Ад закончился. Люди забрали свою песню и ушли.
Я потянулся плачущими пальцами к графину с водой.
Но воды не было. И здесь – воды не было.
Во рту ворочался и кусался соленый огонь. Язык был не моим, приклеен ко мне от незнакомого человека. И жажда такая, как будто толченым стеклом объелся.
Всё от нехватки воды. У нас мозг растрескивается, как земля. Носим в голове глину, песок. Еще на каких-то грунтовых водах думаем-чувствуем, но плодородие из головы ушло. А если водкой такой мозг накормить, то вот эти, с «милым августином», на тебя идут.
Я посмотрел на Мусу. Вот у него, кажется, с августинами всё в порядке. На щеках красовались обычные винно-водочные слезы. На учителя я боялся смотреть.
А Председатель уже на другого ишачка пересел: цифрами поливает. Земли две тысячи гектаров, столько-то дворов, столько-то в них скота, телевизоры встречаются.
Смотрю, мимо меня комар проплыл; поздно, значит. Пора уже из гостеприимства этого вырваться и домой по-человечески пойти. Говорю Председателю:
– Как насчет моего дела?..
Он поморщился, как будто я его луковицей угостил: так и быть, приходи завтра… И цифры всё свои разворачивает. А потом вдруг торжественным голосом:
– Но нашим людям не хватает главного… Веры! Им нужна вера. Мы с Агрономом дадим им веру.
Тут даже Муса плакать перестал.
Ничего не понимаем. Председатель на должность муллы примеривается? Или явился им с Агрономом какой-нибудь зеленый ангел, новую религию по секрету прошептал?
Председатель замолчал и стал похож на памятник. Агроном тоже молчал, хотя и не так значительно. В отличие от Председателя, который от водки только трезвел, Агроном был уже под огромной мухой и всё время улыбался.
Накупавшись в потоках всеобщего изумления, Председатель сказал:
– Город! Наше село должно получить название города.
Муса не выдержал и снова заплакал.
Председатель стоял и рисовал прекрасные картины. Эти картины сопровождались киванием Агронома и всхлипами Мусы; во дворе выла собака, которая устала, наверное, сидеть в ожидании террористов.
– Город поможет нам решить вопросы с водой. Для города правительство всегда воду найдет. Оно пошлет сюда технику и выкопает глубокий колодец. Там обязательно будет вода, прозрачная, как… как…
– Водка, – подсказал Агроном.
– Нет! Еще прозрачнее. Может, в этом колодце еще и нефть найдут. У нас ведь нефть, кажется, не искали?
– Мне мой отец покойный говорил, что, когда он в школу ходил, геологи здесь что-то искали, землю царапали, – сказал Муса, всхлипывая.
– Та-ак. Ну это когда было? За это время уже столько нефти образоваться могло… Нет, только город. Вот увидите, как город решит наши проблемы. У вас даже глаз моргнуть не успеет… Широкие проспекты, тенистые сады с шашлыком и мороженым.
– И пальмы? – спросил Агроном.
– Пальмы? – На лбу Председателя возникли государственные складки. – Это мы посоветуемся. Если найдут нефть, не только пальмы… райские деревья сажать можно будет. И девушек из столицы организуем, чтобы они вокруг этих деревьев плясали.
Посмотрел на учителя:
– Что, хорошие в городе девушки? Или гордые?
– Разные, – признался учитель.
– Да, пока девушки, они разные… А как с мужиками дружить начинают – куда из них это разнообразие уходит? Есть у нас тут одна… Та-ак. Ладно, учитель, я не об этом хотел сказать, ты, кажется, еще сам как девушка. Я хотел спросить насчет одного изречения. Когда в школу я еще ходил и пятерки разные получал, мы один стишок учили. Называется «Город-сад»… Кто поэт, написавший его? Нет, не Михаил Лермонтов, ты, Агроном, молчи лучше, совсем меня своей болтовней утомил. Михаила Лермонтова я на всю жизнь запомнил; знаешь, какая у меня за него жирная пятерка в журнале сияла? Даже моих родственников этот старый скандалист в школу пригласил, говорит, вашего сына надо в столицу отправить, чтобы он Лермонтова изучал. Нет, Лермонтов про женщин в основном писал и еще – как он в виде шайтана над землей летал: увидит красавицу – давай на нее пикировать: та-та-та-та-та! люблю! хочу! ножка! ручка! губка!.. Нет, это другие стихи, без женщин…
Председатель закрыл глаза и стал раскачиваться:
– Через четыре года – здесь будет город-сад.
Открыл глаза. Я даже поперхнулся: такие они стали у него добрые, правый глаз даже светился. Как бы мне на этом добром выражении глаз его поймать и с просьбой обратиться?.. Не откажет, наверно.
– Через четыре года – здесь будет город-сад… Как поэт сказал, а? Мог ведь «через десять лет» сказать! Мог. А он – «нет, через четыре». Конкретную цифру назвал. Этот… та-ак… поэт…
– Владимир Маяковский, – сказал учитель.
– Да! Маяковский, правильно. Молодец, проверить тебя хотел. Да… в России хороших поэтов много, в России вода есть. А наши поэты… эх. Научились от Лермонтова про разную женскую ресничку-кудряшку складно писать… Чтобы женщин бесплатно завоевывать. Если, говорят, городской какой-нибудь прочитать стихотворение про то, какие у нее ножки, то она теряет разум и не торгуется… Но это ты правильно подчеркнул: Владимир Ильич Маяковский. Город-сад. И мы его построим. Несмотря на нашу жизнь. Люди ведь у нас сердечные, трудолюбивые, последнюю рубашку с себя готовы снять и на блюдечке принести… Каждое утро со слезами благодарности о них думаю. И за всех молюсь… Молитва прямо из глубины, откуда-то отсюда поднимается…
И Председатель похлопал себя по животу. Там действительно что-то забурчало.
– Та-ак. За каждого регулярно… молюсь. И за него, – ткнул в Агронома, – чтобы ума у него прибавилось и в нарды как положено играть научился, и за племянника его, чтобы этот старый колдун его своей палкой не прибил… И за тебя, Муса, вытри слезы, – чтобы тебе Бог детей послал… Чтобы эти дети толковее тебя, Муса, были, потому что когда дети умнее родителей, это для общества полезно и прогресс происходит.
Притянув к себе плачущего Мусу, влепил отеческий поцелуй.
– Даже за этого безбожника, за Старого Учителя, тоже молюсь, чтобы, когда Небо его карать будет, не сильно это делало, а так, для профилактики… И чтобы всё село это видело и уроки извлекало. И о воде молюсь, чтобы не воровали ее у государства. А последнее время, друзья, о городе стал молиться. О котором поэт такие хорошие слова сочинил… Через четыре года – здесь будет город-сад. Город-сад, ясно? И будет, я сказал!
И с такой силой ударил кулаком по столу, что бутылка водки бросилась на пол – хорошо еще, пустая была.
Да, недаром говорят, что Председатель со Старым Учителем – дальние родственники, хотя оба это скрывают. А что скрывать? Даже среди близкой родни разные люди попадаются. Кабил и Хабил[7] тоже родственниками были.
Возвращались в темноте. Учителя надо было отвести в дом самоубийцы, он как раз недалеко от меня. Этот дом государство специально для учителя строило, кирпич крепкий. Там раньше Старый Учитель жил, пока новый дом себе не построил, где он сейчас вместе с крысами проживает.
Домом самоубийцы он стал из-за прежнего учителя. До сих пор его висящая фигура у меня в голове не укладывается.
Иван Никитич с Мусой тоже с нами пошли. Иван Никитич, пока мы с Председателем беседовали, на скамейке уснул, поэтому времени накопить обиду у него не было – зато был здоровый образ жизни без водки и Председателя, чего о нас с Мусой не скажешь. Правда, заметив на нас следы водки, Иван Никитич, конечно, задумался.
А Учитель умудрился совершить еще один поступок. Забрал у Участкового собаку.
Даже купил, можно сказать. Когда мы выходили, Участковый как раз воспитывал ее табуреткой, и, не подойди мы, собака бы смертельную дозу этого воспитания успела получить. Ханифа-опа, которая, как женщина, была обязана иметь более мягкое сердце, на это избиение глядела даже с каким-то удовольствием. Собака, оказывается, украла у нее курт и спокойно им угощалась. Тут Муса, который успел все свои золотые слезки выплакать у Председателя, возмутился и напомнил, что собака – друг человека. Участковый стал кричать, что этот друг его без штанов оставит, а ему еще сына женить.
Вот тут учитель и предложил Участковому сделку.
Теперь собака шла рядом с нами, иногда облизывая ушибы, заработанные от табуретки.
Иван Никитич грустно посматривал на учительскую собаку.
– Ты, Ариф, чем поить ее собираешься?
Сам-то он прошлым летом своего Пончика отравил из-за этого. Из-за воды. Переживал, даже привычку курить вспомнил. Я, говорил, будто сына отравил. Такая любовь к собаке была. Потом ему настоящий сын из России сто долларов прислал, Иван Петрович всё на насос потратил. Когда электричество дают, накачает воды – уже жизнь есть. Вода, конечно, соленая, на вкус кровь напоминает. Но мы такой воде тоже счастливы. Я иногда сам или через детей у Ивана Никитича воды прошу, он с удовольствием дает. А новую собаку не хочет заводить – Пончик у него в сердце сидит.
Учитель ответил, что он что-нибудь для собаки придумает.
А Муса сказал, что он тоже не против собак, но отец ему перед смертью завещал собаке доверие не оказывать, потому что его отец, дед Мусы, из-за собаки большие неприятности имел.
Он пастухом был, а тут овца в стаде исчезать стала. Стадо у него пес один охранял, которому прадед доверял, как своей душе. А стадо исчезает, и от односельчан, чьи овцы в стаде были, черные тучи приближаются. Хорошо, как-то во сне его ангел-хранитель стал сапогами пинать: вставай, иди-смотри, какой фокус там твоя собака показывает. А к стаду волчица как раз пришла, и пес, как ее увидел, обрадовался, подбегает к хищнице и приветствует. Потом пристраивается к ней сзади и начинает быстро супружеские дела делать. Волчица стоит, оглядывается, не возражает. Потом пес блаженной походкой отходит, на заслуженный отдых под кустик устраивается. А эта волчица – к стаду, к стаду, самую сочную овцу выбрала и домой собралась. Тут мой прадед ее камнем убил и потом сельчанам ее вместо овец показал. А пса смолой облил и поджег. Жалко было смотреть, как пес в пламени умирает, а что делать, сам во всем виноват.
– А что, он ее просто убить не мог? – спросил Иван Никитич, которому эта история не понравилась.
– Мог, конечно, – согласился Муса. – Но я же объясняю: любил он эту собаку. От большой любви маленькая жестокость не рождается. Только большая.
– Когда любишь, прощать надо, – сказал Никитич.
– Нет, акя. Прощать – это тоже жестокость, только по отношению к себе. Себе убыток делаешь, себя огнем сжигаешь. А всё для чего? Прощать – это обман. И себя обманываешь, и других. Говоришь: «прощаю», а за словами совсем другое настроение прячется. На самом дне сердца – никогда не простишь. Даже если и сердце простит – какая-нибудь печень, селезенка не простит, яд собирать будет. Ты вот, Никитич, говорил, что Председателя за его поступок простил, а сам сейчас с нами не пошел… Яд в себе чувствуешь, правильно?
Иван Никитич хотел что-то возразить, но тут учитель сказал:
– А я другую сказку про собаку слышал.
Вечер потемнел и стал ночью. Небо покрывал лунный пожар.
Жара сменилась ледяным ветром, волос до луковички промерз.
Учитель рассказывал.
Шел один добрый нищий человек по улице. Видит, собака раненая лежит, а рану ее черви едят. Отрезал человек от себя кусок мяса и положил рядом с собакой. Черви переползли на это мясо, и собака испытала облегчение.
– Да уж… герой, – сказал Муса.
…А для собаки устроил шалаш. Пока она поправлялась, он кормил ее своим мясом. Когда об этом узнали люди, было уже поздно. Собака поправилась – человек умер. На похоронах-поминках собака присутствовала, выражая скорбь, и от пищи отказалась.
Потом собака пропала. Через пару дней ее нашли на кладбище. Она разрыла могилу, сорвала с тела саван и доела остатки мяса.
– Тьфу, – сказал Иван Никитич. – Ну и дурак тот человек был… Ты, Ариф, смотри, детям такие сказки не рассказывай.
– Для детей у меня другие, – ответил учитель.
Мы с Мусой шли молча. Что-то надломилось в сердце от этой сказки.
– Скажи, учитель, – спросил наконец Муса, – Бог его наградил? Когда этот человек пред Богом предстал, что произошло?
– Нет, – сказал учитель. – Об этом в этой сказке ничего не сказано.
Шли в тишине. Водка прошла, только сухая горечь корябала десны, как камень.
Потом учитель остановился и, показывая куда-то в сторону холма, спросил:
– Это мечеть?
Мы улыбнулись:
– Это Баня. Не слышали о нашей знаменитой Бане?
Учитель о знаменитой Бане не слышал. Нет, сейчас темно и Баня закрыта, но показать ему, конечно, можно. Подняться, правда, надо на холм.
Два тяжелых купола.
Суховатый запах воды. Запах человеческого тела, делящегося с водой своей пылью-прахом. Все эти запахи, волоски, все эти маленькие, как недоношенные бабочки, чешуйки кожи – за тысячелетия пропитали здесь стены и землю.
Не считая греческой статуи, которая валяется в Москве, Баня – наш единственный ручеек в великое прошлое.
– Когда в село советская власть пришла, собрала всех бедняков, задала им вопрос: «Какие четыре вещи вы хотите, чтобы я в селе сделала?» Бедняки обрадовались: «Мечеть новую хотим! Стену хотим вокруг села, с двумя воротами, на въезде и выезде, красным знаменем украшенные, чтобы мы, батраки, на тех воротах стояли и с буржуазии для Владимира Ильича Ленина дань собирали. Потом хотим крытый базар, иначе к нам эта проклятая буржуазия ездить не будет. И еще хотим, чтобы дорогая советская власть нам Баню починила, потому что в нашей Бане никто после Александра Македонского ремонт не делал, а это, кажется, очень давно было».
Это я рассказываю, пока мы обходим еще теплые стены, двигаясь к главному входу. Под ногами хрустит мертвая трава, ящерица иногда по стене ручейком пронесется. Лунный свет нам помогает, всё, как в кинотеатре, видно.
Послушала советская власть эти пожелания, записала себе в блокнотик.
Только вместо мечети построила нам сельский клуб, вместо базара – школу, вместо крепостной стены с воротами – библиотеку с библиотекарем; думали, он будет дань собирать, а он, наоборот, всем книги раздавал, еще на коленях упрашивал: читайте книги – источник знания.
И только Баню советская власть, как обещала, починила.
Согнала сюда всё село, сказала: ура, у нас коммунистический субботник! Раньше в Бане мылся только бай и мулла, а теперь будет мыться простой дехканин! Весь субботник, конечно, этому только улыбался, потому что говорил это с трибуны сам бывший бай, который раскаялся в своем происхождении и подался в большевики. И ни он, ни бывший мулла в Бане не мылись – только один день в году, и то тайно…
Мы подошли к главному входу.
Да, закрыт. До Банного дня еще месяца три.
– Как же у вас происходит Банный день, если воды нет? – спросил учитель.
– На Баню у нас всегда вода найдется, – ответил за меня Муса.
Такой он человек – то горько плачет, то слова сказать не дает.
Собака завыла.
Обнюхала банные ворота и завыла. Вой у нее был, как у оперной певицы, – громкий и неприятный. Мы поежились.
Учитель сел перед собакой на корточки, погладил. Успокоилась.
– Да, – сказал Муса. – Я от деда слышал, что здесь собаки воют, а кошки вообще… Поэтому сюда их не берут.
– Ну, еще кошек в Баню брать, – усмехнулся Иван Никитич.
О проекте
О подписке