– Они идут за мной по следу, как псы, учуявшие запах крови, – сказал Пелевин.
Он слегка повернулся ко мне всем туловищем и снял черные очки. Теперь я мог хорошо разглядеть его лицо и в том числе простой, по-видимому, славянского происхождения нос, чтобы об этом ни говорил Дмитрий Быков, при всей своей полноте прямо таки истекающий завистью, когда кто-нибудь заводит при нем речь о пустоте, причем даже не из желания подразнить, а из любопытства, свойственного многим и многим.
– Не смотрите так на мой нос, – криво и как-то печально усмехнулся Пелевин и грустно добавил: – у меня никогда не хватит мужества и неподдельной смелости обойтись с ним по-гоголевски.
– А почему они преследуют именно вас? – я недоуменно пожал плечами.
– О, они далеко не дураки! – вдруг громко воскликнул Пелевин. Он оживился и зашептал, недвусмысленно сверкая глазами, косясь и оглядываясь по сторонам и так понижая голос, что было невозможно ничего разобрать: – Они прекрасно осведомлены, им доподлинно известно, что моя сущность находится во мне, то есть внутри меня, во всех этих печенках, селезенках, желчном пузыре и прочей требухе, заканчивающейся простатой, не путай ее с прямой кишкой, потому что простатит и геморрой – это разные вещи, и заметь, простата – это уже почти пустота, она, как и прямая кишка, – своего рода связующее звено между этим подлым и мерзким миром и возвышенно звенящей в глубинах космоса пустотой. Они якобы хотят выведать у меня конструкцию глиняного пулемета, чтобы Путин не на словах, а на деле и не в шутку, а всерьез начал отстреливаться от Трампа, Терезы Мей и Меркель, а заодно и от Никиты Михалкова, надоевшего ему как горькая редька со всем своим семейством, а именно Андроном Кончаловским и тремя поросенками из одноименной сказки, так блестяще пересказанной в переводе с английского. Но чертежи глиняного пулемета – это только хитроумный предлог, на самом деле им нужен ключ от пустоты.
– Но зачем им нужна пустота? Какого рожна они в нее лезут, как червяки в консервную банку перед рыбалкой?
– Во-первых, у них уже столько денег, что им трудно поместиться в этом мире и они надеются чартерным рейсом перебраться в пустоту и болтаться в ней, как дерьмо в проруби, безо всяких хлопот об оленеводах, избирателях и пенсионерах. Есть и еще одна причина…
– Какая?
– Видишь ли, приятель… – Пелевин откинулся на спинку легкого пластикового стула и чуть не перевернулся, мелькнув в воздухе ногами, но вовремя взял себя в руки, удержался и всего лишь слегка покачнулся: —…это уже метафизика.
– То есть что-то отвлеченное, умозрительное или просто некие измышления о духовных первоначалах бытия, о предметах, недоступных чувственному опыту, – охотно подхватил я, припоминая какую-то лекцию, которую слушал во сне или какой-то нелепый, совершенно дурацкий спор в студенческой общаге после бутылки дешевого портвейна.
– Да, – лениво согласился Пелевин, – вообще-то метафизика – это метод мышления, противоположный диалектике. Руководствуясь этим методом, явления нужно рассматривать не в их развитии, взаимосвязях и противоречиях, а в состоянии покоя, разрозненно, то есть строго по очереди и никогда попарно. Но от метафизики невозможно, да и просто нельзя отрывать диалектику, политую слезами Гераклита. С одной стороны, понятно, как дважды два, как божий день, что никому не дано дважды войти в одну и ту же воду, не только в реку, но и даже в озеро, даже в затхлое смердящее метаном болото. И тем не менее люди лезут в ту же воду дважды и трижды и палками гонят в эту воду других, и эти другие послушно плетутся к воде, как одуревшие и ослепшие от зноя стада антилоп к водопою, прямо в крокодильи пасти.
Пелевин допил еще не остывший кофе и решительно закончил, словно отрубая хвост любимой собаке:
– Они хотят заполучить ключ от пустоты. В горячечном бреду им кажется, что я прячу его от них за железной дверью, занавешенной холстом, на котором нарисован очаг с котелком вкуснейшей похлебки. Идиоты. Если ключ за запертой дверью, то его уже никому и никогда не достать, будь ты трижды Лев Толстой и семи прядей во лбу, как Достоевский. Я сам ищу этот ключ вот уже много лет подряд. Когда-то он был у Чапаева, но он по пьяни обронил его неизвестно где, и я сойду с ума, свихнусь, рехнусь, если не найду его.
– Зачем он вам? – Я всегда старался называть Пелевина на «вы», тогда как он обращался ко мне только на «ты», что неудивительно, так как с виду он старше меня лет на тридцать (мне недавно исполнилось всего-то двадцать с небольшим), а если учесть его бездомно-безумные странствия во времени и пространстве, знакомства с Чапаевым, Екатериной II, Людовиком XVI и еще кое с кем, он был старше меня на значительно большее количество лет.
– Ключ от пустоты – это не хрен собачий. Мы пришли в этот мир из пустоты. И уйдем из этого мира в пустоту. Поэтому нас туда и тянет. Тянет даже Елену Ваенгу, после того как она узнала интересный момент и стоит и курит, а вокруг нее пустота, взятая за основу. Что уж тогда говорить о Путине и всех, кто суетится под ним и вокруг него. Они готовы всё отдать ради пустоты, и конечно же даже Путина, но чуть попозже. А пока что они живут только одной пламенной страстью – догнать меня и отнять ключ от пустоты, которая представляется этим недоумкам райским блаженством, а на самом деле всякому, кто оказывается в ней, непросто из нее выкарабкаться.
Мы с Пелевиным сидели в «Шоколаднице». Обстановка располагала к философской беседе. Официантки – бурятки, монголки, китаянки – нескончаемой чередой несли к нашему столику чашки крепчайшего кофе, и Пелевин выпивал их залпом одну за другой.
– В твои годы я перетрахал бы всех этих монголок, потому что жизнь – это не что иное, как сон, а когда спишь на ходу и рядом с тобой такая вот монголка и у нее ноги всегда врозь и ритм скачки ей привычен… – задумчиво сказал Пелевин, – хотя я предпочел бы начать вон с той китайки…
Я оглянулся и увидел китаянку, она стояла, опершись локтями о прилавок, привлекательно изогнувшись, – длинноногая, стройная, она казалась полубогиней, попавшей в эту замызганную московскую «Шоколадницу» из роскошного американского подпольного борделя или из парижских заведений типа кафе «Мулен Руж».
– Китаянка, – поправил я Пелевина, от созерцания китаянки забыв все на свете и даже разницу в возрасте между мной и Пелевиным. – Китайка – это сначала шелковая, плотная ткань, а потом ткань хлопчатобумажная синего цвета, из нее бабы шили сарафаны и мужские рубахи. А если ткань красного цвета, то это уже кумач. Когда-то все это добро купцы доставляли из Китая, а потом в России производили столько этой китайки, что ее приходилось возить в Китай и продавать там по дешевке.
– Знаю, – лениво отмахнулся Пелевин, – «Ветер морду полощет в лужах о синеющий неба сатин», да и кумачом мы сыты по горло. И китайцев этих знаю, пулеметные роты, только деньги плати. Это сейчас они понастроили небоскребов, как в Америке. Пустота поглотит и небоскребы, и китайцев – и миллиард и десять миллиардов. В пустоте всем места хватит, в нее только Дмитрий Быков никак не помещается, но это дело времени.
В «Шоколаднице» мы давно уже были не одни. В ближайшем углу за роялем сидели Чапаев и Путин. Чапаев в обе руки играл попеременно Второй концерт Рахманинова и Первый концерт Чайковского. Играл сильно, бурно, страстно, так, что даже его каракулевая папаха упала с головы на пол, но он, весь отдаваясь музыке, не обращал на это внимания.
А Путин с краешку одним пальчиком наигрывал мелодию «Деспозито», а слова этой песни не напевал, потому что в ней парень обещал своей девушке расписать ее пещерку, которую она прячет между ног, причем так ловко и искусно, что пещерка вроде бы и спрятана, но все время кажется, что ее вот-вот можно увидеть, и поэтому взгляд не оторвать и думать ни о чем, кроме этой пещерки, не получается, да и не хочется, да никто ни о чем другом и не думает, да никого ни о чем другом думать и не заставишь. А Путин, как человек скромный, вежливый и при исполнении, довольствовался только мелодией, а слова пел какой-то пуэрториканец и даже не по-русски.
В другом дальнем углу «Шоколадницы» собралась пестрая и разношерстная литературная компания. В глаза прежде всего бросался Дмитрий Быков, фигурой напоминающий Бальзака. В этот раз он обрил наголо голову и она блестела, как бильярдный шар, посланный в лузу. Слева, лицом в стол, лежал Венедикт Ерофеев – он был пьян и спал, но время от времени начинал кукарекать сквозь сон, так как ему снилось, что он едет в электричке по маршруту «Москва – Петушки». По правую руку от Быкова сидел другой Ерофеев. Рядом с ним стояла девица в расстегнутом черном длиннополом пальто, надетом на голое тело, и Ерофеев одной рукой трепал ее обильно заросший диким волосом лобок, а другой рукой что-то записывал на бумажной салфетке и назидательно, но непонятно кому, рассказывал о своих папе и маме, видных дипломатах ужасных сталинских времен. Вся эта троица (без учета девицы с растрепанным лобком) напоминала картину великого русского живописца Васнецова «Три богатыря».
Писателей-литераторов за столом собралось десятка два. Дмитрий Быков, отвечая на чьи-то упреки в том, что он обрил голову и она стала похожа на бильярдный шар, упорно пытался доказывать, что если бы бильярдные шары были волосатыми, это мешало бы игре, присовокупляя к этому объяснения, что он писатель совершенно русский, а не еврейский, и что, невзирая на свою полноту, он вполне может поместиться в пустоте, если это потребуется для блага народа и особенно его читающей части, а также для торжества демократии.
Под столом валялись пустые бутылки, в чашках для кофе была водка, шум за столом усиливался, и все достали револьверы и маузеры и не целясь, без всякой задней мысли начали палить друг в дружку без разбора и передышки. От пороховой гари воздух сгустился, и из него «соткался» коренастый крепыш, обритый наголо, как на этот раз Дмитрий Быков. В руках крепыш держал по револьверу.
– Руки, ноги на стол, я – Котовский! – слегка заикаясь, закричал он голосом, которому мог позавидовать сам Шаляпин.
Это действительно был Котовский по имени Григорий. Одесские дамы, увидев его, падали в «чувственные обмороки», и, придя в себя, испытывали продолжительный оргазм, и требовали повторения, а их юным дочерям романтический разбойник снился по ночам. Но писатели-литераторы, собравшиеся в кафе «Шоколадница», не относились к числу слабонервных. На Котовского они не обратили никакого внимания.
Тогда он стал ходить вокруг их стола, приставлять к головам, разгоряченным спорами, восторгами и гневными тирадами, револьверы и нажимать на спусковой крючок. То и дело случались осечки, но когда раздавались выстрелы, мозги брызгали во все стороны и Григорий Котовский то демонически хохотал, то на мгновение впадал в печальную задумчивость о бренности всего земного, и с нежностью вспоминал свои бурные приключения с женщинами, которые всегда пылали к нему безудержными чувствами, и поэтому он живо представлял себя скачущим на мустанге по американским прериям и пампасам.
Пелевин краем уха прислушивался к звукам рояля и посматривал в тот угол кафе, где бесчинствовали писатели-литераторы и до крайности распоясался Григорий Котовский.
– Все это, возможно, подстроено с целью самой банальной провокации. Не хватает только какого-нибудь Навального, Юрия Дудя, Канделаки, Познера с Собчак и Проханова с Веллером для компании. Пойдем-ка лучше на свежий воздух.
Мы вышли из «Шоколадницы» и оказались на Патриарших прудах, хотя пруд там был всего один, зато удивительной квадратообразной формы.
– Историческое место, – кивнул в сторону пруда Пелевин, – как только все его ни называли. Сначала – Козье болото. Здесь разводили коз, а их шерсть поставляли к царскому двору. В болоте, видимо, водились черти, потому что речку, вытекавшую из болота, называли Черторий: считалось, что ее прорыли черти, существа в общем-то довольно безобидные, хотя иной раз они и любят пошутить. Потом болото осушили и на его месте вырыли три пруда, чтобы разводить в них рыбу для патриаршего стола. Так и появилось название Патриаршие пруды. Чертям, разумеется, пришлось отсюда убраться, и они теперь обитают чёрти где. И с тех пор на Патриарших кто только не жил, можно даже сказать, обитал чёрти кто: Маяковский, тот самый, который неустанно тёр Лилю Брик, Цветаева, Александр Блок, потом Гришин, член ЦК, и Семичастный из КГБ, и даже Чаломей и Янгель, ракетотехники: именно их двигатели вынесли потом человечество в космическое пространство, где пустоты неизмеримо больше, чем непустоты, а еще больше непонятно и неведомо чего. В начале двадцатых пруды называли Пионерскими.
– Почему?
– Полагали, что пионеры – это такие бесенята, то есть своего рода чертенята новой эпохи, а патриарх тогда как раз вышел из моды до поры до времени. Но попозже, как это обычно и случается, вернули старое название, потому что все новое – это хорошо забытое старое.
– Но сквер вокруг прудов – или, точнее, вокруг пруда – называется Булгаковским, – сказал я.
– Разумеется. Как же его еще называть. Вон та липовая аллея, в которой из сгустившегося знойного воздуха соткался неприятный тип престранного вида в клетчатом пиджачке, в жокейском картузике – этот длинный гражданин висел, не касаясь земли, покачиваясь то вправо, то влево, и сквозь него было видно, то есть он казался прозрачным, наподобие стекла. А вон и скамейка, на которой лицом к пруду и спиной к Бронной сидели поэт Иван Бездомный и композитор Берлиоз. Тут даже если не захочешь, все равно назовешь сквер Булгаковским.
– Да, – согласился я, – только Берлиоз не композитор, а редактор толстого журнала и председатель московских литературных ассоциаций. Так, по крайней мере, сказано в первой главе романа.
– Верно, – кивнул головой Пелевин, – но как потом установили, по ночам он сочинял музыку – фамилия обязывала.
«Вполне возможно, – подумал я, – хотя в романе об этом нет ни слова».
– А в двух шагах от этой скамейки, – продолжил Пелевин, – на соседней скамейке и присел тот самый незнакомец, иностранец с виду, лет сорока, слегка прихрамывавший на одну из своих ног, брюнет в дорогом сером костюме и сером же берете.
О проекте
О подписке