– Какой – уксусной? – произнес он. – Не пробьёт. Это ж эссенцию надо тридцатиградусную. Да тебе вообще никакой наркоты давать не велено. И бесполезно, кстати.
– А если без пользы, так отчего ж нельзя?
– Спроси чего полегче, парень. В этой конторе не я рецепты выписываю.
Хлеба он, однако, принёс. Крупнозернистый серый ломоть, который пахнул как сто пекарен вместе взятых. Не со спорыньей, конечно: всякий тебе скажет, что от нее бывают антонов огонь и пляска святого Витта, а это в целом еще и покруче СПИДа. А для запивки снова это молочко от бешеной масайской коровки! Теперь, наконец, я понял, в чем дело: в него щедрой рукой плеснули этот самый, символический аналог вина. Причем в абсолютно сыром виде. Бр-р!
– Это против малокровия, – пояснил Хельм, когда я скривил гримасу. – Ты завтра её почти целиком потеряешь.
– Представляю, – буркнул я и поскорей завалился на свое ложе. Чтобы не блевануть ненароком.
А наутро я проснулся оттого, что мой палач тряс меня за плечо:
– Давай собираться. Сегодня без железа пойдем, он того не выносит.
– Кто?
– Увидишь, – Хельмут одним движением разомкнул обруч и снял с моей талии.
В зале, куда он меня привел, были высокие своды из такого же мрамора, что пошёл на станцию метро «Кропоткинская», даже еще лучше: розовато-бежевого, с тонкими прожилками более тёмного оттенка. Пол был тоже такой и слегка грел мои босые ступни.
– Вот, снимай портки и валяй на середину, – скомандовал Хельм.
Там что-то вырастало из пола – неторопливо, как росток бамбука. Того же телесного цвета, слегка суженное к концу…
Кол. Пока лишь колышек. Совсем нестрашный с виду. И слегка закругленный на конце.
– Вон оно что. На хрен, выходит, посадите.
– Волки говорят, что у тебя идефикс, зациклился, в общем, на таких штучках – просто с губ не сходит. Так что решили порадовать.
– А как-нибудь понезатейливей меня нельзя было прикончить? Ну, хоть лошадьми по старинке разорвать.
– Никак нет. Сразу и лицо потеряю, и квалификацию. Да и где ты тут лошадей видел? Невинные твари, однако.
– А насчет моей половой ориентации ты не ошибся, часом? Куда его вставлять, такого?
– Ничего, он хоть и слепой, а дорогу себе найдет, не сомневайся. В общем, не валяй ваньку, как на фронте говорят. Ложись наземь, зажмурь глазки, чтобы не так страшно было, ноги на ширину плеч – и представляй себе кадр из фильма «Пан Володыёвский», что Сенкевич написал. Вдохновляйся.
Не слушать Хельмута показалось мне накладно: ведь не зря он предупреждал, что при случае одной левой прихлопнет. Я вышел на арену, лёг навзничь, и тотчас нечто мягкое проросло из пола, прихватив руки и ноги намертво.
Существо среагировало незамедлительно: росток хищно изогнулся в мою сторону и потянулся к промежности. И – о ужас! – на том месте, где у пениса бывает нечто вроде слюнявого ротика, по всей длине прорезались острые акульи зубки. Я представил себе, как они вгрызаются в мою мошонку или анус…
Нет, в обморок я не хлопнулся, тем более что было некуда. Только отважно стиснул зубы и приготовился вопить.
– Парень, тебе мягкий кляп не дать? – донесся до моего слуха голос. – Прямо весь изнутри скрежещешь. Дантистов мы тут не держим, прикинь.
А тварь тем временем…
Нет, это было не так больно, чтобы я не испытывал стыда, и не так стыдно, чтобы этот садизм можно было перенести хоть с каким достоинством. Куда оно внедрилось, я не понимал – мне было не до того. Я орал, пыхтел и изворачивался, как мог, но ему было хоть бы хны. Оно просверлило себе дорогу через мои мягкие ткани, со скрипом раздвинуло кости и упорно завоёвывало всё новые территории, нащупывая себе дорогу сквозь малый таз, большой таз, извивы тонкого кишечника и большую почечную лоханку. Смешно, что по мере прохождения все эти наполовину реальные, наполовину фантастические термины прямо всплывали у меня в голове. Процесс, обратный родам, подумал я. И даже какой-то вывернутый наизнанку секс. Будь у меня внутри этот… самый замечательный женский мускул…
– В мужском теле на один орган и одно отверстие меньше, чем у женщины, – произносил тем временем прежний едкий голосок. – Сто́ит хотя бы таким образом восполнить недостачу.
Кишки липли друг к другу и стонали, как нищие на паперти. Живот судорожно дёргался, его распирало чем-то на грани чудовищного наслаждения, некие встречные волны пытались вытолкнуть пришельца, но это было уже почти безболезненным – как будто мы с ним миновали некий порог. Диафрагму. Или всё-таки плевру?
Подобие нервного чиха или спазма. Или – оргазма. Я еще хихикал, точно от щекотки, когда оно пулей прошило левое легкое и тупо ударило в сердце.
Я снова очнулся, но в каком-то непонятном мире. Будто на каждом из моих пяти чувств подвинтили настройку, и контуры вещей стали куда чётче прежнего. Но все равно ничего толком не распознаешь. Хорошо обрисованная абракадабра, одними словами. И еще это кислое нытьё вдоль всего станового хребта и урчанье в кишках.
– Хельмут, – простонал я, еле приподнимая дурную голову. – Снова прокол, блин. Форменный. Ты там где?
– Творческую неудачу изволят оплакивать, – произнес над моим простертым телом елейный голосок. – Надо же, он считал, что хоть теперь от тебя избавится.
Волк Амадей.
– Ты… вы чего?
Компромисс между вежливостью и нахальством. Чтобы не сказать – наглостью. Изо всех здешних типов он менее всего располагал к себе, но как легко нарваться на очередную неприятность, я себе тоже уяснил.
– Вместо няньки при тебе работаю. А ты что думал, человечек? Ах, так ведь вы вообще думать не изволите. Это, собственно говоря, неплохо для наших общих целей. Кстати, Хельм завещал дать тебе чего-нибудь на зубок, если понадобится.
Я вспомнил совершенно другие зубки, и меня аж передёрнуло, как шулерскую колоду.
– Благодарю, как-то душа не принимает, – ответил я мрачно.
– Субъект утверждает, что у него имеется душа, – ответил он, впадая в менторский тон. – Однако не вполне ясно, на чём основано сие утверждение.
– Ну как же, всякие там Писания… – промямлил я, не без веских причин полагая, что слово «священные» может только его раздражить. Или раздразнить.
– Какие именно, не затруднишься мне объяснить? Лично мне внушали, что у Всевышнего не хватает подарков на всех. Тем более никто из гоев, да и из народа Книги, пожалуй, не хочет получить душу, хотя бы однажды употреблённую в дело. То бишь реинкарнированную. Оттого и рождаются люди куда худшие, чем скот, который в качестве душевого вместилища в принципе не используется. А количество эрегированных сапиенсов поистине ужасает. «Плодитесь, размножайтесь и наполняйте землю». Хм. Восемь миллиардов человек – это даже не «плодитесь», это гораздо хуже. Типа «…и не позволяйте никому другому делать то же самое». Что скажешь на это?
– Ничего, если разрешите. Как-то отвык от непотребных слов.
– И от вечных истин?
– К вечным истинам я как раз отношусь с уважением. Иногда вообще с пиететом.
– По-прежнему дерзок, – комментировал он с неким удовлетворением в голосе. – И необуздан. Форменный злостный еретик. Что ж…
Он повернулся было уходить, но передумал. Мимоходом отворил портал здешнего архива и вынес оттуда один из «лепестков», что валялись у порога. Это оказался клавесин, а может быть, челеста или даже фисгармония. Не разбираюсь в таких делах, но тягучий звук слегка расстроенного инструмента явственно напомнил мне органную музыку, которую я слушал накануне Событий в костёле святого Людовика.
Волк Амадей тем временем играл нечто, похожее на шум ливня и вой ветра, пригибающего к самой земле колосья, поникшие от влаги. Казалось, они оба, и мой темный ангел, и его клавир, говорили: «Цивилизация – это наработка на Суд. Разве ты не слышал такого? – пели трубы и струны. – Вы обречены, а спасение… Неоткуда ему прийти. Плачь, плачь, земля…» Звуки отдавались под сводами гулким раскатом грома и вновь сникали, точно сломленный стебель травы. Кажется, я плакал тоже. Хотя что за чушь – с чего бы это?
Хельмут явился под утро – почти сразу, как Вольф Амадей ушел сам и укатил свою шарманку на колесиках. Разумеется, мой шеф был в куртке, повёрнутой на красное. Этакий компас моих испытаний.
– Ну, держись, – проговорил он. – Что-то такое они все в тебе углядели – скверней не придумаешь. Разнюнился, говорят, и впал в слезливый пафос.
– Он мне втирал, что все достижения человечества…
– Пыль на ветру и зыблемый бурей тростник. Мыслящий. Да брось! Уж он такой, этот музыкодел. Талантлив до гениальности, однако сквернословить умеет не хуже, чем играть.
– То-то он меня побуждал к состязанию.
– А ты не поддался? Зря, парень. Не так обидно сейчас было бы. Вставай, однако, и пойдем потихоньку.
В помещении, куда он меня приволок – ходить я мог с известным трудом и только враскоряку – пол был оранжевый и в середине как-то странно мерцал и переливался. Посередине возвышался осанистый столб с цепями, обвитыми вокруг него, как плющ.
– Давай прямо туда, – скомандовал Хельм.
Я впервые пожалел, что меня держат необутым: пятки изрядно припекало. Хельм предусмотрительно надел башмаки без завязок и на толстенной подошве, но и она слегка покоробилась. Страшно было подумать, что сталось бы тут со шнурками.
– Вот, – сказал он, деловито возясь с цепью. – Я тебя прикреплю, а остальное сделается само по себе.
– Костёр, – догадался я.
– Еретику – еретиково. Никак не иначе, – ответил он. – Курил, наверное, без оглядки? Дымил на окружающих, как паровоз? Ну ничего: прими это как личный карманный ад. Огонь вынести не трудней, чем хорошую ломку, а к тому же…
Он показал мне на стену напротив. Там возвышалось подобие средневекового осадного орудия.
– Если будет совсем невмоготу, только крикни – я болтом в тебя пальну из арбалета. Но ты уж постарайся хоть на этот раз честь соблюсти, ладно?
– Слушай, друг. А если я вот так, с ходу, тебе сдамся?
Хельмут покачал головой и ответил самым серьёзным тоном:
– Андрей. Ты ведь давно понял, что стал другим. В какой мере – никто не знает. А просить пощады перед боем – вообще позор, каких мало.
В этот момент снизу пыхнуло жаром, как их преисподней, и он заторопился. Соединил на мне концы обвязки и отошел к стенке.
Пламя поднялось снизу аккуратной золотисто-алой горкой и сначала только лизнуло мне щиколотки – наверное, хотело попробовать на вкус. Потом стало расти и наглеть – не понимаю, как я сдержался, наверное, снова прокусил язык или губу. Мысль, что Хельмут рядом, хотя без сильной нужды всё равно не поможет, придавала мне сил. Но когда огонь охватил меня целиком и полностью загородил окружающее, силы кончились вместе с надеждой.
Глаза вытекли почти сразу. Кожа лопалась, как на перезрелом плоде, мясо шипело и пузырилось кровью. Только вот странное дело: боль была, и невероятная, но вроде как не моя. Вернее, она была мной, но я ею не был.
Потому что когда вокруг не стало ничего, помимо огня, всё прочее перестало быть. Вовсе не я беззвучно извивался и корчился на цепях. Ибо я сам был пламенем, на котором сгорал, и миром, к которому принадлежал этот огонь. Всем миром, который уничтожил моё тело и взял себе то, что осталось.
И тогда я вывернул себя наизнанку и вобрал боль, пламя, Хельмута и его стрелу, пристанище тёмных ангелоидов, город, поле, день и ночь…
… в свою душу.
Поправлялся и наращивал новую плоть я медленно, стараясь не совершить ничего такого, о чём после бы пожалел. Самое трудное было – крепко пришвартоваться к тому, что от нее осталось, без этого не получалось ничего путного. Но всё равно, по большей части я парил над прежним собой в виде некоего облака, откуда слышались чужие голоса. Мыслей не было, радости и сожалений – тоже.
Хельмут не пытался больше меня кормить, только приносил иногда свежее молоко, сдобренное кровью для лучшей усвояемости.
Зато ко мне зачастил Гарри. Локоны его развились и упали на плечи: оттого он сам казался не таким красавчиком и далеко не таким гордым. О чем мы беседовали, передать трудно. Правда, именно от него я узнал, что каждый из ангелоидов носит популярную личину, которая так срослась с его земной сутью, что он говорит, мыслит и даже чувствует от имени этого заёмного персонажа.
– Однако это не ложь, – объяснял он мне. – Тех людей уж нет, и они – где бы ни были – не желают продлевать земное бытие. Оттого нам позволительно и даже лестно участвовать в игре, облекшись их сутью. Ведь мы как бы пьём, вбираем в себя всё то, что они считали собой и что ныне им более не нужно.
– Ты пока равен лишь себе самому, мон Анри, – говорил он далее. – Оттого сейчас тебе трудно. Когда Амадея терзала лихорадка, лучшие мелодии из тех, что он из себя родил, собрались у ложа, чтобы проводить отца в последний путь. Я провёл годы и годы, прикованный параличом к моей матрасной могиле: только стихи утешали меня, стихи и воспоминания. Я сочинял и переделывал на свой лад те, и другие. Жил в них – молодой, красивый, удачливый в любви, романтичный в ее терзаниях. Беттина… Нет, о ней пока умолчу. Не дело раскрывать тайны дам в их отсутствии. Но вот Иоганн. Ты знаешь, он изведал все те соблазны, что и мы трое, даже много более того. Женщин у него было, что раковин на морском берегу, и каждую он любил со всей страстью, каждой отдавал одну из своих бесчисленных душ. Умер он в годах, которые даже ваше время считает преклонными, но тело его оставалось телом античного борца. В самый последний миг рука его, казалось, писала стихи или философский трактат о природе небесного света. Вот он при жизни достиг всей мыслимой для человека мощи.
– Выходит, напрасно я к нему так отнёсся? – спросил я.
– Ничего не происходит без веской на то причины. Ты несовершенен: оттого удовлетворись пока этим моим ответом.
После того никто из них не обременял меня какими-либо особенными признаниями. Однако со своего места я легко мог наблюдать за их повадками: привилегия домашнего животного, кота, к примеру. Кто не знает, что он всегда умеет отыскать в доме выгоднейшее место обзора, своего рода рубку, и вообще – самый лучший командный пункт!
Судя по всему, все четверо были андрогинами: не трансвеститами, к кому я уже привык на воле, а существами сложной алхимической природы. Не раз я заставал Гарри в объятиях Амадея, причем лицо и фигура первого под мешковатым дафлкотом слегка, но несомненно изменялись, как поверхность пруда под дождем. Беттина кокетничала попеременно со всеми тремя Волками, но подстраивалась только к Иоганну, который в ее присутствии гораздо больше смахивал на Зевса в ореоле громокипящих кудрей. Лишь однажды Амадей заставил ее черты слегка погрубеть, а фигуру – расплыться в талии. Когда его метаморфичный инструмент умолк, она, по всей видимости, спохватилась, что теряет обаяние, и вернула себе прежний изысканный облик.
Да что там: всё вокруг – мой костюм, моя убогая посуда, убранство камина, лаконичный интерьер залы – представало моим взглядам изменчивым и неизменно чарующим, как огонь.
За всем этим я почти забыл, что испытания мои далеко не пришли к концу.
Напомнил об этом, разумеется, Хельмут. Снова с самого раннего утра и опять до трапезы, которая состояла вчера вечером из чашки особым образом сквашенного молока без иных примесей. Я думал, лопух, что это к удаче.
– Вот, братец мой, сегодня будет самое трудное, – сказал он, теребя застёжки своей красной мантии. – Чёрт, я ведь думал – обойдется.
– Ладно, чего уж там, – ответил я в приливе душевной щедрости. – Веди нас, Сусанин.
Боковым зрением я уловил начертание и смысл надписи над очередной дверью: «Свадхиштхана», иначе говоря, «Приятная». Это я по-каковски читаю, интересно?
Внутри открылась городская площадь с довольно миленькими домами в стиле «средневековый фахверк», то есть с темными полосами по белой штукатурке, что расходились и пересекались под острым углом. Посередине возвышался помост. На помосте виднелось колесо довольно неказистого вида и размера, укрепленное на шесте в положении поперек.
– Каретное, что ли? Вроде маловато.
– Тебе, может, от мерса приволочь или вообще от КАМАЗа? Перетопчешься.
Он снял колесо и кивнул:
– Раздевайся и ложись. Не на него пока, а рядом. Вон на эту доску для разделки мяса. Руки над головой, ноги на уровне плеч, пожалуйста.
И накрыл меня второй такой же плахой. Будто я человек-сэндвич.
А и в самом деле, бывало такое в моей биографии. Продавал и сам продавался.
Затем он ударил по нам ободом колеса.
Костей не переломишь, не положив их на что-нибудь твёрдое, – так было сказано в моей любимой книге Халлдора Лакснесса. Или не зажав их между досками.
Нет, было это не больней, чем зуб дернуть без анестезии. Только если у тебя таких зубов десятка четыре по всему телу…
Слегка надоедает, знаете.
А потом мой палач поднял мягкую, кровоточащую куклу, в которую превратилось мое бывшее тело, и заплёл в колесо, продевая веревки через каждый новый сустав, пока пятки не сомкнулись с затылком. Пенька, я так думаю, снова была высший класс: корабельный канат с красной нитью или типа того.
Сам подняться на здешний кол Фортуны я, натурально, не мог. Сделал это Хельмут. Забил вместо оси порядочный шкворень и чуть повернул для проверки.
– Ну как тебе эта карусель?
– Ништяк полный, – прошелестел я. – Что вверху, то и внизу. И вдобавок уже пополам переехали.
– Верно говоришь. Коли уж случилось самое плохое, что могло произойти… Калиюга… Калка…
Конца я не услыхал.
Хотя, как выяснилось, потерял сознание только на время.
Дни степенно волочили ноги за днями. С высоты здешнего вороньего гнезда мне открывалась уютная жизнь местных обывателей, которые торопились на рынок – по воскресеньям его разбивали на одной из сторон квадратной площади – или в аптеку за мазью для чирьев и настойкой от любовных скорбей. Бодрой рысцой поспешал в ратушу чиновник средней руки, степенно шествовали городские старшины, каждый с широкой золотой цепью на шее. Купцы пересекали площадь нарочито деловой походкой. Иногда проезжал всадник на меланхоличной кобыле саврасой масти: здешний полисмен. Кираса была ржавой, кобыла роняла на булыжник мостовой тёплые яблоки. Их тотчас подбирали мальчишки: торговать на базаре или швыряться в зануду преподавателя. Торговки ругались, когда школяры подходили слишком близко со своим пахучим товаром, те в ответ бросались камнями и опрокидывали прилавки со съестным прямо себе в рот или за пазуху. Тут вмешивался стражник и грозил колодками и позорным столбом, со значением кивая в мою сторону. Потом они мирились под звон колокола и всем скопом отправлялись к большой мессе.
О проекте
О подписке