебин – буржуй советского образца, с бредом и с брожением.

Сейчас он издает, издает, издает! Книга за книгой бегут, хотят бежать в Россию, но не проходят туда.

На всех марка: “Зиновий Гржебин”.

200, 300 400, может быть, скоро 1000 названий. Книги громоздятся друг на друга, создаются пирамиды, потоки, а в Россию проходят по капле.

Но бредит советский буржуй международным масштабом на краю света в Берлине и издает все новые книги.

Книги как таковые. Книги для книг, для утверждения и имени издательства.

Это пафос собственничества, пафос собиранья вокруг своего имени наибольшего количества вещей. Советский фантастический буржуй в ответ на советские карточки, на номера, бросил все свои деньги, всю энергию на создание тучи вещей, носящих его имя.

Пускай не проходят книги в Россию, – как нелюбимый ухаживатель разоряется на цветы, и превращает комнату женщины, которая его не любит, в цветочный магазин, и любуется нелепостью.

Нелепостью очень красивой и убедительной. Так отвергнутый любовник России Гржебин, чувствующий свое право на жизнь, все издает, издает и издает.

Не удивляйся, Аля, – мы все умеем бредить. Все те, кто живет всерьез.

Торгуется Гржебин, когда ему продаешь рукописи, сильно, но больше из приличия, чем из кулачества.

Ему хочется показать себе, что он и дело его – реальность.

Договоры Гржебина псевдореальны и относятся к области электрификации России.

Россия евреев не любит.

А между тем евреи типа Гржебина – хорошее жароповышающее средство.

Хорошо видеть Гржебина с его аппетитом к созданию вещей в безверном и бездельном русском Берлине.

Письмо восьмое

с благодарностью за цветы, присланные с письмом о Гржебине. Это третье Алино письмо.

И пишу тебе письмо. Милый татарчонок, спасибо за цветы.

Комната вся надушена и продушена; спать не шла – так было жалко от них уйти.

В этой нелепой комнате с колоннами, оружием, совой я чувствую себя дома.

Мне принадлежат в ней тепло, запах и тишина.

Я унесу их, как отражение в зеркале: уйдешь – и нет их, вернулась, взглянула – они опять тут.

И не веришь, что только тобою они живут в зеркале.

Больше всего мне сейчас хочется, чтобы было лето, чтобы всего, что было, – не было.

Чтобы я была молодая и крепкая.

Тогда бы из смеси крокодила с ребенком остался бы только ребенок и я была бы счастлива.

Я не роковая женщина, я – Аля, розовая и пухлая.

Вот и все.

Аля

Целую, сплю

Письмо девятое

О трех делах, мне порученных, о вопросе “любишь?”, о моем разводящем, о том, как сделан “Дон Кихот”; потом письмо переходит в речь о великом русском писателе и кончается мыслью о сроке моей службы.

Ты дала мне два дела:

1) не звонить к тебе, 2) не видать тебя.

И теперь я занятой человек.

Есть еще третье дело: не думать о тебе. Но его ты мне не поручала.

Ты сама иногда спрашиваешь меня: “Любишь?”

Тогда я знаю, что происходит поверка постов. Отвечаю с прилежанием солдата инженерных войск, плохо знающего гарнизонный устав:

“Пост номер третий, номер не знаю наверное, место поста – у телефона и на улицах от Gedächtniskirche до мостов на Yorckstrasse, не дальше. Обязанности: любить, не встречаться, не писать писем. И помнить, как сделан «Дон Кихот»”.

“Дон Кихот” сделан в тюрьме по ошибке. Пародийный герой был использован Сервантесом не только для совершения карикатурных подвигов, но и для произнесения мудрых речей. Сама знаешь, господин разводящий, что нужно куда-нибудь послать свои письма. Дон Кихот получил мудрость в подарок, больше некому было быть мудрым в романе: от сочетания мудрости и безумья родился тип Дон Кихот.

Многое я мог бы еще рассказать, но вижу чуть скругленную спинку и концы маленького собольего палантина. Ты надеваешь его так, чтобы закрыть горло.

Я не могу уйти, оставить пост.

Разводящий уходит легко и быстро, изредка останавливаясь у магазинов.

Смотрит сквозь стекло на туфли с острыми носками, на длинные дамские перчатки, на черные шелковые рубашки с белой каемкой, серьезно, хорошо, как дети смотрят сквозь стекло магазина на большую красивую куклу.

1
...