На протяжении первых лет нашей жизни нас принуждают не просто усваивать некоторые аспекты капитала, а выстраивать структуру усвоений. Пока наша способность естественного гармоничного саморегулирования ломалась, её место заняла новая система саморегуляции, логически последовательная система, включающая в себя все аспекты самоподавления. Мы приняли участие в продолжающемся проекте капитала по колонизации, колонизируя самих себя, продолжая работу над построением унитарного характера-структуры (характера брони), унитарной защиты против всех побуждений, чувств и желаний, которые, как мы усвоили, было опасно выражать. На месте наших изначально ясных взаимоотношений с миром мы создали структуру барьеров для нашего самовыражения, скрывающую нас от нас самих и других людей.
Результаты характера можно обнаружить во всех аспектах нашего поведения, так как характер представляет собой унитарную деформацию всей структуры нашего существования. Он ухудшает нашу способность жить свободно и полноценно, разрушая структурные основания свободной жизни. Характер – это не ментальное явление. Это структурное явление всего нашего существования. Он проявляется как подавленность, хроническая напряжённость мышц, чувство вины, перцептивные барьеры, творческие блокады, психосоматические или психогенетические заболевания (во многих случаях различных «болезней», таких как хроническая бессонница, артрит, обсессивно-компульсивные неврозы, хронические головные боли, хроническая тревожность и т. д.). Он проявляется как уважение к власти, догматизм, мистицизм, сексизм, коммуникативные барьеры, неуверенность в собственной безопасности, расизм, страх свободы, ролевые игры, вера в «Бога» и т. д., ad nauseum[2]. В каждом индивиде эти черты характера приобретают согласованную структуру, которая и определяет характер этого человека.
Так же как характер является ограничением и деформацией свободной человеческой деятельности в целом на службе у капитала, так и идеология является ограничением и деформацией мысли на службе у капитала. Идеология это всегда принятие на том или ином уровне логики капитала. Это форма, приобретаемая отчуждением в области мышления.
При помощи идеологии я оправдываю своё соучастие капиталу, я оправдываю своё самоподавление (моё подчинение, мою вину, мою жертву, моё страдание, мою скуку и т. д. – иными словами, мой характер). С другой стороны, структура моего характера, существуя как зафиксированное, обусловленное поведение, естественным путём склоняется к выражению своего существования в мышлении в виде зафиксированных идей, господствующих надо мной. Характер и идеология не могут существовать друг без друга. И то, и другое – части одного унитарного явления. Вся идеология – это выражение бессилия моего мышления, и весь характер – это выражение бессилия моей деятельности.
Особенно коварной формой идеологии является расползающийся морализм, извечно бывший чумой либертарного революционного движения. Он уничтожает возможности для прозрачной коммуникации и последовательной коллективной деятельности. Поставить границы чьему-то поведению в соответствии с наставлениями морали (поисков «добра» или «правды») будет означать угнетение чьей-то воли ради удовлетворения некоего идеала. А поскольку похоже, что мы не можем ничего иного, кроме как пытаться удовлетворять и отчуждать самих себя, когда одна часть нас подчиняет остальные – это оказывается ещё одной ступенью характера. Если существует мораль, коммуникация подменяется манипуляцией. Вместо разговора со мной моралист пытается манипулировать мной, обращаясь к моим интернализациям капитала, к моему характеру в надежде, что этот вид идеологии позволит ему получить влияние над моим разумом и поведением. «Проекции моей субъективности, подпитываемые чувством вины, торчат из моей головы словно множество рукояток, предлагаемых любому манипулятору, любому идеологу, желающим завладеть мной, чьё профессиональное умение заключается в способности почувствовать такие рукоятки» (из книги «Право быть жадным»[3]). Единственной реально прозрачной, а значит и революционной коммуникацией является та, которая происходит, когда мы сами и наши желания оказываются в открытом пространстве, когда в воздухе нет никаких моралей, идеалов или принуждений. Мы будем аморалами, в противном случае станем манипуляторами и манипулируемыми. Единственной гармоничной организацией будет та, в которой все мы объединимся как индивидуальные личности, осознающие свои желания, не желающие идти ни на какие уступки мистификации и давлению, не страшащиеся действовать свободно в своих собственных интересах.
В нашей собственной культуре и в тех обстоятельствах, при которых возникло изучение преступности с точки зрения психологии, мы имеем дело с результатом этого процесса, отличающимся от более ранних его стадий. В настоящее время мы вынуждены противостоять не столько самому правонарушителю, чьи успех и энергия подавляют противодействие, сколько широко распространённому встраиванию преступных моделей поведения в современные нам структуру и механизм общества. Экономическая и политическая власть распространилась вместе с цивилизацией, а цивилизация выросла со времён промышленной революции, преимущественно за счёт «биоцентрических» элементов. Законы и управление, быстро трансформируясь перед лицом стремительно сменяющих друг друга событий и сдвигов в балансе политических сил, начали вытеснять традицию и обычаи. Тирании, вызывавшие такую тревогу и возмущение у Западного либерализма, за последние годы получили даже больше власти принуждать, чем это было у местных вождей в небольших сообществах, так как они оказались сравнительно не ограниченными обычаями и получили возможности форматировать и видоизменять верования и обычаи в беспрецедентном масштабе. Нам следует признать, что централизованные городские культуры, включая и нашу собственную, подошли к моменту детального выбора типов индивидуального преступления, при иных обстоятельствах неразличимых, которые они будут, с одной стороны, терпеть или поощрять, а с другой – осуждать и карать. Рамки законов, определяющие преступление, больше строго не ограничены нравами общества или превалирующих в нём групп, в то время как само общество хотя и чувствует для себя угрозу от роста индивидуальной преступности, в своём существовании стало зависеть от притока того самого типа граждан, от которых можно ожидать криминальных действий. В подобном обществе у преступника возникает намерение стать свободным одиночкой, правонарушителем без лицензии, которому не хватило умения, удачи или возможности, чтобы выразить свою склонность к нарушениям в рамках структуры власти.
Как правило, самые современные исследования сходятся в том, что антиобщественное поведение индивидов закладывается в детстве. Если какое-либо общество обнаруживает, что производит нарушителей в необычайно большом количестве, то причины такого роста чаще всего усматриваются в факторах жизни сообщества, негативно влияющих на семью или на принятые родителями методы воспитания. В какой-то момент, который может наступить как в детстве, так и позднее, человек, имеющий подобные изъяны в воспитании, сталкивается с проблемой взаимоотношений с остальными членами общества. Некоторые культуры обладают большими способностями ассимилировать таких людей, чем прочие. Ассимиляционная сила нашей культуры с точки зрения её способности к окончательному урегулированию конфликтов и «излечению» сравнительно невысока. Однако все эти потенциальные нарушители ни в коей мере не становятся автоматически врагами общества. Централизованные общества сталкиваются со значительными сложностями, пытаясь исправить своих заблудших членов, но при этом обладают удивительной способностью абсорбировать их, не меняя коренным образом.
Выбор, стоящий перед правонарушителем, ищущим выход для своих преступных наклонностей, – это выбор не между борьбой с обществом и переделкой себя под воздействием традиций и нравов этого общества. Это выбор между дозволяемым правонарушением и не дозволяемым. Ключевым фактором, делающим любое явное действие «правонарушением», является притязание субъекта деяния на право вести себя, не считаясь с остальными. Он может совершить ограбление или убийство, приняв их последствия, или же может найти место в социальной структуре, дающее ему лицензию при определённых ограничениях беспрепятственно воплотить свои притязания. Возможности для такого принятого и приемлемого правонарушения практически полностью находятся в рамках структур власти. Если у правонарушителей в таких режимах, как нацистская Германия, есть своё очевидное место, то в структурах любого другого сообщества, где принуждение является допустимой частью общественных институтов, у них есть скрытое место. Сам «выбор», разумеется, является почти целиком случайным. Преступник становится преступником в основном из-за своих возможностей, контактов и в силу случайного столкновения с законом ещё в начале своей карьеры. Если отклонение в поведении такого субъекта затрагивает собственность, то едва ли он сможет выразить его в допустимой форме. Если же оно в основном касается личных взаимоотношений, это ему будет вполне под силу.
После того как изначальный выбор сделан, человек, который находит способ увязать свою антисоциальность с обществом, может сделать это двумя путями. Если у него есть какая-то способность к «принятию» дисциплины, то в современном обществе существует множество занятий (почти все из которых связаны с исполнительной стороной власти), дающих ограниченную лицензию на причинение боли или на судебный произвол, причём эти занятия обязательны при современном укладе жизни. Или же его девиантное стремление может удовлетворяться приватно, пока не дойдёт до той стадии, когда этот индивид, став законодателем или авторитетом общественного мнения, сам сможет вписать его в жизнь своей культурной общности. Сама по себе машина власти есть во многом механизм, при помощи которого такая ситуация становится возможной.
Вероятно, было бы справедливым утверждать, что наиболее серьёзной проблемой современной криминологии является необходимый и лицензированный правонарушитель. Существование на национальном и персональном уровне правонарушений такого рода, а также то влияние, которое оказывают на обстановку во всём обществе психопаты, в настоящее время становятся более серьёзной угрозой для личной безопасности, чем обычная преступность. В некоторых случаях, как во времена расцвета чикагских гангстеров или в нацистской Германии, происходит неприкрытый взаимообмен между этими двумя категориями – в социальных демократиях внимание общества в большей степени направлено на вторую категорию, однако главную угрозу выживанию несёт первая. Эта угроза распространяется как на культурные и экономические блага централизованного общества, так и на будущее науки. И если, разбираясь с отдельным преступлением, в наши дни целенаправленно прибегают к научной психиатрии, то таковая непременно должна быть широко задействована и при изучении некриминальных форм правонарушений, от которых уже стали зависеть структуры централизованного общества, поскольку как спрос, так и предложение на правонарушителей можно рассматривать как продукт этого общества. Осуждённые преступники в определённой степени являются не столько устранимым побочным продуктом нашей культуры, сколько порочным переизбытком одного из её производителей.
Помимо рассмотренной выше функции, которую правонарушители и потенциальные правонарушители могут исполнять в институтах современных обществ, у них есть, в силу их статуса изгоев и преступников, и вторая функция, которую можно обоснованно считать даже более важной. Райвальд (1949)20 привлёк внимание к рассмотрению преступника и его наказания во многом как к блуждающей и подавляемой агрессии цивилизованной публики. Он разделяет преступления на «удовлетворяющие» и «неудовлетворяющие». «Удовлетворяющее» преступление эмоционально заряжено и служит хорошей почвой для большого количества криминальной и детективной литературы: убийство, тема детективного рассказа, и сексуальное преступление, тема репортажа в воскресной газете, – вот основные «удовлетворяющие» преступления. Растрата, мошенничество и всевозможного рода «махинации» эмоционально «не удовлетворяют» – они не совпадают ни с одним из наших более или менее значимых представлений о вине. Преступник, в особенности «удовлетворяющего» типа, более или менее атавистический, чьё наказание снимает вину с читателя и зрителя, в такой степени и «нужен» обществу. Райвальд сомневается в возможности современных обществ отказаться от представлений такого рода, не прибегая к другим, более разрушительным.
Консервативный взгляд на наказание и на закон воспринимает решительные и устрашающие утверждения в современных уголовных кодексах буквально и тем самым явно недооценивает ритуальные и магические элементы в развитии общественного восприятия преступности. Многие из поразительных расхождений между очевидными намерениями закона и теми методами, к которым он прибегает, объясняются пережитками подобного рода. В первобытных обществах человек, нарушающий закон, имел особый магический статус. Преступник, по сути, поддаётся тем порывам, которыми в своих фантазиях развлекается большинство в его культуре и которые считаются источником вины. Делая это, он предлагает себя самого в качестве жертвы ради менее возбудимых или более зажатых членов общества, выражающих ему подобающую признательность. В этом смысле идея проклятого как спасителя и экзорциста гораздо древнее, чем её использование в христианском символизме. Как утверждалось, так и отрицалось, что наказание, как оно понимается нами, неизвестно в большинстве первобытных культур – казнь преступника, способная принять и форму самоубийства, это не столько наказание, сколько экзорцизм, очищающий эффект которого распространяется на всё общество. В рамках такого акта преступнику действительно могут даже аплодировать за то, что он стал козлом отпущения для тех, кто совершает преступления в уме.
Остатки первобытного подхода такого рода, безусловно, присутствуют в современном праве, хотя их не всегда легко вычленить. Райвальд указывает на практику, просуществовавшую в Англии вплоть до последнего столетия, когда осуждённого считали животным (и помещали в коровью шкуру), и на тенденцию цивилизованных государств рассматривать судебные заседания и казни как форму празднеств. Даже головной убор медика, который надевает на свою голову современный судья, оглашая смертный приговор, имеет долгую и выдающуюся антропологическую историю. Заинтересованное, восторженное или оргиастическое отношение публики к её узаконенным врагам по меньшей мере настолько же амбивалентно, как и у любой первобытной культуры. Подобные связи с преступником как благодетелем общества делают возможным понимание другой формы терпимой преступности, формы сурового или тиранического первобытного монарха. Он, подобно приговорённому, является магической фигурой – тем, кому дозволено, и тем, кто приносится в жертву ради ритуальных благ всего сообщества в конце своего срока правления. Монарх и приговорённый нарушитель закона в какие-то моменты истории общества оказываются взаимозаменяемыми. Преобразование цареубийства в правление происходит как бы на сцене, где дублёром, казнимым вместо монарха, фактически являлся осуждённый преступник. По словам Райвальда: «…преступник без оглядки на общество стремится к неудержимому инстинктивному удовлетворению. В точности такое же стремление характерно и для вождя племени. Именно его положения хочет достичь преступник, пренебрегающий общественными табу, – и по этой причине подсознательное приобретает для него такое возвышенное значение».
О проекте
О подписке