– Вот что, Ариф, – сказал Иван Никитич, когда мы подходили к дому учителя, – что тебе сейчас в этой темноте вселяться… Заночуй у меня или у них. Или давай к Сабиру, где вещи оставил. Он на ночевку с радостью пустит.
– Я тоже с радостью пущу, – обиделся я.
– А у меня хоть каждую ночь ночевать можно, – сказал Муса. – Дети возражать не станут… Хулиганить над гостем не станут.
В другой раз мы бы над этой шуткой посмеялись. Но сейчас смотрели на учителя – как он идет; как собака с ним рядом бежит.
– Спасибо, – сказал учитель. – Но мне нельзя уступать страху. Если мои ученики об этом узнают, не смогут уважать. А вот один, кстати… Здравствуй, Золото!
Золото стоял недалеко от двери учительского дома, в халате отца, настоящий карлик. Рядом с ним темнели какие-то предметы. Собака бросилась их обнюхивать.
– Учитель, – сказал Золото, поздоровавшись с каждым холодной ладонью, – отец вам вашу сумку прислал и подарок Старого Учителя, ночную птицу. Мы ей уже еды дали, она очень смешная.
– Отойди, – сказал учитель собаке, которая интересовалась совой и пыталась засунуть в клетку лапу, для знакомства.
– А еще, учитель, – по-хозяйски продолжал Золото, – отец вам лучинки дал и коробочку спичек. Чтобы вам, когда в этот дом войдете, светло и приятно было. И вот, веточку исрыка, если мертвый учитель придет, который перед вами нас учил, а потом сам себя убил. Хотя он совсем не страшный, добрый был, хорошую оценку мне ставил и воду давал. Старый Учитель страшнее. Но раз отец сказал, вы эту веточку исрыка зажгите, это от мертвых помогает.
– Спасибо, – сказал учитель. – И Сабиру-акя, и тебе – спасибо.
– Хорошая смена отцу растет, – одобрил Иван Никитич. – Сам Сабир – парень добрый, и дети у него – уважительные.
– Не побоялся в темноту прийти, – добавил я.
От таких приятных слов Золото смутился и склонил бритую голову. В лунном свете ежик волос казался седым. Собака подошла к Золоту и стала изучать носом его колени.
– Учитель… вот еще бидон, отец сказал, чтобы у вас на первое время вода была. Это от сегодняшнего дождя осталось. Учитель… я только два глотка уже оттуда взял. Пока здесь стоял-ждал, очень пить от холода захотелось. Но там, учитель, много осталось, я рукой проверял. Если девять глотков в день делать, долго жить можно. А вам еще другие родители воду приносить будут, чтобы вы из нас людей делали.
– Да, спасибо, – учитель погладил Золото по бритой макушке.
Я тоже погладил. Хотелось убедиться, что волосы у мальчика не седые.
Дом учителя был открыт.
Что закрывать? Такие дома как смолой обмазаны, никакое любопытство сюда не затащит.
Дворик, две высохшие яблони. Виноградник, тоже неживой. Да, тут топором похозяйничать надо. И дрова зимой будут. Зимой у нас – как Сибирь, только снега мало.
Собака, к счастью, не стала выть. Наоборот – бегает, территорию изучает.
От ветра дом издавал глиняный шелест. Стекла позвякивали.
– Да, – сказал Иван Петрович. – Сюда бы хозяйские руки, и конфетка получится.
– Верно, акя, – согласился Муса. – Сейчас тут от конфетки далеко.
В комнате всё было как при прошлом учителе. И как при позапрошлом. И позапозапрошлом. Менялись учителя, учебники, алфавиты. Школьники оканчивали школу, женились и умирали. Рождали новых школьников. И те уходили из жизни, давая жизнь новым.
Только комната учителя не рождала и не умирала. Железная кровать; стол с клеенкой, полочка с книгами. Голая, безо всяких выдумок, лампочка под потолком. Иногда будут давать свет, и комната станет желтой, электрической.
А сейчас такое лунное освещение, что всё видно, не промахнешься.
– Повесился он не здесь, во дворе… – начал Муса.
– Тихо ты, Муса, – зашипел Иван Никитич. – Ты сейчас к своей Марьям побежишь, а парню здесь всю ночь маяться… Ариф, может, всё-таки передумаешь? Тебе и отдохнуть с дороги надо, а тут… Сам видишь, какое для отдыха место необорудованное.
– Спасибо, Иван Никитич. Здесь останусь.
– Ну смотри, Ариф, как бы ты о своих спасибах жалеть не стал. Идемте, что ли.
Я запалил лучину. Комната наполнилась тенями.
– Э, смотрите-ка, богатый человек наш учитель, – улыбнулся Муса, доставая откуда-то керосиновую лампу. – Завтра керосином поделюсь, совсем светло будет, никакой труп не придет.
– Муса!
– Всё, Никитич, молчу-иду… Я бы, честно, может, сам хотел бы этого… прежнего учителя, короче, встретить. Чтобы только один вопрос ему, как представителю потустороннего мира, задать.
– Знаем, что за вопрос, – сказал уже со двора Никитич. – Ты лучше медицине этот вопрос задай. Нечего здесь народные суеверия разводить.
Во дворе Золото с собакой играли в какую-то тихую игру.
Учитель вышел за нами с миской. Налил в нее воды, подозвал собаку. Та радостно заработала языком.
– Да, недолго тебе так воды хватит, учитель, – сказали мы.
Хорошо, когда человек интеллигентно к собаке относится, но…
Поколотив еще языком по миске, собака отбежала в конец двора.
– Смотрите, она конуру нашла, – сказал Золото. – Хитрая!
– А я не знал, что в учительском доме конура есть, – сказал Муса. – У прежнего учителя собаки не было, у предыдущего. У Старого – тоже не помню, чтобы кто-то лаял…
– Сам он на всех хорошо лаял, – заметил Никитич.
Мы засмеялись.
– Зря вы так говорите, – сказал Муса. – Мой дед рассказывал, когда Старый Учитель только пришел после училища, другой человек был. Застенчивый. И носовой платок постоянно к щекам подносил. А щеки, говорят, как у киноартиста, нежные были. Это многолетний педагогический опыт его таким лающим скорпионом сделал.
Стали прощаться.
Не знаю, как другим, – мне уходить не хотелось. Ноги к порогу прилипли. Смотрю на Арифа. Смелый парень, но хрупкий – как веточка исрыка. Ладонь у него еще такая – ребяческая, жмешь ее – как будто птичье крыло пальцами мнешь.
– Идем, – торопят меня. – Что на учителя влюбленными глазами таращишься? Раньше тебя к мужчинам не притягивало.
– Сейчас тоже не притягивает! Просто душа за него боится. Ладно, Ариф! До свидания.
И ноги мои отходят от двери.
– До свидания, – кричит вслед учитель и закрывает дверь.
Я еще на секунду останавливаюсь и слышу, как впереди Муса говорит:
– …как сейчас помню, как он висит. На лицо смотреть не стал, на пятки ему всё время смотрел. Мне сейчас эти пятки прямо в глаза лезут. Маленькие, пыльные – как у живого человека. Сильно он меня этими пятками ужаснул, в самое сердце…
– …ты, Муса, грамотный человек, вокруг чего тут ужасы разводить? Труп – это та же кукла, только не дети с ней играются, а взрослые. И похороны, и кладбище с поминками, если посмотреть – просто игры такие. Поиграли – спрятали.
– …э-э, безбожник ты, Никитич… Думаешь, твой русский бог тебя за такие разговоры по голове погладит? Лопатой он тебя за это погладит, ковшом экскаваторным.
– …ну уж, прямо ковшом!
Вздохнув, стал их догонять.
Не смог у себя дома пробыть. Даже двух часов не смог. Выбежал.
Не было раньше такого с моей душой. Очень она меня в ту ночь удивила.
Я свой дом люблю. Половину дома личным горбом строил. Сам глиняные кирпичи лепил. В каждый кирпич кусочек сердца клал, как фарш. Дом добром разным наполнял, женой, детьми. Мебель в комнате для гостей имеется. Телевизор фирменный. Двоюродный брат со стороны матери из столицы приезжал, телевизор мой хвалил: у меня, говорит, даже в столице такого нет. Сейчас телевизору, конечно, без электричества плохо. Но телевизор – не баранина, не испортится. Пусть стоит. Может, мои внуки еще им пользоваться будут.
В ту ночь я, несмотря на привычную обстановку, места не мог найти. Как будто это в моем доме кто-то, не приведи, повесился или еще что-то тревожное совершил.
Жена-дети спали уже; постоял над ними, их лицами хотел себя успокоить. Всегда радовался, как это у них получается губами во сне разные улыбки делать и бормотать что-то на языке спящих.
А тут – смотрю-смотрю на них, а половина головы об учителе думает, что с ним там творится. В таких домах нельзя людей оставлять. Учитель и так чем-то весь день огорчен был, и взгляд такой, как будто через телескоп на нас смотрит, мы – чужая планета. И улыбка такая. И что теперь с этими глазами и улыбкой происходит…
Но увидел я почему-то другое.
Увидел разбегающиеся обрывки пара… Скользкий пол, выложенный опасным для жизни мрамором, – каждую секунду такое фигурное катание может случиться, что без черепа на всю жизнь останешься… Пар. Топот и скольжение голых пяток, десятков пяток по плывущему под ногами мрамору… Обжигающему мрамору, будто по сковородке вместо яичницы бегаешь… Пар. Десятки теней бегут сквозь пар; чья-то тень падает, борется с тенью хлынувшей из нее крови…
Наконец, замотанные в банные тряпки, врываемся в «номера», пещерки для тел начальников и другой белой кости… Здесь пар еще гуще, верблюжье одеяло какое-то, не пар… Впереди все толпятся, не пролезешь, хоть по скользким головам скачи, хоть между ног, как в мясном лесу, продирайся…
Сквозь языки пара вижу прежнего учителя…
Он не может найти свою тряпку, ползает на четвереньках. Толпа нависла над ним глазными яблоками, налитыми любопытством. По мокрым, красным рукам тех, кто спереди, ходит – нет, прыгает – вырываемая друг у друга находка: женский лифчик, белая скомканная бабочка. Кто-то прикладывает ее к впалой волосатой груди. Кто-то на голову даже надевает, шутник: «Идет мне эта тюбетейка?» Смех. «Это две тюбетейки – эй, поделись». Смех.
«Здесь была женщина; мы знаем, знаем, кто она, – гудят все. – И она, наверно, еще недалеко». Учитель сидит, пытаясь скрыть лицо в худой домик из своих ладоней. По тому, как вздрагивает живот, можно понять, как колотится его мокрое сердце.
«Вон, вон она!» – кричит кто-то. «Ловите ее… Чем мы хуже столичных… Чем мы хуже учителя», – кричат тела, бросаясь в погоню. Я успеваю прижаться к стене. «Стойте! – слышан детский голос учителя. – Послушайте… Она не такая, как вы думаете!»
Табун уносится. В «номере» остаемся мы вдвоем.
Я, почти растворившийся в скользкой стене.
И учитель, рисующий что-то на полу из крови, которая бежит у него из носа.
Поднимается с пола, находит, наконец, проклятую тряпку. Обматывает запретную территорию тела, от пупка до колен. Идет в мою сторону. Плохо идет.
Как будто всё на нем идет по отдельности, еле-еле хватаясь друг за друга: живот за грудь цепляется, короткая шея – за голову, узкие, как знак «минус», глаза – за лицо… Идет. «Тема нашего сегодняшнего занятия, дети…» – говорит он кровавыми губами.
Я отслаиваюсь от стены и делаю шаг к нему по кипящему мрамору.
Бывший учитель приближается – и проходит сквозь меня.
Потому что в прошлый Банный день меня в Бане не было. Я лежал, больной, у себя во дворе. Смотрел, как мои дети пускают на крыше бумажного змея. Когда змей вырвался из их детской власти и улетел, я пропотел и выздоровел. О том, что голое село натворило в Бане, мне рассказал Муса.
Рассказ у него смешным получился, у меня от смеха голова на подушке прыгала.
Больше всего он и другие сельчане на хвостик упирали. Что хвостика не оказалось. А про то, как ловили учительскую гурию… Так не поймали же. Что зря рассказывать.
Но меня в Бане не было.
Поэтому неудивительно, что бывший учитель прошел сквозь меня. И я ничего не почувствовал – даже когда его соленый от крови подбородок через мое горло прошел.
Странно было другое. Когда я обернулся, то вместо прежнего учителя, уходящего в тяжелые банные облака, я увидел спину и затылок нового… Нового учителя.
– Учитель, откройте!
Завела свою сторожевую песню собака.
Ничем, кроме собачьего лая, темнота не откликалась.
Казалось, лай издавал сам дом. Лаяли окна. Лаяли сухие яблони. Я понял – они подражают адскому дереву заккум, у которого, как сказал однажды мулла, плоды в виде голов свиней и собак.
– Кто это? – зашаркали изнутри.
Жив. Слава тебе… Жив.
– Это я, учитель. Я, Абдулла.
Дверь открылась. Учитель, в той же одежде, в какой мы бросили его здесь, смотрел на меня. Даже строчки удивления нельзя было прочесть на его лице.
– Я принес вам керосин, – сказал я, болтая вонючей канистрой. Не мог же с пустой рукой прийти.
Он поблагодарил и пригласил войти.
Лампа оказалась исправной, на свет тут же прилетели всякие ночные червяки.
Мы воспользовались чайником самоубийцы и остатками заварки. Чайник был маленький, жестяной. Я показал, как можно на керосиновой лампе чай нагреть.
Учитель достал печенье, которое привез с собой.
– Да, – сказал я, вонзая зубы в городское печенье, – сейчас, наверно, в городе люди электричеством наслаждаются. Да что – в городе! В соседнем селе раз в неделю обязательно или электричество, или воду дают. Один раз даже газ по ошибке дали. А причина обыкновенная. Председателя им хорошего бог дал. Из образованной семьи.
– А почему наш Председатель огорчился, когда я об отце его спросил?
– А вы разве не знали, когда спрашивали? – спросил я, хитро пережевывая печенье.
Нет, он не знал. Откуда ему знать… Нет, Сабир-акя ничего не рассказал об отце Председателя. Почему он именно об отце осведомился?
– Знаете, – сказал учитель, – привычка у меня есть. Когда какой-то человек мне злым кажется, я его маленьким начинаю представлять, каким он мог быть в детстве. Может, это немного смешно для вас, но я уже так натренировался, что очень похоже представляю; потом, когда детские фотографии этих людей встречаю, сам испытываю удивление, такое сходство. И еще родителей этого человека себе представляю, как они с ним, маленьким, возятся.
Учитель перевел дыхание. Не умеет долго говорить, бедняга.
– А с Председателем… – продолжал. – Его самого представил, такой толстощекий рыжий мальчик в синей кофте.
– Точно! – Я чуть не опрокинул чайник. – Председатель в детстве рыжим был, потом волос обычным стал.
– Потом матушку его представил… Маленькая, сухая.
– И это угадали! Ее наши женщины Мышкой называли: «Мышка, Мышка!» Учитель, у вас талант, его наукой исследовать надо! Как вас с такими способностями из города отпустили…
– А вот отца Председателя не смог представить… Поэтому и спросил.
Так-так. Рассказать – не рассказывать?
– Насчет его отца, учитель… Конечно, то, что про него болтают, это для уха образованного человека – чушь и мифология…
В пиалу ко мне упала маленькая серая бабочка. Упала на крылья и прилипла к воде. Спас ее из пиалы пальцем, облачко пыльцы всё равно на чае осталось.
– Рассказывают, что в войну саранча к нам часто заглядывала. Целое стадо саранчи по небу скачет, скачет, потом с неба на поле прыгнет и всё поле съест. Я такое один раз сам видел – в мирное время, конечно; во время войны еще мои родители детьми были… Знаете, такое страшное, обидное для человека зрелище – пустота вместо урожая. И такие они, шайтаны, организованные – солнца не видно, когда на посадку идут. Главное, убежать сразу. А то на тебя сядут. Может, заразят чем-нибудь. Они ведь как крысы, только с крыльями. Поэтому бежать с поля надо. А старики говорят еще: отец-саранча прийти может.
– Отец-саранча?
О проекте
О подписке