– Через пару минут, – всегда отвечал он независимо от того, сколько на самом деле они собирались просидеть.
Я хотела, чтобы по субботам папа был дома и смеялся с мамой, а не с миссис Мэсикотт, у которой были желтовато-белые волосы и маленькое толстое тельце, как у Зары. Папа обращался к миссис Мэсикотт по имени, Лу-Энн, а мама ее называла просто «она». «Это она», – говорила мама отцу всякий раз, когда телефонный звонок прерывал наш ужин.
Иногда, если встречи затягивались безо всяких причин или отец с миссис Мэсикотт смеялись слишком громко, я подзадоривала себя на скверные проделки, которые затем и совершала. Однажды замалевала лица всех персонажей в дорогой книге сказок, в другой раз намочила губку и швырнула ее в морду Зары. Я регулярно дразнила собаку печеньем, до которого – я специально следила – ей было не достать. Мои поступки – каждый из которых напрашивался на отцовский гнев – шокировали меня и доставляли удовольствие.
Во втором классе у меня были длинные волосы. Утром перед школой мать расчесывала запутанные пряди, собирала в хвост и давала мне пол чайной ложки «Маалокса», чтобы успокоить мой нервный желудок – учительница миссис Нелкин любила поорать. Большую часть учебного года я старалась быть послушной – правильно заполняла пропуски на всех карточках, бесшумно передвигала по парте деревянную рамку с алфавитом и ни с кем не болтала.
– Не порти себе нервы из-за этой старой склочницы, – говорила мама. – Лучше думай о малыше, который вот-вот появится!
Братик или сестричка должен был появиться в феврале 1958 года. Когда я спросила, как младенец попал к маме в живот, родители засмеялись, и папа ответил, что они сделали его сами, своими телами. Я представила, как родители, полностью одетые, сильно-сильно трутся друг о друга, как две палочки, с помощью которых добывают огонь.
Всю осень и зиму я уговаривала куклу пить молоко, поднося к ее рту бутылочку, и старательно терла ее резиновую кожу в теплой воде в раковине. Я хотела девочку, папа – мальчика, а маме было все равно, лишь бы здоровенький.
– А как он вылезет? – спросила я маму уже в конце срока.
– Ой, да неважно, – только и ответила она.
Я представила, как она лежит на больничной кровати, спокойная и улыбающаяся, и ее огромный живот расходится посередине, как ширинка на брюках.
За завтраком в день школьного праздника по случаю Дня святого Валентина мама решила по-другому разложить в ящике столовое серебро и так расстроилась, что поплакала.
Праздник всех влюбленных оказался пятнадцатиминутным разочарованием после уроков. Когда «вечеринка» подошла к концу и мы натягивали сапоги, пальто и вязаные шапки, ко мне подошла миссис Нелкин и велела остаться за партой, несмотря на звонок с урока. Папа позвонил в школу и сказал, что заберет меня. Я сидела в тишине пустого класса в пальто и шапке, со стопкой «валентинок» на коленях. Когда детей в классе нет, можно расслышать легкий скрип, с которым двигаются стрелки настенных часов. Мистер Хорвак, школьный сторож, недовольно бурча, подметал крошки после нашего «праздника», а миссис Нелкин проверяла контрольные, не поднимая глаз.
Забирать меня пришла бабушка Холланд с Род-Айленда, мамина мама. Они с миссис Нелкин так шептались у доски, что у меня возникло подозрение – уж не знают ли они друг дружку. Затем непривычно сладким голоском миссис Нелкин сказала, что я могу идти.
Но домой мы не пошли. Спустившись по длинной школьной лестнице, мы сели в поджидавшее такси и поехали в собор Св. Павла. По дороге бабушка сказала, что маму забрали в большую больницу в Хартфорде из-за возникших «женских проблем», и папа поехал с ней. Мамы не будет минимум две недели, поэтому я пока поживу у бабушки. Ребенка никакого не будет, и ничего тут не поделаешь. На ужин мы ели сушеную говядину под белым соусом.
У святых на церковных витражах был такой же измученный вид, как у женщин из «Королевы на день». Бабушка вынула свои фасолевые четки и забормотала молитвы крестного пути, а я шла за ней, роняя «валентинки» и гулко задевая ногами деревянные скамьи. Свечки, которые мы зажгли, стояли в темно-коричневых чашечках, напоминавших бокалы для сока от миссис Мэсикотт. Держать открытый огонь бабка мне не разрешила, зато доверила опустить монетки в металлический ящик – два десятицентовика за две свечки, звяк-звяк.
Когда папа в ту ночь приехал домой, он прилег на мою кровать и читал мои «валентинки». Говоря о маме, он смотрел в потолок. Каким-то образом, сказал он, к ней в живот вместе с ребенком попал и шнур (я представила бархатный шнурок поперек передних сидений в автомобиле миссис Мэсикотт). На выходе младенец обвил его вокруг шеи и задохнулся. Это был мальчик – Энтони-младший. Отец говорил, и слезы текли по его лицу, как растопленный воск по свечке. Папины слезы меня шокировали: до той минуты я считала, что мужчины от природы не способны плакать, как не способны, например, рожать детей.
Мне не нравилось присутствие бабушки. Она спала на детской кроватке в моей комнате и всякий раз на ужин что-то варила. Это негигиенично, говорила она, что папа пьет воду прямо из горлышка бутылки. Стыдоба, что ее единственная внучка дожила до семи лет, и ее никто не научил молиться. И еще, по словам бабушки, ее достал мой вопрос – когда вернется мама. Она и так делает все возможное, чтобы был порядок.
Сидя перед телевизором, бабушка вязала крючком, хмурясь то на экран, то на свои колени. Ей нравились мыльные оперы. В ее любимом сериале, «На пороге ночи», одна богачка тайно убила мужчину, воткнув ему в шею нож для колки льда, а засудили красавицу из бедной семьи.
– Поглядите на миссис Высокопоставленную и Со Связями, – сказала бабушка, щурясь на настоящую убийцу, сидевшую в зале суда. – Виновна, как грех!
Мой талант подражательницы оказался незаменимым в общении с бабушкой. Я выучила для нее десять заповедей и молитву под названием «Аве, Мария» о людях, скрежещущих зубами в страшном месте под названием Долина Слез. Пораженная моей памятью, бабушка пообещала, что я пойду к первому святому причастию в прелестном белом платье и фате. По утрам она насмехалась над моими страхами, заявляя, что маленьким девочкам рано принимать «Маалокс», и отправляла меня к миссис Нелкин безо всякой защиты.
За день до маминого возвращения из больницы папа разрешил мне не идти в школу. Мы погрузили игрушки, колыбель и ванночку Энтони-младшего в персиковый пикап и отвезли на свалку. По дороге папа сказал, что теперь наша задача – развеселить маму и вообще не говорить про ребенка. Мне это показалось резонным – не мамина же вина, что младенец умер, это сглупил сам Энтони-младший.
Папа швырнул новенькую нежно-зеленую колыбельку на груду старых матрасов и пустых банок из-под краски и, тяжело дыша, вернулся в фургон. Он гнал машину по неровной дороге, и я подскакивала на сиденье, ударяясь о дверь. Перед машиной разлетались чайки, люди выпрямлялись над своим мусором и смотрели на нас. Я оглянулась на непригодившееся приданое Энтони-младшего, быстро удалявшееся от нас, и впервые поняла никчемность его жизни.
Папа ехал в Рыбачью бухту.
– О, нет, только не к ней, – жалобно попросила я. – Сколько мне там сидеть?
Но папа не свернул в конце длинной аллеи на Джефферсон-драйв, а проехал мимо и выбрал другую дорогу. У бесплатного лодочного причала он остановился, и мы вышли на шаткую пристань. Холодный весенний ветер раздувал папин хрустящий нейлоновый плащ.
– Видишь? – спросил папа и показал на серую рябую воду Лонг-Айленд Саунда. – Когда я был в твоем возрасте, я видел кита вон там, за красным бакеном. Кит плыл на юг и заблудился. Застрял на отмели.
– И что было?
– Ничего плохого. Плавал тут пару часов, все на него смотрели, а когда начался прилив, большие лодки вытолкали его в открытое море.
Отец присел на одну из свай с измученным и печальным видом; я знала, что он думает о маме и младенце. Я очень хотела его подбодрить, но распевать рекламные ролики казалось неуместным.
– Пап, слушай, – сказала я. – Я Господь Бог твой, и да не будет у тебя иных богов перед лицом моим. – Отцу явно было тягостно слушать пересказ десяти бабушкиных заповедей, длинных и пустых, как клятва верности[3], которую мы каждый день повторяли за миссис Нелкин. – Не возжелай жены ближнего своего. Не возжелай добра ближнего своего…
Папа дождался, пока я закончу, сказал, что у воды слишком холодно, и велел забираться в чертов фургон.
Мама вернулась домой с опухшими веками и с пустым под широкой блузкой животом. Дом наполнял запах гвоздик, присланных миссис Мэсикотт. Больше всего мама, по ее словам, хотела побыть одна.
Она не вылезала из пижамы все весенние каникулы, рассеянно улыбаясь моим рассказам, кукольным представлениям, пародиям на телерекламу и жалобам.
– Оставь ее пока в покое, – твердила бабушка. – Не надоедай ей.
Уезжать бабушка не собиралась.
На уроке мой сосед по парте, Говард Хэнсин, поднял руку. До того момента я совершенно нейтрально относилась к Говарду и оказалась абсолютно не готова к тому, что он скажет, когда миссис Нелкин дала ему слово:
– А Долорес Прайс жует свой алфавит! Она его каждый день жует.
Весь класс обернулся и уставился на меня.
Я хотела возразить, но посмотрела на парту и вдруг поняла, что это правда: составлявшие слово картонные буквы оказались помятыми, кривыми и некоторые еще темными от моей слюны. Один квадратик с буквой находился у меня за щекой, когда подошла миссис Нелкин. Я была виновна, как грех.
Кричать учительница не стала. Она чуть повысила голос, обращаясь к Говарду и, автоматически, ко всем присутствующим в классе:
– Видимо, Долорес считает это нормальным и остроумным. Видимо, она думает, что учебные пособия растут на деревьях и мне достаточно руку протянуть, чтобы положить ей на парту коробку с новым алфавитом. Но я этого не сделаю, Говард. Пусть до конца года пользуется жеваным, да?
Говард не ответил. Миссис Нелкин прошла по нашему ряду обратно к доске, постукивая каблуками по навощенному деревянному полу, взяла мел и начала писать, мотая обвисшей кожей над локтями. Я не дышала, пока не увидела, что пишет она не обо мне.
Придя домой, я услышала, как отец кричит в спальне, и побежала в безопасную гостиную. С него, черт побери, хватит слезливых мелодрам, он тоже ребенка потерял, Господи помилуй! Хватит – значит хватит! Грохнула входная дверь. Слышно было, как бабушка прошла из кухни в спальню. Мама голосила и голосила, а бабушкины уговоры звучали ровным неразборчивым рокотом.
Работал телевизор. Какой-то дядя в костюме рассказывал о Второй мировой войне. Я осела на диван, не имея сил переключить канал.
Из брюха самолета сыпались бомбы, приветственно махали марширующие солдаты, и тут я испугалась как никогда в жизни, сильнее, чем в тот вечер, когда папа с грохотом бросил гантели на пол: на экране похожие на скелетов люди в каких-то подгузниках тащились по дороге в гору. Провалившиеся глаза глядели прямо на меня, приглашая в бабушкину Долину Слез. Я хотела выключить телевизор, но боялась даже подойти близко, поэтому дождалась, пока начнется реклама, заперлась в ванной и выпила «Маалокс» прямо из пузырька.
В ту ночь я проснулась от собственного крика: приснилось, что миссис Нелкин взяла меня на пикник, а потом спокойно и деловито сообщила, что сандвичи, которые мы едим, сделаны с мясом моего мертвого братишки.
Первым в комнату, спотыкаясь, ворвался папа с разлохмаченными волосами и в одних трусах. За ним прибежала бабушка, а потом мама. Я вдруг ощутила власть и вдохновение и продолжила кричать.
Мама обняла меня и принялась укачивать.
– Будет, будет, не надо, ш-ш-ш. Успокойся. Скажи, что случилось? Скажи нам.
– Это все она, – выдавила я. – Ненавижу ее.
– Кого ненавидишь, детка? – спросил папа. – Кого ты ненавидишь? – Он присел на корточки, чтобы лучше расслышать мой ответ.
Я имела в виду миссис Нелкин, но, пока говорила, передумала и указала мимо отца на бабушку, стоявшую в своем коричневом вельветовом халате, подчеркивающем худобу лица.
– Ее, – заявила я. – Пусть она уедет!
Назавтра была суббота. Утром я смотрела мультики в гостиной, когда из спальни вышла полностью одетая мама и спросила меня, что я буду на завтрак.
– Блины, – ответила я, будто последние месяцы прошли как обычно. – А где папа?
– Повез бабушку на Род-Айленд.
– Она уехала?
Мама кивнула:
– Уехала, когда ты еще спала. Просила за нее с тобой попрощаться.
Новообретенной власти мне хватило, чтобы изгнать бабушку Холланд, но не миссис Мэсикотт. Каждую субботу я отправлялась в ее дом, любезно благодарила за подарки и наблюдала.
Однажды миссис Мэсикотт дала мне ножницы, книгу с бумажной куклой Бетси Макколл и, как всегда, тарелку сахарного печенья. Я съела несколько штук, подразнила Зару еще парочкой и принялась выдавливать Бетси из картонной страницы. Затем вырезала самое красивое платье и прикрепила его на кукле.
– Смотри, Зара! – скомандовала я кокер-спаниелихе.
Я подошла к плите, открыла газ и поднесла куклу Бетси к голубому пламени. Интуиция мне подсказывала, что из всех проказ, которые можно устроить в доме миссис Мэсикотт, это самая худшая, и папа так на меня рассердится, что сорвется на маму. «На помощь! – умоляла Бетси, чье бумажное платье чернело и закручивалось. – Зара, помоги! Спасите меня!»
Я хотела напугать или хотя бы привлечь внимание закормленной собаки, но когда я оглянулась, Зара не сводила глаз с печенья. Она смотрела на него так пристально, что я на секунду забыла о пламени и обожгла большой и указательный пальцы.
Моя история – это история вожделения, сомнительный отчет о страстях и проблемах; она берет начало в тот день 1956 года, когда нам доставили телевизор. Память то и дело отправляет меня в детство: вчера ночью я снова оказалась на кухне миссис Мэсикотт, отвернувшись от пылающей бумажной куклы, чтобы взять у толстой Зары первый урок неудержимой алчности, власти желания.
– Зара, взгляни, я же гибну! – стонала я. – Помоги мне, пожалуйста!
Но собака неотрывно, не мигая, смотрела на печенье с сахарной коркой.
О проекте
О подписке