Читать книгу «Транквилин (сборник)» онлайн полностью📖 — Вероники Кунгурцевой — MyBook.
 









 




 





Нерешительно выдвинула ящик – там, на дне, под кипой тетрадок хранилась когда-то фотография Гудрун. Теперь ее не было. Сверху лежала большая – величиной в две обычные – тетрадь в коричневом переплете. Надя задумалась. Никогда она не трогала его бумаг. Но почему он не хочет показать ей свои стихи? Это же не тайна – он же печатать их будет. Или… он думает, она не поймет?! Надя подбежала к двери, выглянула на дорогу и вернулась к столу. И открыла тетрадь. Веером взметнулись страницы, глаза ее поймали: «Гудрун для меня…» – она захлопнула тетрадь. Дневник?!

Уйти, немедленно уйти. Закрыть дверь на ключ и сидеть дома. «Гудрун для меня…» От калитки она вернулась. Он решил вчера, что она читала его дневник… Раз он думает, что она способна на такое, то она в самом деле способна.

Надя открыла тетрадь, лихорадочно пролистнула страницы – он вел дневник время от времени, здесь были еще школьные записи. Прошелестели десять лет. Февраль нынешнего года.

Он писал о литературе, всё о литературе: Набоков, Гумилёв, Бунин, Ходасевич… Вот – о том, что не выдержал, уехал из Москвы, февраль кончается – о ней, Наде, ни слова.

Март, восьмое число.

Он писал, что решился. Пусть ей будет приятно – вдруг ей некому подарить цветы… Надя думала, он пишет о ней, и вдруг: Лёва ведь часто уезжает. А он, Семён, всегда дарил ей цветы, тем более в праздники. Он позвонил Романычу, Романыч согласился; он истратил последнюю десятку, купил красные тюльпаны – она любила их больше других цветов, это были их цветы, цветы их любви. Поехал в аэропорт и послал ей цветы самолетом. И несколько дней думал, как Романыч вручил ей эти цветы, не сказав ничего, как она их увидела – и всё поняла.

Надя откинулась на стуле. Леденящее спокойствие сковало ее. Она вспомнила крашеные цветы, которые он подарил в тот день ей (наверное, мелочишка от десятки осталась!), и зажмурилась, сгорая от стыда и унижения. (Да, и еще: в тот день он взял деньги у нее – мол, обязательно отдам. Так и не отдал.) Она ненавидела его лютой ненавистью. Для нее всё то, о чём она прочла, происходило сию минуту, она забыла о времени. Как он лгал, как он лгал!.. А она-то, дура, верила ему! «У него нет ни слова правды», – вспомнила слова Романыча. И этот еще… Предатель! Она забыла, что Романыч и не знал ее тогда.

В апреле он написал наконец про Надю. Что любит ее так, будто она его маленькая дочь, что у него такое чувство, будто на нее всё время хотят напасть, и ему нужно спасать ее, что ей часто снятся какие-то чудовищные сны, и он не спит по ночам, плачет, глядя на нее. И в апреле же: о роковой своей страсти к Гудрун: «видно, мне суждено умереть с этим».

Надя листала дальше. Опять о литературе, о том, что всё лучшее было сосредоточено в эмиграции… В мае еще одна запись: он писал, что привык к Наде, привык так, что жить без нее не может, отлучился на каких-то два дня – весь извелся. Как это назвать, он не знает.

О Гудрун в мае не было. На мае записи обрывались.

Надя захлопнула тетрадь.

Значит, он привык к ней. Гудрун любит, а к ней привык… Щёки ее алели, будто по ним хлестали красными цветами – крашеными цветами. Крашеные фальшивые цветы… Крашеные фальшивые слова… Крашеная, насквозь фальшивая любовь.

Она не плакала.

Скорей, скорей бы он приехал! Она готовила такой взрыв, какого еще не видел этот сад.

Но тут она вспомнила, что он заканчивает поэму, которую хотел включить в книгу, от стола, чтоб ехать на эти свои переговоры, едва оторвался. Выходит, надо дождаться, когда он допишет, – и тогда… Ну хорошо, она подождет. Вообще-то ей спешить некуда.

Она подивилась своему благородству – какая бы еще поступила так на ее месте? Но тут ей представилась хохочущая Гудрун – в шортах и красной майке – на коленях у Лёвы, как она говорила Романычу: «Не пускай, не пускай ее», – и она вспомнила: Гудрун с Лёвой переглядывались, когда она отстранялась от рук Романыча. Они поняли, что она не его девушка, и, может быть, они даже поняли, чья она девушка. «Не пускай, не пускай ее!» И Надя откинула гордо голову и слепила тесно губы. Роковая страсть. Прекрасная Гудрун. Красные тюльпаны. Тьфу!

Вечером она была у него. Лежала на диване; он сидел, пил чай, звал ее – она отнекивалась. Он рассказывал, как съездил: пока всё хорошо, чем чёрт не шутит, авось удастся протолкнуть книжку. Он смолк на полуслове, подошел к ней, сел рядом, протянул руку, чтоб погладить по голове. Надя отстранилась. По головке погладить – как маленькую…

– Что-нибудь случилось? – спросил ласково. Она мотала головой отрицательно. Он наклонился над ней совсем близко: – Наденька…

Она посмотрела ему в глаза – он отшатнулся, встал, прошелся по комнате.

– У тебя такой взгляд… Надя, что случилось?

Она, памятуя о своем давешнем решении подождать, пока он не закончит поэму, молчала. Он не настаивал. Но громовое ее молчание было – те же слова. Она крепилась, она не хотела – слова сами хлынули из нее, сметая всё на своем пути.

Он криво усмехнулся:

– Дневник, мой дневник… Все женщины одинаковы. А я-то так в тебя верил!

– Я тоже верила!

И взрыв произошел.

Он закрыл голову руками, защищаясь от осколков.

Наконец наступила тишина. Он опустил руки.

Надя выдохлась, ей вдруг всё надоело: несколько часов, ну дней ссоры – и потом мир, этим всё кончится, и он знает об этом, и она знает… Захотелось уснуть, как раньше. Всё бросить – и уснуть.

Он говорил: это было давно. Тогда он действительно любил Гудрун. И разве он не говорил ей этого? (Говорил… Но ведь хотелось верить.) Но теперь всё изменилось – теперь он и думать о ней забыл. Это было как болезнь, темная болезнь: он унижался, он был смешон, он был страшен. А теперь он здоров. То была темная любовь, не любовь даже – он не знает, как назвать… (Опять он заговаривает ей зубы.) А сейчас с Надей всё по-другому. (Конечно, она же дитя для него…) И он ей не лгал – Господи! он не лгал. И пусть она простит его – не его нынешнего, а того – прошлого, который тогда, в марте… еще не любил ее…

Надя тревожно ждала, но нежности – нежности не было, нежность не оживала.

И она опять стала говорить о том, как ревновала его к Гудрун, а потом, а теперь… успокоилась. Дура, дура… Решила, что…

– А ты думаешь, я… Я не ревновал тебя всё это время?! Думаешь, мне приятно было знать, что у тебя… было столько? Зачем ты мне об этом рассказала?!

Надя нащупала ногами туфли, встала с дивана и, не взглянув на него, вышла, хлопнув дверью.

Назавтра Надя еще думала, что это обыкновенная ссора, одна из ссор. Она стала вспоминать вчерашнее и вдруг поняла, что забыла его лицо. Точно она не видела Семёна много лет. Она удивилась: что это такое?

И почувствовала вот что.

Она сосулька, огромная сосулька, повисшая под крышей пятиэтажного дома: внизу идут вереницы людей, заворачивают к двери, поднимаются по ступенькам булочной.

И вдруг от нее отрывается капля – часть ее, ее плоть и кровь; этот отрыв она ощущает всем телом, всем своим напрягшимся телом: они еще соединены, узенький мостик между ними еще сохранился, они еще вместе, они еще одно целое, но вот последнее предсмертное касание – и капля оторвалась. И полетела вниз – вниз, вниз, всё вниз, – в прошлое, она видит, как капля летит – прозрачная, с чертами его лица. Капля не успела разбиться – Надя очнулась.

Она всегда воспринимала их ссоры, предчувствуя будущее, она не мыслила своего будущего без него, а сейчас она увидела его полёт в прошлое, она ощутила, как он становится прошлым.

Она стала вспоминать всё с самого начала, с февраля, будто прощалась с этим навеки. Будто продолжения не будет.

Надя силилась вернуть его лицо – и не могла, лицо его стиралось из ее памяти, кто-то огромным ластиком тер задумчиво по его лицу, выступающему из темноты. По волосам, лбу, глазу – наискосок; часть лица еще сохранилась, а рядом зияла пустота.

Он уходил из нее.

Нужно было встать и всего только пройти сотню метров – и вот он, живой, в настоящем…

Он обернулся от окна, повисшего над пропастью. Она взглянула на него и ужаснулась: она увидела сатира. Не молодой бог или некрасивый любимый (он умел быть то тем, то другим) – сатир. Она вдруг увидела, что у него непропорционально большая голова в вихре нестриженых волос, он коротконог, толст. Она вдруг вспомнила его ночную улыбку – улыбку во время смерти, улыбку сатира – и вздрогнула.

Она увидела сатира и в ужасе отшатнулась. Это был ужас, смешанный с жалостью и надменным злорадством.

Назавтра она пришла к нему и сказала:

– Женское самолюбие – ты должен понять… Видишь, самолюбие оказалось больше любви – я разлюбила тебя. Нам нужно расстаться.

Он упал на колени, он плакал – она была непреклонна. Он хотел петь ей песни…

– Оставь, – махнула она рукой. На голове его, клонившейся к ее коленям, ей померещились рожки.

– Надя, Надя, опомнись! Опомнись, Надя! Прошу тебя: подумай как следует. Подумай еще. Я не смогу без тебя. Я не смогу, сможешь ли ты?.. Не играешь ли ты?.. Не липовая ли это трагедия?.. Надя! Подумай еще. Не придется ли потом жале-еть?!

Надя засмеялась. Она была спокойна.

Назавтра она забежала к нему – чтоб посмотреть на него, чтоб узнать, что чувствует теперь. Всё было по-прежнему: он был сатиром, она была спокойна.

Она приходила каждый день и, побыв у него минут пятнадцать, убегала.

Она приходила посмотреть, как – теперь – к нему относится. Проверяла, вправду ли разлюбила. И уходила, удовлетворенная. Ее тянуло к месту бывшей любви, как к месту преступления.

У него оставалось много ее вещей, по пути она уносила их; но жизни их, быт их так переплелись – что-нибудь обязательно оставалось, что-нибудь она обязательно забывала. Не нарочно. Она забирала тапочки, в следующий раз – «Пана», потом – тушь для ресниц. Она почти ничего не говорила – только смотрела на него. Он ежился под ее взглядом.

Но вот ничего принадлежащего ей у него не осталось. Ей больше незачем стало ходить к нему. Назавтра она к нему не пошла – и затосковала. Оказывается, эти хождения успели превратиться в привычку.

Она не ходила к нему несколько дней и вся извелась. Почему бы ему не зайти к ней за чем-нибудь?..

Чего она хотела? Она не знала.

Она попыталась вернуть то первое впечатление после прочтения его дневника – лютую к нему ненависть – и не смогла. Она стала вспоминать, какой была пошло-самоуверенной, спокойной: он ее любит, всё хорошо. И чем всё кончилось?.. Прекрасная дама… смешно. Стала вспоминать все свои ревности, всех этих Ирин-Марин и так далее – эдакая пирамида из женщин, с Гудрун в тюльпановом венке на вершине. И как он сердился, что она эту пирамиду хочет разрушить! Разве он понимал ее? Разве он понимал, что Надя ревновала так, точно она была единственной представительницей рода, которого и он – единственный представитель? А когда он был с другой, а если он был с другой – это было всё равно, как если бы он был с какой-нибудь шимпанзе, пантерой или курицей. Это было совершенно одинаково для нее. Ее бы вырвало в любом из этих случаев. Он был Адамом, она была Евой, они были единственными. Разве он понимал это?

А прошлое?..

Прошлое – оно и есть прошлое. Прошлое – оно как сон, было или не было – нельзя сказать наверняка. Мало ли кто прошел по нашим снам? Прошел и ушел. Забыть, забыть… А он не хотел забывать. Он берёг в душе старый, покинутый рай. Он время от времени туда возвращался, втайне от нее, оставлял ее одну, они были вместе, но это была одна только видимость – она была одна и ничего не знала про это. У нее никогда не было своего – только ей принадлежащего – Адама, своего рая, и она возненавидела этот его покинутый рай (или рай, который его покинул).

Так она думала и вдруг вспомнила, что голубая его рубашка осталась у нее, – висит на плечиках под серебристо-розовым платьем. Она вытащила ее на свет божий – нисколько не помята. Нужно было немедленно вернуть ему его рубашку.

Он сидел за столом. Он работал?! Еще ни разу за две эти недели она не заставала его работающим…

– Я рубашку принесла.

– Хорошо, положи.

Он не смотрел на нее.

– Ты пишешь?..

Он не приглашал ее сесть.

Окно было раскрыто, солнечные лучи освещали его – в волосах его змеились радуги. Ей захотелось коснуться его волос рукой…

Она растерялась – и стала рассказывать о том, как почувствовала себя сосулькой, глядела на него как на прошлое, он живой – и будто мертвый, с которым не может быть будущего.

– Умоляю тебя! – Он повернулся к ней, и она увидела: лицо его прекрасно. Он точно в трех котлах искупался: в воде холодной, в воде горячей, в кипятке… – Умоляю тебя: перестань. Не мучай меня. Я только-только начал успокаиваться. Ты приходишь, чтоб увидеть, какой я отвратительный. Я мерзок, противен тебе – прошу тебя: не ходи больше, не мучай меня! Неужели ты не видишь, как мне больно…

Она не верила, не хотела верить.

На диване лежала смятая голубая рубашка – в ней он был тогда, зимой, когда она впервые пришла к нему. Она взглянула на него исподтишка – и вдруг нежность, сходная со сладким ужасом, поднялась откуда-то из глубин. Надя замерла, прислушиваясь.

Значит, ничего не кончилось?!

Надя вернулась домой и всё никак не могла прийти в себя. Его лицо опять сияло ей из темноты, чья-то добрая рука вновь вырезала на ее сердце черты его лица.

Назавтра Надя не пошла к нему.

Решилась пойти только на следующий день. Она ведь не могла упасть на колени – она не знала, что ей делать: вдруг он не захочет с ней разговаривать? Потом подумала: он посмотрит на нее – и всё поймет.

Надя собралась и взглянула в зеркало: оттуда глянула на нее египтянка, малолетняя дочь фараона. Это было кстати. Она присела на дорожку и пошла.

Постучала (она теперь стучала к нему) – никто не открывал. Толкнула дверь – заперто. Ну и хорошо – она подождет его. Он увидит ее у себя – и сразу всё поймет.

Ключ был на старом месте: под прогнившей половицей, на крыльце. Дверь знакомо скрипнула. Она будто возвращалась после долгого отсутствия.

Он что – опять не работает: стол, обычно заваленный бумагами, пуст. Почти пуст. Один-единственный листок лежал на нём, но сквозняк подхватил его и бросил к ее ногам.

Надя, уже всё поняв, но ничему еще не поверив, наклонилась за письмом. На листке было:

«Надя, я уезжаю. Я не могу так больше. Поверь: я не лгал. Я люблю тебя. Прости».

1
...