Катера, самоходки, буксиры шли в верховье реки теперь каждый день.
А вниз каждый день то гуще, то реже несло им навстречу лед. Медленно, как великое кочевье по огромной дороге, тащились мимо лесов и деревень огороженные ельником проруби, лодки, брошенные сани… Река словно показывала берегам всю свою многотрудную зимнюю жизнь. Показывала и как бы говорила людям: «Видите, все уношу, все очищаю для вас…»
Долго еще Стрежнев стыдился самого себя, что так испугался за катер. Сожалеть теперь о всей этой весне было уже поздно: большая часть ремонта выполнена, и его, стрежневская, задача как бы отпадала сама по себе.
Но Семеново дело – двигатель – не начиналось вовсе. О двигателе Стрежнев думал так: «Конечно, Семена не бросишь, надо помогать, но ведь ничего и не выйдет: все равно придется вести в затон. А к тому времени мне и работать то останется – шиш!»
Поршневая, как и предполагали, не годилась. Надо было менять. Семен во всем соглашался со Стрежневым, сам же ничего не предлагал.
Федор стал еще угрюмей, неразговорчивей, в каюту к ним перестал заходить вовсе: внук его, не прожив и двух недель, со вскрытием реки неожиданно, умер. И Федор, отложив все дела, строгал и околачивал на палубе детский гробик. Потом Стрежнев с Семеном видели, как нес он на плече этот белый ящичек лугами, не поздоровавшись, тяжело прошагал мимо катера, сел в лодку и, расталкивая багром льдины, стал пробираться на ту сторону. Стрежнев, провожая его взглядом до середины реки, все думал о странном совпадении, давно подмеченном людьми: исход человеческой души чаще всего приходится на вскрытие реки. Поразил его и сам гробик – маленький, будто игрушка, а назначение – страшное, роковое… За всю свою долгую жизнь видел он такой впервые.
Еще меньше говорили теперь Стрежнев с Семеном и меж собой. Семена это не тяготило, он по натуре был такой, а Стрежнев окончательно убедился, что эта последняя навигация пошла насмарку.
Нет! Не так он думал уходить с флота! Хотелось по-хорошему, как уходили другие.
На своем родном катере швартовались в затоне на ночевку. И все свободные от вахт с других катеров набивались в кубрик прощаться. Варили уху, сидели до самого рассвета, а потом капитана под руки уводили домой – и все шли к нему на дом… Дарили подарки, передавали катер в другие, надежные руки. Все делалось честь честью.
«А я что? В затон придется плыть и то на чужом катере, или – еще позорнее – уведут на буксире! Перед Анной стыдоба», – думал Стрежнев.
Теперь уж он не ругал и начальника. Жизнь сама сделала все по-другому: умер Яков, прислали этого, Семен надумал уезжать, да и сам я разгулялся, опоздал…
Одно к одному, как нарочно, подобралось…
А ночами все чаще одолевали Стрежнева думы. И почему-то вспоминались больше всего ледоставы или вскрытия реки. Плавания, навигация – реже. Может быть, потому, что весной и осенью – всего два раза в году – весь затон собирался вместе.
По сути дела в затоне и было всего два этих праздника: конец навигации и открытие ее. Был, конечно, еще Новый год…
Теперь Стрежнев как бы обратно плыл по всей своей жизни, туда, далеко – к своей молодости. И не такая уж пустая получалась она, жизнь. Это успокаивало, и хотелось вспомнить все до самых маленьких мелочей.
Думал он, что вот в затоне перед выходом каравана «размораживали рули». Иными словами, со спуском каждого катера по давней затонской традиции полагалось на борту выпить – отблагодарить ремонтников, подписать акт о приеме судна и готовится к первому рейсу. Это даже не пресекалось начальством.
С утра Олег хлопотал в конторе, по запасным требованиям, подписанным начальником, выпрашивал новую поршневую группу.
Было договорено в обед встретиться с Олегом в столовой поселка, чтобы вместе идти в склад за поршнями.
Поэтому в одиннадцать часов помыли руки, закрыли машинное отделение и пошли.
Олег пришел в столовую, положил на стол требование, сказал:
– Насилу дали.
Стрежнев взял бумажку. Внизу стояла подпись главного механика Ильи, и его же рукой помечено, что разрешается получить поршни старые, уже бывшие в эксплуатации, один комплект.
На складе оглядели несколько комплектов, подбирали поршни по весу, как положено.
– Ну, которые облюбовали? – спросил кладовщик, нетерпеливо поигрывая ключами.
– А все одинаковые – старье оно и есть старье. Вот эти, что ли… – сказал Семен.
– Не возьму, – не глядя на поршни, сказал Стрежнев и сел на ящик. – Новые давай.
Кладовщик улыбнулся:
– А требование где?
– Ну, эти тоже – не лучше наших. Не работа, а одна копоть будет, течением унесет.
– Так, а нам-то… – сказал Семен. – Недели на две хватит и ладно. А там пусть плавают…
– Да, тебе, конечно, пусть, ты смоешься! А мне все глаза протычут: «Вон, отремонтировал Стрежнев!» К караванке не выйдешь. Ведь все лето будет в затоне торчать, как бельмо на глазу. Делать так делать! Нечего людей смешить.
– Ну, мне все равно, – сказал кладовщик, – давайте требование. Вон и новые лежат, еще в упаковке.
– Покури, сейчас принесу, – сказал Стрежнев. Олег заполнил еще одно требование, и Стрежнев, сунув его в карман, пошел.
Пока шел в контору, обходил зажористые ручьи и широкие лужи, все думал: «Конечно, новые надо! И так весь ремонт еле-еле. Ну, эти поставишь – то ли будут работать, то ли нет. Ведь у нас, у голышей, инструменту как следует замерить и то нет. Вот и выйдет: собирай да разбирай! Еще неделю будешь возиться… Ах, иуда, и того пожалел! – размышлял об Илье. – Ведь дизель-то никуда не денется, снять потом с «девятки» можно, на другой катер поставить. Все-таки не миновали его… И опять ведь прав!»
Стрежнев решил сразу идти к главному инженеру и, если можно будет, не заходить к Илье. Вспоминал он, как после той давней аварии, через год или через два, стал Илья подниматься в начальство, к бумажкам. С каждой навигацией все выше и выше. Так к старости и до главного механика дошел. «Теперь уж тоже, наверно, вот-вот на пенсию. Поэтому и держат, а то ведь вон сколько молодежи, с дипломами…»
Однако за всю свою жизнь Стрежнев ни разу не позавидовал Илье, его спокойной, всегда тихой кабинетной жизни. Стрежнев любил живое дело, живую реку и знал, что в кабинетах не высидел бы: натура не та.
Главный инженер подписал требование без слов, но сказал, что подпись главного механика тоже нужна.
И Стрежнев пошел. Кабинет был общий, и сидел в нем не только Илья, а – главный энергетик, начальник производственного отдела и еще какие-то чины.
Стрежнев поздоровался, подошел к Илье, положил ему бумажку на стол.
– Подпиши…
Илья долго раздумывал, глядел в окно. Потом снова взял требование, посмотрел его даже на обороте. Взял ручку и опять задумался.
Стрежневу казалось, что Илья сейчас поглядит требование еще и на свет. «Ну, куда бережет? – думал Стрежнев. – Ведь все катера уже отремонтированы, ушли…»
– Старое требование изорвите, – сказал наконец Илья, подписал и, отвернувшись к окну, не глядя, сунул требование на край стола.
Стрежнев знал, что другому, конечно, Илья не дал бы, да подпись главного инженера, видимо, его смущала.
И все же, спрятав требование в нагрудный карман кителя под фуфайку, вышел он на улицу с таким нехорошим чувством, как будто занял что для себя лично у этого жадного человека.
Двигатель был собран. Оставалось подключить системы – топлива, масла, охлаждения, – и можно было пробовать, пускать. Об этом и думал Стрежнев, гуляя по обносу брандвахты. Вскрикивали в ночи чирковые уточки, тонко и нежно посвистывали в ответ им селезни в затопленных кустах.
Вышел на обнос и Федор. Облокотился рядом, молчал.
– На днях уведут, – проговорил наконец он, глядя в темноту.
– Звонил, что ли? – спросил Стрежнев.
– Звонил. Ремонтироваться потащат. Вот отремонтирую кому-то…
– Ну, и мы скоро совсем на катер переберемся. Не слыхал, сколь план нынче по конторе?
– Что-то миллиона полтора кубометров всего. Сплавят… Вода хорошая. Пойду, может, усну. Тоска какая-то.
– Тебе когда срок выходит? – спросил Стрежнев.
– Два месяца… дотяну.
– А мне уж один, – сказал Стрежнев, – с небольшим хвостиком. Что делать-то будем?..
– На печи и поодиночке не скушно, – ответил Федор и ушел. Стрежнев постоял еще, прислушиваясь к ночи, потом тоже прошагал к себе.
Спал и не спал. Просто лежал, думал: «Эх, скорее бы осень, что ли!.. Когда все в затон собираются – никогда скучно не бывает. То ли от мороза, то ли от спешки, но все бегом бегают. У всех радость, все вернулись домой. Кончились вахты. Окаянные осенние вахты! Ледовые, долгие, в непроглядной темени… Мученье одно, а не работа: винт забивает льдом, из рубки не высунешься – лицо ветром, как бритвой, полосует, матрос не успевает шуровать печку, движок едва тянет, давление масла на манометре ниже шести, леера оборваны, привальный брус измочален, аккумуляторы едва дышат… Все износилось за навигацию! Но все иди, иди и иди…»
Не успеешь сунуться в затон – снова приказ: иди за баржой, проломили – тонет; иди за таким-то катером: заклинило винт. Пришел, – снова иди… И нет тебе ни дня и ни ночи.
И все капитаны, у кого хоть как-то еще ползает катер, сутками стягивают всю братию – весь флот – домой, в свой затон. По нескольку ночей за штурвалом без сна, небритые, без настоящей еды, без курева…
С каждым часам все гуще и медленнее несет рекой лед, все толще и крепче он. Вот-вот река схватится и тогда… тогда ремонтируй, кто где остался, мучайся вот так, как с этой «девяткой».
Начальство не уходит с берега. Ночует тут же, в караванке, на жестком деревянном диване у телефона.
Караванный не чует под собой ног. У него хлопот больше всех: надо с толком расставить на зиму весь флот, чтобы каждому было удобно ремонтироваться. Он должен знать, у кого какой будет ремонт: кого придется вытаскивать на берег, кого оставлять на всю зиму во льду.
Целой упряжкой, как собачья свора, тянут катера к затону тяжелые краны. Метр за метром пробиваются сквозь густой ледяной замес. Тянут весь день, вечер и ночь… Надрывно урчат перегретые двигатели, свистит в рангоуте ветер, обмерзают палубы, скрежещет и лопается вокруг лед. В кубрике не усидишь: кидает с борта на борт, а снаружи как будто бьет кто остервенело по железу кувалдой.
Все медленнее, неохотнее поддается отяжелевший край: копится у него под днищем ледяная подушка, вырастает, упирается, наконец, в донный грунт – и с искрами лопаются в ночи стальные троса! Распахиваются на катерах двери рубок, и летит в ночь чей-то, как с яру сорвавшийся, отчаянный крик: «Разделывай!.. Выбирай!..» И мечутся по ледяным палубам люди, летают тени, дробно стучат тяжелые сапоги, кинжально полосуют тяжелую тьму ночи прожекторы…
Но вот наконец все в сборе. Все в затоне. И валятся измученные люди, где попало: на стулья, скамейки, прямо на пол жарко натопленной караванки.
Умаялся затон. Утих. Спит.
Мертвеет в призатонской гриве последний обреченный на дубах лист. Прибрано, просторно, тихо по темным лесам вкруг затона. Задумчивы сосновые кряжи, глядят с соседних увалов на свою раздетую братию – отмахавшее жарким каленым листом чернолесье.
Изредка, будто примериваясь, робко взглянет с холодной вышины на землю месяц и снова потонет во тьме – маленький и далекий, с чужим отрешенным блеском.
И в этот краткий миг вспыхнут, будто янтарным лаком залитые, лесные озерины – так чист и гладок на них первенец лед.
Ждущая молчаливая стынь.
И только на реке, на самом ее стрежне, где еще недавно бился караван, идет неусыпная борьба тяжелеющего льда и течения.
Сопит, рушит, скребет… Но все слабее, глуше.
И вот в самый потаенный час полночи жиманет мороз едва ползущую, задремавшую было ледяную дорогу, хватит ее с обеих сторон, и все – крышка, до новой весны!
Ледостав.
Смелеют в стылой немоте ночи звезды. Дрема одолевает леса. Вялость одолевает в озерах рыбу. Колдовски блещет стеклянная полировка озерного льда, дразнит высокое стальное лезвие месяца. Кажется, все затаилось, прислушивается к молчаливому ходу ночи, ждет…
Осторожно, мягкой поступью выкрадывается на лунную мутно-зеленую полосу озера, будто на единственную просеку в ночи, в нетерпеливом любопытстве лиса. Нюхает призрачный лед, озирает всю его темную пустыню, слушает.
– И чу! – откуда-то, не понять и откуда, будто со дна озерной пучины нарастает странный непонятный гул. Он, как неуловимый и тайный дух, скользит, несется, едва касаясь гладкого льда. Все ближе, ближе… кажется, уже со всех сторон. И вдруг – Тааа-у!!! Как электрический разряд проскакивает что-то под пружинистой лисьей лапой. Вздергивается остроухая тонкая морда, но далеко уже черная молния трещины. И все равно хитрым зигзагом кидается ночная ищейка на спасительный берег…
И опять два зеленых призрачных огонька тлеют в прибрежных кустах, стерегут заодно с луной страшный своей обманчивостью ледяной первопуток.
Ледостав…
А утром в отоспавшемся, отдохнувшем затоне закипает на несколько суток новая суматошно-праздничная жизнь – начинают «морозить рули».
Резок после жаркой, до кислоты прокуренной караванки ядреный, дрожью прохватывающий, морозный воздух; каменно тверд перемешанный за лето множеством сапог и ботинок сыпучий песок.
Спешно, весело идет на всех судах последняя приборка: парят, скребут, моют… Тушат котлы и печки, выбрасывают на лед остывающие угли. Спускают из уставших двигателей воду, подметают палубы, вымывают и протирают насухо трюмы – до последнего закоулочка!
Лишь после этого придирчиво принимается каждое судно строгой комиссией, сдается до новой весны затонской охране. И, как подписан акт сдачи, начинается на каждом холодеющем судне праздник. По мерзлым скрипучим трапам с бетонно твердых песков или прямо со льда лезут на свои катера старые капитаны, пропахшие маслом и гарью механики, молодые бесшабашные матросы.
Уже неуютно в настывающих кубриках и рубках, какими-то тайными щелями вытянуло из них тепло. Непривычно тихо на всем катере: нигде не капнет вода, не треснет грозой приемник. Катер будто умер.
Но команда на месте, в сборе.
Не произносится длинная речь, приберегаются до поры разговоры. Сосредоточенны, серьезны усталые лица. На любой посудине все ждут в этот момент лишь одной фразы, которую, как команду, произнесет старший судна – капитан или шкипер.
«Морозим рули!» – скажет он. И в ответ все разом вздохнут с облегчением.
Последний день навигации закончен. И с этой минуты все вроде бы уже и не на работе. А просто собрались свои, затонские люди, чтобы обсудить, подытожить навигацию, поговорить в открытую, все выяснить, успокоить на целую зиму душу.
И не важно, что нет такого закона в «Правилах плавания». Не внесен он пунктом и в «Судовой устав». Он родился сам по себе, живет незаписанным: о нем помнят и так.
О проекте
О подписке