Оленю годятся в борьбе его рога, соловей поет не даром, но наши книги нам не пригодятся. Обида неизлечима.
А нам остаются желтые стены домов, освещенные солнцем, наши книги и вся нами по пути к любви построенная человеческая культура.
И завет быть легким.
А если очень больно?
Переведи все в космический масштаб, возьми сердце в зубы, пиши книгу.
Но где та, которая любит меня?
Я вижу ее во сне, и беру за руки, и называю именем Люси, синеглазым капитаном моей жизни, и падаю в обмороке к ее ногам, и выпадаю из сна.
О, разлука, о тело ломимое, кровь проливаемая!
содержащее описание Ремизова, Алексея Михайловича, и его способа носить воду на четвертый этаж бутылками. Здесь же описаны быт и нравы Великого обезьяньего ордена. Сюда же я вставил теоретические замечания о роли личного элемента как материала в искусстве.
Ты знаешь, у обезьяньего царя Асыки – Алексея Ремизова – опять неприятности: его выселяют из квартиры.
Не дают спокойно пожить человеку, как он хочет.
Зимой в 1919 году жил Ремизов в Петербурге, а водопровод в его доме взял да и лопнул.
Всякий человек растерялся бы. Но Ремизов собрал у всех знакомых бутылки, маленькие аптекарские, винные и всякие другие, какие попались. Построил он их ротой в комнате на ковре, потом брал по две и бежал по лестнице вниз за водой. При таком способе воду нужно носить для каждого дня неделю.
Очень неудобно, но – забавно!
Жизнь Ремизова – он сам ее построил, собственнохвостно, – очень неудобная, но забавная.
Росту он малого, волос имеет густой и одним большим вихром – ежиком. Сутулится, а губы красные-красные. Нос курносый, и всё – нарочно.
А паспорт весь исписан обезьяньими знаками. Еще до того, как лопнул водопровод, ушел Ремизов от людей – он уже заранее знал, что они за птицы, – и пошел к великому обезьяньему народу.
Обезьяний орден придуман Ремизовым по типу русского масонства. Был в нем Блок, сейчас Кузмин состоит музыкантом Великой и вольной обезьяньей палаты, а Гржебин – тот кум обезьяний, и в этом ордене состоит в чине и звании зауряд-князя, это на голодное и военное время.
И я принят в этот обезьяний заговор, чин дал себе сам, “короткохвостый обезьяненок”. Хвост я себе сбрил сам перед тем, как уйти в Красную армию в Херсоне. Так как ты зауряд-иностранка и твои чемоданы не знают, что владелицу их вскормила сибирячка, румяная Стеша, то нужно сказать тебе еще и то, что наш обезьяний народ, народ дезертиров от жизни, имеет настоящего царя. Заслуженного.
У Ремизова есть жена, очень русская, очень русая, крупная, Серафима Павловна Ремизова-Довгелло; она в Берлине, как негр какой-нибудь в Москве времен Алексея Михайловича, царя, такая она белая и русская.
Сам Ремизов тоже Алексей Михайлович. Говорил он мне раз:
– Не могу я больше начать роман: “Иван Иванович сидел за столом”.
Так как я тебя уважаю, то вот тебе открытие тайны.
Как корова съедает траву, так съедаются литературные темы, вынашиваются и истираются приемы.
Писатель не может быть землепашцем: он кочевник и со своим стадом и женой переходит на новую траву.
Наше обезьянье великое войско живет, как киплинговская кошка на крышах – “сама по себе”.
Вы ходите в платьях, и день идет у вас за днем; в убийстве, даже более – в любви, – вы традиционны. Обезьянье войско не ночует там, где обедало, и не пьет утреннего чая там, где спало. Оно всегда без квартиры.
Их дело – создание новых вещей. Ремизов сейчас хочет создать книгу без сюжета, без судьбы человека, положенной в основу композиции. Он пишет то книгу, составленную из кусков, – это “Россия в письменах”, это книга из обрывков книг, – то книгу, наращенную на письма Розанова.
Нельзя писать книгу по-старому. Это знает Белый, хорошо знал Розанов, знает Горький, когда не думает о синтезах и о Штейнахе, и знаю я, короткохвостый обезьяненок.
Мы ввели в нашу работу интимное, названное по имени и отчеству из-за той же необходимости нового материала в искусстве. Соломон Каплун в новом рассказе Ремизова, Мария Федоровна Андреева в плаче его над Блоком – необходимость литературной формы.
Обезьянье войско несет свою службу. Ходом коня наискось я пересек твою жизнь, как это было и есть – ты знаешь; но, Алик, ты попадаешь в мою книгу, как Исаак на костер, сложенный Авраамом. А знаешь ли, Алик, что лишнее “а” в имя Авраама Бог дал ему из великой любви. Лишний звук показался хорошим подарком даже для Бога.
Знаешь ли ты это, Алик?
Впрочем, ты не будешь жертвой, это я обменной жертвой, барашком, впутался рогами в кустарник.
Комната Ремизова вся в куколках, в чертиках, а Ремизов сидит и шипит на всех: “Тише, – хозяйка”, – и поднимает палец. Он не боится хозяйки – он играет.
Тягостен вольным обезьянам путь по тротуарам, жизнь чужая. Женщины человеческие непонятны. Быт человеческий – страшный, тупой, косный, негибкий.
Мы юродствуем в мире для того, чтобы быть свободными.
Быт превращаем в анекдоты.
Строим между миром и собою маленькие собственные мирки-зверинцы.
Мы хотим свободы.
Ремизов живет в жизни методами искусства.
Кончаю писать, мне нужно бежать в кондитерскую Mierike за тортом. Сейчас ко мне придет кто-то, потом нужно нести торт, потом еще зайти к кому-то, потом искать денег, продавать книгу, разговаривать с молодыми писателями. Ничего, в обезьяньем хозяйстве все пригодится. Вавилонское столпотворение для нас понятней парламента, обиды нам есть где записывать, позы и морозы у нас ходят в паре, потому что – рифмы. Я не отдам своего ремесла писателя, своей вольной дороги по крышам за европейский костюм, чищеные сапоги, высокую валюту, даже за Алю.
О тоске и плене нашего прародителя. Кончается письмо нерешительным предложением начать издавать для него газету.
Звери в клетках Zoo не выглядят слишком несчастными.
Они даже родят детенышей.
Львят выращивали кормилицы-собаки, и львята не знали о своем высоком происхождении.
День и ночь, как шибера, метались в клетках гиены.
Все четыре лапы гиены поставлены у нее как-то очень близко к тазу.
Скучали взрослые львы.
Тигры ходили вдоль прутьев клетки.
Шуршали своей кожей слоны.
Очень красивы были ламы. У них теплое шерстяное платье и голова легкая. Похожи на тебя.
На зиму все закрыто.
С точки зрения зверей, это не большая перемена.
Остался аквариум.
В голубой воде, освещенной электричеством и похожей на лимонад, плавают рыбы. А за некоторыми стеклами совсем страшно. Сидит деревцо с белыми ветками и тихо шевелит ими. Зачем было создавать в мире такую скуку? Человекообразную обезьяну не продали, а поместили в верхнем этаже аквариума. Ты сильно занята, так сильно занята, что у меня все время теперь свободно. Хожу в аквариум.
Он не нужен мне. Zoo пригодилось бы мне для параллелизмов.
Обезьяна, Аля, приблизительно моего роста, но шире в плечах, сгорблена и длиннорука. Не выглядит, что она сидит в клетке.
Несмотря на шерсть и нос, как будто сломанный, она производит на меня впечатление арестанта.
И клетка не клетка, а тюрьма.
Клетка двойная, а между решетками, не помню, ходит или не ходит часовой? Скучает обезьян (он мужчина) целый день. В три ему дают есть. Он ест с тарелки. Иногда после этого он занимается скучным обезьяньим делом. Обидно и стыдно это.
К нему относишься как к человеку, а он бесстыден.
В остальное время лазит обезьян по клетке, косясь на публику. Сомневаюсь, имеем ли мы право держать этого своего дальнего родственника без суда в тюрьме.
И где его консул?
Скучает, небось, обезьян без леса. Люди ему кажутся злыми духами. И целый день скучает этот бедный иностранец во внутреннем Zoo.
Для него не выпускают даже газеты.
О портрете Гржебина, о самом Зиновии Исаевиче Гржебине. Письмо написано в покаянном настроении, и поэтому к нему приложена марка гржебинского издательства. Тут же несколько беглых замечаний о еврействе и об отношении евреев к России.
О чем писать! Вся моя жизнь – письмо к тебе.
Встречи все реже. Сколько простых слов понял я: сохну, горю, пропадаю, но сохну – самое понятное слово.
О любви писать нельзя. Буду писать о Зиновии Гржебине – издателе. Кажется, это достаточно далеко.
На портрете Юрия Анненкова у Зиновия Исаевича Гржебина лицо нежно-розовое, очень съедобного цвета.
В натуре Гржебин белей.
На портрете лицо очень мясное; или даже скорей напоминает кишки, наполненные пищей. В натуре Гржебин туже, крепче и мог бы быть сравнен с аэростатом полужесткой системы. Когда мне не было еще 30 лет и я не знал еще одиночества, и не знал, насколько Шпрее у́же Невы, и не сидел в пансионе Marzahn, хозяйка которого не позволяет мне петь ночью за работой, и не дрожал от звука телефона, когда жизнь еще не захлопнула передо мной дверь в Россию на пальцы мне, когда я думал, что история переломится на моем колене, когда я любил бегать за трамваем, —
Когда поэме редкой
Не предпочел бы мячик меткий, —
(кажется, так)
я очень не любил Гржебина. Было мне тогда 27, и 28, и 29 лет.
Я думал, что Гржебин жесток оттого, что он наглотался русской литературы.
Теперь, когда я знаю, что Шпрее у́же Невы раз в 30, когда самому мне 30 лет, когда я жду звонка телефона – а мне сказали, что не будут звонить, – когда жизнь захлопнула дверь на пальцы мне, а история оказалась такой занятой, что ей даже нельзя написать письма, когда езжу в трамваях и не хочу перевернуть их, когда ноги мои лишились слепых сапог, которые были на них одеты, и я не умею больше наступать, – теперь я знаю, что Гржебин – ценный продукт. Я не хочу портить гржебинского кредита, но верю свято, что книгу мою не будут читать ни в одном банке.
Поэтому сообщаю, что Гржебин вовсе не делец и набит он вовсе не русской литературой, им проглоченной, и не долларами.
Да, ты не знаешь, Аля, кто такой Гржебин? Гржебин – издатель, издавал альманах “Шиповник”, издавал “Пантеон”, а сейчас у него, кажется, самое крупное издательство в Берлине.
В России 1918–1920 годов Гржебин покупал рукописи истерически; это была болезнь, вроде бешенства матки.
Тогда он книг не издавал. А я приходил к нему в слепых сапогах и кричал голосом в 30 раз более громким, чем любой берлинский голос. А вечером пил у него чай.
Не думай, что я сузился в 30 раз.
Просто – все изменилось.
Теперь свидетельствую: Гржебин не делец.
Гржебин – буржуй советского образца, с бредом и с брожением.
Сейчас он издает, издает, издает! Книга за книгой бегут, хотят бежать в Россию, но не проходят туда.
На всех марка: “Зиновий Гржебин”.
200, 300 400, может быть, скоро 1000 названий. Книги громоздятся друг на друга, создаются пирамиды, потоки, а в Россию проходят по капле.
Но бредит советский буржуй международным масштабом на краю света в Берлине и издает все новые книги.
Книги как таковые. Книги для книг, для утверждения и имени издательства.
Это пафос собственничества, пафос собиранья вокруг своего имени наибольшего количества вещей. Советский фантастический буржуй в ответ на советские карточки, на номера, бросил все свои деньги, всю энергию на создание тучи вещей, носящих его имя.
Пускай не проходят книги в Россию, – как нелюбимый ухаживатель разоряется на цветы, и превращает комнату женщины, которая его не любит, в цветочный магазин, и любуется нелепостью.
Нелепостью очень красивой и убедительной. Так отвергнутый любовник России Гржебин, чувствующий свое право на жизнь, все издает, издает и издает.
Не удивляйся, Аля, – мы все умеем бредить. Все те, кто живет всерьез.
Торгуется Гржебин, когда ему продаешь рукописи, сильно, но больше из приличия, чем из кулачества.
Ему хочется показать себе, что он и дело его – реальность.
Договоры Гржебина псевдореальны и относятся к области электрификации России.
Россия евреев не любит.
А между тем евреи типа Гржебина – хорошее жароповышающее средство.
Хорошо видеть Гржебина с его аппетитом к созданию вещей в безверном и бездельном русском Берлине.
с благодарностью за цветы, присланные с письмом о Гржебине. Это третье Алино письмо.
И пишу тебе письмо. Милый татарчонок, спасибо за цветы.
Комната вся надушена и продушена; спать не шла – так было жалко от них уйти.
В этой нелепой комнате с колоннами, оружием, совой я чувствую себя дома.
Мне принадлежат в ней тепло, запах и тишина.
Я унесу их, как отражение в зеркале: уйдешь – и нет их, вернулась, взглянула – они опять тут.
И не веришь, что только тобою они живут в зеркале.
Больше всего мне сейчас хочется, чтобы было лето, чтобы всего, что было, – не было.
Чтобы я была молодая и крепкая.
Тогда бы из смеси крокодила с ребенком остался бы только ребенок и я была бы счастлива.
Я не роковая женщина, я – Аля, розовая и пухлая.
Вот и все.
Аля
Целую, сплю
О трех делах, мне порученных, о вопросе “любишь?”, о моем разводящем, о том, как сделан “Дон Кихот”; потом письмо переходит в речь о великом русском писателе и кончается мыслью о сроке моей службы.
Ты дала мне два дела:
1) не звонить к тебе, 2) не видать тебя.
И теперь я занятой человек.
Есть еще третье дело: не думать о тебе. Но его ты мне не поручала.
Ты сама иногда спрашиваешь меня: “Любишь?”
Тогда я знаю, что происходит поверка постов. Отвечаю с прилежанием солдата инженерных войск, плохо знающего гарнизонный устав:
“Пост номер третий, номер не знаю наверное, место поста – у телефона и на улицах от Gedächtniskirche до мостов на Yorckstrasse, не дальше. Обязанности: любить, не встречаться, не писать писем. И помнить, как сделан «Дон Кихот»”.
“Дон Кихот” сделан в тюрьме по ошибке. Пародийный герой был использован Сервантесом не только для совершения карикатурных подвигов, но и для произнесения мудрых речей. Сама знаешь, господин разводящий, что нужно куда-нибудь послать свои письма. Дон Кихот получил мудрость в подарок, больше некому было быть мудрым в романе: от сочетания мудрости и безумья родился тип Дон Кихот.
Многое я мог бы еще рассказать, но вижу чуть скругленную спинку и концы маленького собольего палантина. Ты надеваешь его так, чтобы закрыть горло.
Я не могу уйти, оставить пост.
Разводящий уходит легко и быстро, изредка останавливаясь у магазинов.
Смотрит сквозь стекло на туфли с острыми носками, на длинные дамские перчатки, на черные шелковые рубашки с белой каемкой, серьезно, хорошо, как дети смотрят сквозь стекло магазина на большую красивую куклу.
О проекте
О подписке